Текст книги "О чем плачут лошади"
Автор книги: Федор Абрамов
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Материнское сердце
Ни одного не осталось, все там… А какой лес был! Петя, Ваня, Павел, Егор, Степа… Пять мужиков! Я, бывало, время рожать подходит, не про то думаю, как их всех прокормить да одеть, а про то, как за столом рассадить. Стол-то, вишь, у свекра был небольшой, на себя с хозяйкой да на сына делан, а меня в дом взяли – засыпало ребятами.
Ну, о старших я уж не говорю – тех война съела. На одном году три похоронки получила – вот как по мне война-то проехалась. И Егор тоже через войну нарушился – в плену у германца был. А Степа-то! Мизинец-то мой желанный! Тот уж на моей совести, того я сама упустила… Вот и не просыхаю. Какой уж – двадцать семой пошел, а я все точу себя, все думаю: ох, кабы спохватилась ты тогда пораньше, Офимья, не куковала бы теперь одна на старости. Ложусь и встаю с тем.
Ты когда из дому-то уехал? До войны еще? В тридцать восьмом? Ну, дак Степу-то и не помнишь. Я его в тридцать четвертом на беду родила. Все дети у меня хорошие были – ни на одного не пообижусь, а такого не было. Чистое золото! Сколько ему – девяти годков не было – помер, а мы с девкой не знали дров да воды. Все он. За скамейку станет – самого не видно, только пила зыкает. И за грибами там, за ягодами – не надо посылать, сам бежит…
Вот это-то его старанье и сбило меня с толку. Я уж тогда на него глаза раскрыла, когда он кровью заходил. Как-то раз вышла утром за хлев – не знаю, из-за чего дома до бела света задержалась, так-то все и на работу и с работы в потемках, ребят в лицо по неделям не видишь – вот как мы в войну-то робили, а тут не знаю чего – задержалась. Смотрю – на, Господи, снег-то в отхожем месте за хлевом весь в крови, и на бревнах тоже кровь намерзла.
Я в избу:
– Ребята, кто сичас за хлев бегал?
Молчат. И девка молчит, и парень.
– Признавайтесь, говорю, неладно ведь у вас. К дохтуру надо.
Тут Степанушко у меня и повинился: «Я, мама».
А я уж и сама догадалась, что он. Парень уж когда, с самой осени, небаской с лица. И день в школу сходит, да три лежит. А раз прихожу домой – по сено ездила:
– Мама, говорит, ко мне сегодня птичка прилетала. Я лежу на лавке, а она села на стволочек рамы да клювиком в стекло тук-тук и все смотрит, смотрит мне в глаза. Чего ей от меня надо?
– То, говорю, замерзла она, в тепло просится. Вишь ведь, говорю, стужа-то какая – бревна рвет.
А птичка-то не простая – смертная. С предупреждением прилетала: готовься, мол, скоро по твою душеньку прилечу.
В те поры, когда он, Степа-то, про эту птичку рассказывал, я и в ум не взяла: вся устала, примерзла – до птички ли мне? А вот когда я кровь-то за хлевом при белом свете увидела, тут я и про птичку вспомнила.
Побежала к бригадиру.
– Так и так, говорю, Павел Егорович, у меня парень порато болен – дай лошади в район к дохтурам съездить.
А бригадир, царство ему небесное – помнишь, наверно, Паху-рожу, – нехороший человечишко был, через каждое слово матюк:
– В лес, в лес, мать-перемать!.. Чтобы через час духу твоего здесь не было!
– Нет, говорю, Павел Егорович, кричи – не кричи, а повезу парня в больницу. Ты, говорю, и правов таких не имеешь, чтобы меня задерживать.
Павел Егорович стоптал ногами, войной меня гнуть: «Я, что ли, войну выдумал?», а потом видит, война не помогает – бух мне в ноги:
– Что ты, говорит, Офимья, опомнись! Парень твой как-нибудь недельку промается, а мне ведь, говорит, за то, что лошадь в простое, – решка…
Я пришла домой, плачу.
– Ребята, говорю, что мне делать-то? Бригадир в лес гонит…
А ребята – что! Разве можно в таком деле ребят спрашивать?
– Поезжай, мама! Надо помогать братьям.
