Текст книги "Огнем и мечом"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 58 страниц)
Глава VI
По всей Украйне и по Заднепровью словно бы что зашумело, словно бы предвестья близкой бури дали о себе знать; какие-то слухи странные стали катиться от селения к селению, от хутора к хутору, словно растение, которое осенью ветер по степи гонит и которое в народе перекати-полем зовется. В городах шептались о некоей великой войне, правда никто не знал, кто и с кем собирается воевать. Но безусловно что-то назревало. Лица стали тревожными. Пахарь с плугом неохотно выходил в поле, хотя весна настала ранняя, тихая, теплая и над степью уже давно звенели жаворонки. По вечерам жители селений собирались толпами на больших дорогах и вполголоса переговаривались о страшном и непостижимом. У слепцов, бродивших с лирами и песней, выспрашивали новости. Некоторым по ночам мерещились некие отсветы в небе или мнилось, что месяц, красней обычного, встает из-за лесов. Предсказывались бедствия либо смерть короля – и все было тем более удивительно, что к землям этим, издавна свыкшимся с тревогами, битвами, набегами, страху нелегко было подступиться; видно, какие-то особо зловещие вихри стали носиться в воздухе, если тревога сделалась повсеместной.
Тем большая давила духота и тяжесть, что никто не умел нависшую угрозу объяснить. Однако среди недобрых предвестий два безусловно указывали, что и в самом деле следует ждать чего-то нехорошего. Во-первых, невиданное множество дедов-лирников появилось по всем городам и селам, и попадались меж них люди чужие, никому неведомые, про которых шептались, что они деды ненастоящие. Слоняясь повсюду, они таинственно сулили, что день суда и гнева Божьего близок. Во-вторых, низовые стали мертвецки пить.
Второе предвестие было куда как зловеще. Сечь, стиснутая в слишком тесных границах, не могла прокормить всех своих людей; походы бывали нечасто, так что степью казак прожить не мог; оттого-то в мирное время множество низовых ежегодно и разбредалось по местам заселенным. Бессчетно сечевиков было по всей Украйне и даже по всей Руси. Одни нанимались в старостовские отряды, другие шинкарили по дорогам, третьи занимались в городах и селах торговлей и ремеслом. Почти в каждой деревне стояла на отшибе хата, в которой жил запорожец. Некоторые заодно с хатой обзаводились еще женой и хозяйством. И запорожец этот, будучи человеком битым и тертым, очень часто становился благословением для деревни, в которой поселился. Не было лучших ковалей, колесников, кожевников, воскобоев, рыбарей или ловчих. Запорожец все умел, за все брался – хоть дом ставить, хоть седло шить. Обычно были это насельники неспокойные, ибо жили житьем временным. Тому, кто намеревался с оружием в руках взыскать приговор, напасть на соседа или себя от возможного нападения защитить, достаточно было кинуть клич, и молодцы слетались, точно охочие попировать вóроны. Их услугами пользовалась и шляхта, и баре, вечно тяжущиеся друг с другом, но, если подобных оказий не подворачивалось, запорожцы сидели тихо по деревням и в поте лица добывали хлеб насущный.
Продолжалось так иногда год, иногда два, покуда вдруг не разносился слух или о большом каком-нибудь походе, или о походе кого-нибудь из атаманов на татар, на ляхiв, на польских бар в валашской земле, и тогда все эти колесники, ковали, кожевники, воскобои бросали мирные занятия свои и для начала ударялись по всем украинским шинкам в беспробудное пьянство.
Пропивши все, что имели, они начинали пить в долг, не на те, що є, але на те, що буде. Ожидаемая добыча должна была оплатить гульбу.
Это поветрие повторялось с таким постоянством, что со временем умудренные здешние люди стали говорить: «Эге, шинки трясутся от низовых – на Украйне что-то затевается».
И старосты незамедлительно укрепляли в замках гарнизоны, настороженно ко всему приглядываясь; вельможи собирали дружины, шляхта отсылала жен и детей в города.