В ту пору у нас еще все живы были: и Петя, и Ваня, и Паша, и Егор. Ну, поехала. Как не поедешь. Тогда ведь не просто робили – деньгу в лесу зашибали, а лесную битву с врагом вели. Так у нас про лесозаготовки внушали – и взрослым, и школьникам. Терпите! Поможем нашим сыновьям и братьям на фронте…
Ох, что пережито! Теперь начнешь вспоминать, не всяк и верит. Как, говорят, можно целую зиму прожить, и чтобы без хлеба? А мы не видали в ту зиму хлебного – все, до зернышка, на войну загребли. Да и картошки-то было не досыта. Одного капустного листа было вволю. Вот Степа-то у меня через этот капустный лист и простудился, на нем здоровье потерял. В Покров прибегает из школы – как раз в ту пору затайка исделалась, на полях снег водой взялся.
– Мама, говорит, люди на колхозном капустнике лист собирают. Нам бы, говорит, тоже надо.
– Надо бы, говорю, парень, да матерь-то у тебя из упряжки не вылезает.
А вечером-то с работы прихожу – на, изба у меня полнехонька листу. Анка сидит с лучиной, в корыте моет. А кто наносил, не надо спрашивать – Степа. Лежит на печи – только стукоток стоит, зуб на зуб не попадает, начисто промерз. Сам знаешь, каково на осеннем капустнике по воде да по грязи бродить. Да в нашей-то обутке.
И вот сколько у меня тогда ума было. В лесу два сухаря надень давали – радуюсь. Ладно, думаю, нет худа без добра. Я хоть Степу немножко поддержу. Может, он у меня оттого и чахнет, что хлебного не видит… А вернулась из лесу – Степа-то у меня уж совсем худ. Я сухари на стол высыпала: Степа, Степонька родимый! Ешь ты, Бога ради, сколько хочешь. Хоть все зараз съешь… А Степа за сухарь обеими руками ухватился, ко рту поднес, а разгрызть и силы нету.
– Я, говорит, мама, в другой раз.
Ну, я и лошадь не отводила на конюшню. Судите, хоть расстреляйте на месте – повезу парня в больницу!
Не довезла… Одну версту не довезла… Спуск-то перед районом знаешь? Большущая лиственница стоит, комель обгорелый. Ну дак у этой вот лиственницы Степина жизнь кончилась.
Стужа была, мороз, я все одежки, какие дома были, на него свалила, а тут, у листвы, немного приоткрыла.
– Степа, говорю, к району подъезжаем. Можешь ли, говорю, посмотреть-то?
А он сам меня просил: «Мама, скажи, когда к району подъезжать будем». Ребенок ведь! Нигде не бывал дальше своей деревни – охота на белый свет посмотреть.
И вот Степанушко у меня голову приподнял:
– Мама, говорит, как светло-то. Какой район-то у нас красивый…
Да и все – кончился. Так на руках у матери дух и испустил.
Не знаю, не знаю, что бы тогда со мной было, наверно, заревелась бы тут, у лиственницы, а не то замерзла – страсть какой холодина был. Да хорошо, на мое счастье или несчастье, Таисья Тихоновна попалась, председатель сельсовета. Из района домой попадает. Пешочком. Так председатели-то тогда ездили. На своих. Лошадей-то на весь колхоз три-четыре оставляли, а остальных в лес, на всю зиму.
Хорошая у нас была председательница. Бывало, поблажки от ей не жди – в лес там, на другую какую работу сама гонит, а у кого горе в доме, похоронка, чего другое – там уж она завсегда. Первая причитальщица. Бывало, так и говорила: «Нечем мне вам, бабы, пособить, ничего сейчас у советской власти нету, кроме слез да жалости». Ну и плакала, не жалела себя. А в другой раз, видит, слезой да жалостью человека не пронять, и поругает, побранит. Меня тогда не один день жучила.
– Сколько, говорит, еще реветь будешь? Сыновья на фронте, голодные, холодные, может, – рев им твой надо? Не забывай, говорит: ты матерь, да и над тобой мать есть. Всем матерям мати…
Ох, Таисья, Таисья Тихоновна… Сколько годов минуло! Самой уж лет двадцать в живых нету. Скоро после войны свернуло, надорвала, видно, на нашем горе сердце, а я все с ней разговариваю – вслух, по ночам. Анна, дочи, проснется:
– Что ты, старуха дикая! Сказано тебе: война Степу съела.
– Да, может, и не война, говорю. Над старшими, говорю, мати не вольна, а малой-от возле меня был. Я недосмотрела.
– Да когда тебе было досматривать-то? Ты в лесу была.
– А что бы, говорю, случилось, кабы я на день, на два позже в лес выехала?..
Анне сказать нечего, да и утром вставать рано (скотницей робит), заорет:
– Да дашь ли ты мне спокоя? Когда у нас это кончится?
Я замолчу – беда, нервенный народ стал, все в крик, все в горло, а про себя думаю: никогда не кончится. До скончания века не кончится. До той поры, покуда материнское сердце живо…
1969
Пролетали лебеди
1
Когда у Авдотьи Малаховой заметили брюхо, пересудам, казалось, не будет конца. Как! Это на сорок-то третьем забеременеть? Да что она – с ума сошла? Без зубов, руки и ноги ревматизмом разворочены – да ей в пору об инвалидном доме думать, а не рожать… А главное – каким ветром надуло? Неужто это Василий памятку о себе оставил, перед тем как отправиться на тот свет?
Сама Авдотья, по правде говоря, не очень-то прислушивалась к этим пересудам. Пускай стрекочут – на то бабам и язык дан. А вот сумеет ли она благополучно разродиться? Не слишком ли поздно пришло к ней это счастье, о котором она мечтала всю жизнь?
Местная фельдшерица Дина, осмотрев ее, замахала руками:
– Не выдумывай. Поезжай в райбольницу. Может, еще не поздно…
И вот в это нелегкое время нашелся в деревне один человек, который поддержал Авдотью, – Манефа, одинокая гулящая Манефа, года на три моложе ее.
– Рожай, Дуня. Не слушай никого. Им – что? – Она имела в виду баб. – У них лавки ломятся от ребят. А я бы вот хоть какую муку вытерпела, смерть бы приняла… – И, недоговорив, расплакалась.
Вскоре Манефа опять заявилась к Авдотье, на этот раз с подарком, который купила в райцентре на базаре.
– Вот, наглядное пособие тебе привезла, – весело сказала она и развернула блестящий лакированный коврик.
На коврике была щедро выписана полная румяная красавица с рыжими распущенными волосами и большими холмообразными грудями, с которых была приспущена нижняя сорочка. Красавица сидела, облокотись, у раскрытого окна какого-то островерхого терема, похожего на старую заброшенную силосную башню, и томно смотрела вниз. А внизу, на озере, целовались два желтоклювых лебедя.
– Хороша картинка? Есть на что поглядеть? – прищелкнула языком Манефа.
– Да что и говорить. Баско, – согласилась Авдотья.
– Ну раз баско, владей.
И Манефа сама прибила коврик к стене над кроватью – ив сумрачной низкой избе вроде посветлело.
Прощаясь, она сказала:
– Вот поглядывай почаще на эту картину – таких же лебедушек родишь.
– Двух? – поперхнулась Авдотья. – Господь с тобой! Да мне лучше и картинки не надо.
Но картинка осталась на своем месте. И позже, когда Авдотья уже не могла ходить и часами лежала на кровати, она подолгу смотрела на двух желтоклювых целующихся лебедей.
А что ей еще оставалось делать? Шитье в руках у нее не держалось, ее замучили головные боли, бабы все на работе, Манефа тоже из виду пропала – опять, говорят, утянулась в город за каким-то хахалем, а разглядывать картинку все-таки было развлечением.
И в конце концов все вышло так, как предсказала беспутная Манефа: Авдотья, к всеобщему удивлению, родила двойню – девочку и мальчика.
Девочку назвали многообещающим именем Надежда. Хорошая подмога будет матери: крепкая, голосистая – с улицы слышно, как орет. Ну, а над именем мальчика и раздумывать было нечего: синюшный, как ни назови, все равно помрет. Это был общий приговор всех соседок, собравшихся на крестины. И потому, когда под окошком закачался знакомый облезлый заячий треух Паньки-пастуха, здорового придурковатого мужичины, кто-то, спохватившись, сказал (надо же было все-таки назвать как-то ребенка, хотя бы для того, чтобы записать в сельсоветской книге):
– А вот Паисий идет. Чем не имя?
Так и назвали мальчика по имени придурковатого пастуха Паньки.