И вот по весне той казаки запили, как никогда, без разбору проматывая все нажитое, причем не в одном повете, не в одном воеводстве, но по всей Руси, от края и до края.
Что-то, значит, и вправду назревало, хотя сами низовые, похоже, понятия не имели, что именно. Стали поговаривать о Хмельницком, о его побеге на Сечь, о городовых казаках из Черкасс, Богуслава, Корсуня и других городов, сбежавших следом за ним; но поговаривали еще и совсем о другом. Уже много лет ходили слухи о большой войне с басурманами, которую король замышлял, чтобы добрым молодцам была добыча, но ляхи этому противились – так что теперь все слухи перемешались и посеяли в душах человеческих тревогу и ожидание чего-то неслыханного.
Встревоженность эта проникла даже в лубненские стены. На такое закрывать глаза не следовало, и, уж конечно, не сделал этого князь Иеремия. В державе его беспокойство хоть и не переросло в брожение, ибо страх всех сдерживал, но спустя какое-то время с Украины стали доходить слухи, что кое-где холопы выходят из повиновения шляхте, убивают евреев, что силою хотят записаться в реестр – с погаными воевать и что число беглых на Сечь множится.
Поэтому князь, разослав письма к краковскому правителю, к пану Калиновскому и к Лободе в Переяслав, велел сгонять стада из степей и стягивать войска со сторожевых поселений. Тем временем пришли утешительные известия. Господин великий гетман сообщил все, что знал о Хмельницком, полагая, однако, невозможным, чтобы из этого дела смута какая-нибудь могла возникнуть; господин польный гетман отписал, что «гультяйство, по своему обыкновению, точно рои, весною бесится». Один лишь старый хорунжий Зацвилиховский прислал ответ, в котором заклинал князя ко всему отнестись серьезно, ибо великая гроза надвигается с Дикого Поля. О Хмельницком же сообщал, что тот из Сечи в Крым поспешил – просить у хана помощи. «А как мне из Сечи други доносят, – стояло в письме, – будто там кошевой со всех луговин и речек пешее и конное войско собирает, не толкуя никому, зачем делает так, то полагаю я, что гроза эта обрушится на нас, и ежели случится такое с татарской подмогою, дай боже, чтобы погибель всем землям русским не приключилась».
Князь верил Зацвилиховскому больше, чем гетманам, ибо понимал, что на всей Руси никто так не знает казаков и их козней. Поэтому принял он решение собрать как можно больше войска, а пока что обстоятельно разобраться в происходящем.
Однажды утром велел он позвать Быховца, поручика валашской хоругви, и сказал ему:
– Поедешь, сударь, с посольством от меня к пану кошевому атаману на Сечь и вручишь ему это письмо с моею княжескою печатью. А чтобы знал ты, чего там держаться, скажу тебе вот что: письмо это – всего лишь предлог, а цель посольства в голове твоей милости должна оставаться, подмечай все, что у них происходит, сколько войска собрали и собирают ли еще. Особенно же постарайся каких-нибудь тамошних людей на свою сторону привлечь и про Хмельницкого хорошенько все разузнать, где находится и правда ли, что в Крым поехал у татар помощи просить. Ясно?
– Как день.
– Поедешь на Чигирин, но в дороге более одной ночи не отдыхай. По приезде пойдешь к хорунжему Зацвилиховскому, дабы снабдил тебя письмами к своим друзьям на Сечи, каковые письма друзьям этим секретно передашь. От них все и узнаешь. Из Чигирина поплывешь в Кудак, поклонишься от меня пану Гродзицкому и отдашь ему вот это письмо. Он тебя велит переправить через пороги и предоставит необходимых перевозчиков. В Сечи, однако, не прохлаждайся, гляди, слушай и спеши обратно, ежели живой останешься, ибо экспедиция эта нелегкая.
– Ваше княжеское сиятельство, можете располагать жизнью моей! Людей много взять?