2
За четыре года Авдотья извелась начисто – совсем старухой стала. И все, конечно, из-за Паньки, потому что сил не было смотреть на ребенка. Голова большущая, лопоухая, а тельце хилое-хилое, каждое ребрышко наперечет. И все лежит, все лежит – никак не может оторвать свою голову от подушки.
– Панюшка, скажи-ко, родимый, что у тебя болит?
Вздрогнет Панюшка, откроет беззубый рот, а через минуту, смотришь, опять глаза закатил – как будто он все время к чему-то прислушивается. Только уши одни и живут. Торчком стоят.
– Умрет, видно, у нас Панька-то, – сказала однажды Авдотья дочери.
Надька в слезы, в крик и до того зашлась – насилу успокоила мать.
– Не умрет, не умрет твой Панька – водись только хорошенько.
И верно, с того дня не отгонишь Надьку от брата. Кличет, часами разговаривает, тормошит так и эдак: вставай, вставай, Панька. А спать ложиться – горе: надо непременно с Панькой, да еще в обнимку – не потерялось бы это золото во сне.
И что бы вы думали? Была ли, нет какая польза от Надькиных стараний, а ребенок-то ведь начал оживать: и ручками, и ножками задвигал, и голову от подушки оторвал, а потом настал такой день – и на ноги встал.
Ох, уж этот-то день запомнила Авдотья!
Было это в Троицу, как раз в ту пору, когда в деревне начинают первые веники резать. Ну и Авдотья не захотела отставать от людей. Утром сходила в лес за прутьем, а днем, управившись на скотном дворе, села вязать веники.
Тепло. Солнышко так славно припекает, ласточки разыгрались – под самым носом шныряют. А на озере-то шуму и гаму! (Дом Авдотьи стоял возле небольшого озерка, и ребятишки с ранней весны до поздней осени не вылезали из воды.)
Да, сидела вот так Авдотья на крыльце – бездумно, с коленями зарывшись в пахучий березовый лист, сидела, вязала веники – и вдруг крики:
– Смотрите, смотрите! Бегемотик идет!
Она живехонько обернулась и – Боже ты мой! Панька-то, Панька-то у нее – на ногах! Головенка белая качается, сам весь качается – как одуванчик выгибается под ветром, а ухватики свои все заносит, заносит – ковыляет к зеленому бережку.
Ребятишки повыскакивали из воды – и для них чудо немалое (все любили Паньку):
– Давай, давай, Бегемотик!
Но тут вырвалась вперед Надька – и она купалась в озере, схватила брата в охапку и кошкой на ребят:
– Не дам! Не дам Паньку! Мой Панька! Мой!
– Надеха, Надеха, глупая! – закричала Авдотья. – Не съедят твоего Паньку. Дай ты ему с ребятами-то поиграть.
Куда там! Надеха распалилась – близко никто не подходи. «Мой! Мой!» – да и только.
«Ну и характер у девки! – подивилась Авдотья. – И в кого она такая единоличница?» Отец, бывало, последнюю рубаху готов отдать, сама она тоже завсегда всем делилась с бабами… Но затем, поразмыслив, она успокоилась. Может, это и к лучшему, что Надька так привязана к своему брату. А что? Случись с ней, с матерью, что-нибудь, – на кого он обопрется в жизни?
3
К шести годам Надька выросла на загляденье. Краснощекая, зубы во весь рот, и вся как на пружинах – ни минутки не посидит на месте.
А уж сметливая, работящая! И все-то она знает, все примечает: и кто у кого родился, и кто куда пошел, и что в магазине дают. И дома пол подметет, и посуду вымоет, и самовар в грозу закутает – взрослый не всяк догадается.
И часто-часто, любуясь дочерью, Авдотья со вздохом переводила взгляд на сына. Нет, не то тревожило ее, что мальчик рос хилым да слабым. В конце концов, рассуждала она, нынче не старое время. Хлеб руками не дается – головой добывают. А вот что за голова у этого ребенка? Почему у него все навыворот?
Купила как-то Авдотья коробку цветных карандашей да бумаги.
– Нате, ребята, рисуйте. Привыкайте к ученью смала.
Надька – глаза загорелись – сразу за стол.
– Чего, мама, нарисовать?
– Чего-чего. Чего увидите, то и рисуйте. Вон хоть корову Матренину – видите, хвост задрала, по огороду бегает.
Надька взглянула в окошко, раз-раз – и нарисовала: дом с трубой, из трубы дым валит, а у дома корова – как полагается, с рогами, с хвостом.