– Сорок человек сопровождения. Отправишься нынче под вечер, а перед отъездом приходи за инструкциями. Важную миссию поручаю я тебе, любезный сударь.
Быховец вышел обрадованный, а в прихожей встретил Скшетуского и нескольких офицеров от артиллерии.
– Зачем звали? – поинтересовались они.
– Мне в дорогу сегодня.
– Куда же? Куда это?
– В Чигирин, а оттуда – дальше.
– Тогда пойдем-ка со мною, – сказал Скшетуский.
И, пришед с ним к себе на квартиру, давай упрашивать Быховца, чтобы тот ему поручение уступил.
– Ежели ты друг, – говорил он, – проси чего хочешь, коня турецкого, скакуна, не пожалею, только бы поехать, потому как душа моя в те стороны рвется! Денег хочешь – пожалуй, только уступи. Славы особой там не добудешь, потому что прежде того война, если ей суждено быть, начнется, – а погибнуть можно. Я ведь знаю, Ануся тебе, как и многим, мила – а уедешь, ее у тебя и отобьют.
Последний аргумент более прочих подействовал на пана Быховца, однако на уговоры он не поддавался. Что скажет князь, если он согласится. Не осерчает ли? Такое поручение – фавор от князя.
Скшетуский тотчас поспешил к князю и попросил немедленно о себе доложить.
Спустя минуту паж сообщил, что князь дозволяет войти.
Сердце стучало в груди наместника, опасавшегося услышать краткое «нет!», после чего пришлось бы на всем поставить крест.
– Что скажешь? – молвил князь.
Скшетуский бросился к его ногам:
– Светлейший княже, я пришел покорнейше умолять, чтобы поездка на Сечь была поручена мне. Быховец по дружбе, может, и уступил бы, потому что мне она важнее жизни, да только он опасается, не будешь ли ты, ваша княжеская светлость, сердит на него.
– Господи! – воскликнул князь. – Да я бы никого другого, кроме тебя, и не послал бы, но показалось мне, что ты поедешь неохотно, недавно столь долгую дорогу проделав.
– Светлейший княже, хоть бы и каждый день был я посылаем, всегда libenter[46]46
Охотно (лат.).
[Закрыть] в те стороны ездить буду.
Князь остановил на нем долгий взгляд черных своих глаз и, помолчав, спросил:
– Что же у тебя там такое?
Наместник, не умея вынести испытующего взгляда, смешался, словно в чем-то провинился.
– Видно, придется рассказать все как есть, – сказал он, – ибо от проницательности вашего княжеского сиятельства никакие arcana[47]47
Тайны (лат.).
[Закрыть] утаить не можно; не знаю только – отнесется ли ваша милость с сочувствием к словам моим.
И он стал рассказывать, как познакомился с дочкой князя Василя, как влюбился в нее и как жаждет теперь ее навестить, а по возвращении из Сечи увезти в Лубны, чтобы от казацкого разгула и Богуновых домогательств уберечь. Умолчал он только о махинациях старой княгини, ибо тут связывало его слово. Зато он так стал умолять князя, чтобы функции Быховца ему перепоручил, что князь сказал:
– Я бы тебе и так поехать дозволил, и людей бы дал, но, коль скоро ты столь разумно придумал собственную склонность сердечную с моим поручением согласить, остается мне пойти навстречу.
Сказав это, он хлопнул в ладоши и велел пажу позвать пана Быховца.
Обрадованный наместник припал к руке князя, а тот стиснул в ладонях голову его и велел не падать духом. Он бесконечно любил Скшетуского, дельного воина и офицера, на которого во всем можно было положиться. К тому же меж них существовала связь, какая возникает между подчиненным, всею душою любящим начальника, и начальником, который это знает и чувствует. Возле князя толпилось немало придворных, служивших или угодничавших ради собственной корысти, но орлиный ум Иеремии хорошо видел, кто чего стоит. Знал он, что Скшетуский как человек – прозрачнее слезы, а потому ценил его и за преданность платил благодарностью.
С радостью услышал он, что любимец его избрал дочку Василя Курцевича, старого слуги Вишневецких, память о котором была князю тем дороже, чем печальнее.
– Не из неблагодарности ко князю, – сказал он, – не справлялся я о девушке, но потому, что опекуны не бывали в Лубнах, а жалоб никаких я на них не получал и полагал посему, что они люди достойные. Но уж коли ты мне сейчас о княжне рассказал, я, как о родной, о ней помнить буду.
Скшетуский, слыша такое, не мог не подивиться доброте господина своего, который как бы сам себя упрекал за то, что посреди обширных своих трудов не занялся судьбою дитяти старого солдата и дворянина.
Между тем явился Быховец.
– Любезный сударь, – обратился к нему князь, – слово сказано: желаешь – поезжай, но я прошу, уступи ты ради меня это поручение Скшетускому. У него на то есть свои особые резоны, а я уж, сударь, для тебя взамен что-нибудь придумаю.
– Ваше сиятельство, – ответил Быховец, – величайшая это милость от вашего сиятельства, что, имея право приказать, ты полагаешь дело на мое усмотрение. И недостоин был бы я такой милости, не прими я ее с наиблагодарнейшим сердцем.
– Поблагодари же своего товарища, – обратился князь к Скшетускому, – и ступай собираться.
Скшетуский стал горячо благодарить Быховца и через несколько часов был готов в дорогу. В Лубнах ему уже давно не сиделось, а поездка соответствовала всем его намерениям. Сперва ему предстояло повидать Елену, а потом, увы, расстаться с нею на долгое время, правда именно это время и нужно было, чтобы после небывалых дождей дороги стали проезжими для колесного передвижения. Прежде того княгиня с Еленой добраться до Лубен бы не смогли, поэтому Скшетускому оставалось ждать или в Лубнах, или перебраться в Разлоги, что было противно договору с княгиней и, самое главное, возбудило бы подозрения Богуна. В полной безопасности от притязаний последнего Елена могла себя чувствовать только в Лубнах, но, поскольку она была вынуждена долгое время оставаться в Разлогах, лучше всего Скшетускому было уехать, а на обратном пути под охраною княжеского отряда увезти ее с собою. Все таким образом обдумав, наместник торопился с отъездом и, получив от князя инструкции и письма, а деньги на поездку от скарбничего, задолго до наступления ночи пустился в дорогу, прихватив Редзяна и имея при себе сорок верховых из казацкой княжеской хоругви.
Глава VII
Была уже вторая половина марта. Травы буйно пошли в рост, зацвели перекати-поле, степь закипела жизнью. Наутро пан Скшетуский в челе своих людей ехал словно бы по морю, бегучею волной которого была колеблемая ветром трава. А вокруг бесконечно было радости и весенних голосов: кликов, чиликанья, посвистов, щелканья, трепетания крыл, гудения насекомых; степь звучала лирою, на которой бряцала рука Господня. Над головами ездоков ястребы, словно подвешенные крестики, неподвижно стояли в лазури, дикие гуси летели клином, проплывали станицы журавлей; на земле же – гон одичалых табунов: вон мчатся степные кони, видишь, как вспарывают они грудью травы, летят, словно буря, и останавливаются как вкопанные, полукольцом окружая всадников; гривы их разметались, ноздри раздуты, очи удивленные! Кажется – растоптать готовы незваных гостей. Но мгновение – и вдруг срываются с места и пропадают так же быстро, как примчались, только трава шумит, только цветики мелькают! Топот утихнул, и опять слышна громкая птичья разноголосица. И все бы, кажется, радостно, но есть какая-то печаль в радости этой, шумливо вроде бы, а пусто, – гей! – а широко, а просторно! Конем не достичь, мыслью не постичь… Разве что печаль эту, безлюдье это, степи эти полюбить и смятенною душою кружить над ними, спать вечным сном в их курганах, голоса степные внимать и самому откликаться.