– Так, мама?
– Так, наверно, – сказала Авдотья уклончиво. – Не больно-то много понимает твоя мама. Три зимы в школу ходила.
Затем она подошла к сыну: ну-ко, Панька, старанья много – сидишь, сопишь, карандаш слюнявишь – что у тебя?
Взглянула – и хоть плачь, хоть смейся: корова не корова, жук не жук, шесть ног торчит.
– Что ты, глупой! Сколько у коровы-то ног? Разве шесть?
– Так ведь она это бежит, – сказал Панька.
– Бежит, бежит, – передразнила Надька брата. – Ноги-то на бегу не растут, да, мама?
В другой раз послала Авдотья сына за травой. Надька в ту пору как на грех ногу гвоздем рассадила, а овца ревмя ревет в хлеву – только что объягнилась. И самой некогда – с мытьем разобралась.
– Давай-ко, Панька, выручай мать да сестру. Надо и тебе к работе привыкать.
Вот ушел Паисий за травой. Час ходит, два ходит – куда девался парень? Авдотья все бросила, побежала разыскивать. А Паисий, оказывается, дошел до первого куста, птичку какую-то увидел, да и все – и трава, и дом – все из головы вылетело. Забыл, зачем и пошел.
И таких случаев Авдотья могла бы порассказать немало. Но она, конечно, помалкивала. Какая же мать будет выставлять свое детище на позор? Придет время – люди еще насмеются.
4
Весна в том году пала ранняя, дружная – снег сошел за одну неделю, и в озере вода стала прибывать не по дням, а по часам. Правда, само по себе это мало кого беспокоило: озеро не река. Ну, а вдруг на помощь к озеру да река придет? Что тогда? Ведь за озером, в низине, все богатство колхозное: скотные дворы. И потому, не ожидая, когда начнет показывать свой норов река, решили с заречной стороны соорудить заплот.
Народу собралось людно. Весело работать всем миром. Телеги, тачки. Детвора, как мураши, разбрелась по свежему песку. И вот под вечер, когда уже кончали насыпь, вдруг кто-то закричал:
– Лебеди, лебеди летят!
Где, какие лебеди? Это ведь в старину лебеди запросто летали, а сейчас разве только на картинках увидишь. Может, оттого и развелись эти коврики с лебедями чуть не в каждом доме?
А в вечернем небе и в самом деле пролетали лебеди. Высоко-высоко забрались лебедушки. Как две лодочки белые качаются в синем раздолье. А как стали к лесу-то приближаться, клич дали: принимай, земля. Целый день крыльями машем, пора и нам отдохнуть. И потянули, потянули к дремучему ельнику, туда, к Лебяжьим озерам, где кумачом разливалась заря.
– Ну, редкие гости прибыли. Что-то они принесли, – заговорили люди, когда лебеди скрылись за лесом.
– Надо быть, к холодам, – сказал старик Зосима. – Раньше так бывало: снег с лебединых крыльев сыпался.
К старому человеку как не прислушаться – и пока шли домой, только и думали-гадали: надолго ли зазимок? Сколько еще скотину взаперти держать?
За этим невеселым разговором (у кого весной с кормом не поджимает?) Авдотья и позабыла про Паньку. Все время парня держала на глазах, а тут стали к крыльцу подходить – одна Надеха за руку держится. Эту хлебом не корми, а дай послушать, что говорят взрослые.
– Тетеря глупая, где парень-то?
– Панька, Панька! – закричала Надька.
Она ревела, плакала навзрыд: никогда в жизни еще такого не было, чтобы Панька от нее хоть на шаг отстал, – все вместе. Но тогда, в первые минуты, Авдотье было не до жалости, и она готова была прибить эту разиню. А ну что с парнем случилось? Кругом вода – вешница, – долго ли до беды?
Авдотья сломя голову кинулась к насыпи.
– Паня, Паня…
И слава тебе Господи, беду на этот раз пронесло! Стоит Панька на насыпи, как Иванушко-дурачок стоит. Кругом темень собирается, солнце уже село, вода внизу ярится (вышла река из берегов!) – взрослому не по себе. А он стоит, как к земле прилип. Ушанка на макушку съехала, сам как пенек маленький на ровном месте, и только личико белеет в потемках.
На что же это он так засмотрелся? Чем заворожил его этот красный лоскут зари над черным ельником, что он и глаз оторвать от него не может? Разве не видал он зари?
Боже ж ты мой, вдруг догадалась Авдотья, да ведь это он по лебедям сохнет. Их высматривает. И как она сразу не догадалась! Парень и раньше-то был помешан на птичках («Надя, постой, птичка села»; «Мама, подожди, птичка вон»), а тут – подумать только! – лебедей живых увидел.
– Панюшка, Панюшка, – стала уговаривать Авдотья, – пойдем, родимый. Лебеди давно пролетели, а ты все стоишь. Разве можно так?
Ручонки холодные, штаны мокрые, под носом светит, а сколько бы еще стоял вот так на насыпи, ежели б не мать?
5
Вечером в тот день поужинали, попили чаю – все честь по чести, потом легли спать. Спали на полу. Кровать всех троих не умещала, а спать по отдельности дети не хотели, да и самой Авдотье как-то поспокойнее было, когда они были под боком.
Вот легли спать. Надька за день убегалась – как в воду нырнула. Хоть за ноги на улицу вытаскивай – не проснется. А Панька не спит. Лежит, затаился, как мышонок, меж сестрой и матерью, а не спит – Авдотья по дыханию чует.
– Панька, ты не замерз? Залез бы на печь.
Молчок.
– Ну раз не замерз, спи. Завтра рано вставать, на скотный двор пойдем.
– Мама, – вдруг услыхала она под самым ухом, – а куда они полетели?
– О Господи, все-то на уме у него эти лебеди! – Авдотья широко зевнула (она уже засыпала), повернулась к сыну.
Лежит – и глаза настежь. Может, луна ему заснуть не дает?
Она встала, занавесила окошко шалью.
– Спи. Ночью-то спать надо, а не разговоры разговаривать. Глаза-то закрой, и я закрою – скорее заснем.
– Мама, а где они делают гнезда?
Нет, видно, не отступится, пока не расскажешь.
– На озерах. Раньше-то они тут, говорят, на Лебяжьих озерах гнездовали. А сейчас, наверно, передохнут за ночь да дальше полетят.
– Да-льше? А почему?
– Полетят-то почему? Да они, может, и рады бы остаться – крылья-то у них не железные, намахаешься целыми-то днями махать, да житье-то для них больно худое стало. Лес вырублен, люди кругом.
– А они людей не любят?
– Чудной ты, Панька! Воробей-дурак, и тот – фыр-фыр, а то ведь лебеди. Ладно, спи теперь.
– Мама, а ты видела их на озерах?
– Лебедей-то? – Авдотья задумалась, вздохнула. – Раз видела. Я еще девчушкой тогда была. Отец – твой-то дедушко – за клюквой повел меня. Рано вышли из дому. Я иду, глаза слипаются, как в потемках бреду. А дедушко вдруг остановился, за рукав тянет: «Дуня, Дуня, смотри-ко, вон-то что». Я попервости со сна-то думаю – льдина белая по озеру плывет. Примелькалось белое-то еще дорогой. Водяно было. Там снег под елью, тут снег. А они, лебеди-то, как увидали нас, всполошились, закричали, крыльями по воде забили, а потом как поднялись да прямо к солнышку. А солнышко об ту пору, как я же, только еще просыпалось, из-за елей выглядывало. Баско, красиво было, – закончила нараспев Авдотья и опять зевнула.
Панька вздохнул.
– Ладно, давай не вздыхай. Вырастешь большой – увидишь. Никифор-охотник говорит: каждую весну видаю.
– Мама, – опять спросил немного погодя Панька, – а эти озера, где ты была с дедушкой, далеко?
– Да нет, недалеко. Гумно-то старое за скотным двором знаешь? Ну дак от того гумна три версты считается. Дорога все лесом-лесом, по холмикам да по веретейкам. Грибные, ягодные места. Вот уже лета дождемся – пойдем. И Надьку, и тебя возьму.
Авдотья подтянула к груди одеяло, поправила бумазейный плат на голове – худая, застуженная у нее была голова, и она всегда спала в платке.
– Спишь, Панька?.. Ну и ладно, спи, – сказала она, не дождавшись ответа.
Затем осторожно, чтобы не потревожить сына, расправила ноющие в коленях ноги – на погоду, видно, разболелись.
Ну, слава Богу, утихомирился.
И это было последнее, что она могла припомнить потом, вспоминая этот вечер.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.