Стояло утро. Крупные капли сверкали на полыни и бурьяне, свежие дуновения ветра просушивали землю, на которой дожди оставили обширные лужи, разлившиеся озерками и сиявшие на солнце. Отряд наместника медленно продвигался вперед, ибо трудно поспешать, когда лошади то и дело проваливаются по колено в мягкую землю. Наместник, однако, не позволял подолгу отдыхать на могильных буграх – он спешил встретиться и проститься. Этак к полудню следующего дня, проехав полоску леса, увидел он ветряки Разлогов, разбросанные по холмам и ближним курганам. Сердце в груди Скшетуского застучало, как молот. Его не ждут, никто о его приезде не знает: что скажет она, когда он появится? А вон, вон уже хаты пiдсусiдков, потонувшие в молодых садах вишневых; далее раскиданная деревенька холопей, а еще далее завиднелся и колодезный журавль на господском майдане. Наместник поднял коня и погнал его в галоп. За ним кинулись остальные; так и полетели они по деревне со звоном и криками. Здесь и там селянин показывался из хаты, глядел, крестился: черти не черти, татары не татары. Грязь из-под копыт летит так, что не поймешь, кто скачет. А они доскакали уже до майдана и осадили перед затворенными воротами.
– Эй вы там! Отворяй, кто живой!
На шум, стук и собачий лай прибежали со двора люди. В испуге приникли они к воротам, решив, что на усадьбу напали.
– Кто такие?
– Отворяй!
– Князей дома нету.
– Отворяй же, собачий сын! Мы от князя из Лубен.
Наконец челядь узнала Скшетуского:
– Это ваша милость! Сейчас мы, сейчас!
Ворота отворились, а тут и сама княгиня вышла на крыльцо, воззрившись из-под ладони на гостей.
Скшетуский спрыгнул с коня и, подойдя к ней, сказал:
– Не узнаешь, ваша милость сударыня?
– Ах! Вы ли это, сударь наместник? А я уж думаю, татары напали. Кланяюсь и милости прошу в дом.
– Удивляешься, верно, любезная сударыня, – сказал Скшетуский, когда вошли, – видя меня в Разлогах, а ведь я слова не нарушил. Это князь меня в Чигирин, а затем и далее посылает. Он велел и в Разлогах остановиться, о здоровье вашем справиться.
– Благодарствую его княжескому сиятельству, милостивому господину и благодетелю нашему. Скоро ли он задумал нас из Разлогов сгонять?
– Князь вообще об этом не помышляет, не зная, что прогнать бы вас не мешало; а я что сказал, тому и быть. Останетесь вы в Разлогах, у меня своего добра хватит.
Княгиня сразу повеселела и сказала:
– Садись же, ваша милость, и пребывай в приятности, как я, видя тебя.
– Княжна здорова? Где она?
– Уж я понимаю, что не ко мне ты приехал, мой кавалер. Здорова она, здорова; от амуров этих девка еще глаже стала. Да я ее тотчас и кликну, а сама приберусь малость – стыдно мне в таком виде гостя принимать.
Одета была княгиня в платье из линялой набойки, поверх которого был накинут кожух; обута же в яловые сапоги.
Но тут Елена, хоть и непозванная, влетела в горницу, узнав от татарина Чехлы, кто приехал. Вбежав, запыхавшаяся и красная, как вишня, она никак не могла отдышаться, и только глаза ее смеялись счастьем и радостью. Скшетуский кинулся к ней руки целовать, а когда княгиня намеренно вышла, стал целовать в уста, потому что человек он был пылкий. Она же не очень и противилась, слабея от счастливого восторга.
– А я вашу милость и не ждала, – шептала она, жмуря свои прелестные очи. – Да уж не целуй так, негоже оно.
– Как не целовать, – отвечал рыцарь, – ежели мне и мед не столь сладок? Я уж думал – засохну без тебя; сам князь велел поехать.
– Значит, ему известно?
– Я признался. А он еще и рад был, вспомнив про князя Василя. Эй, видать, опоила ты меня чем-то, дéвица, ничего и никого, кроме тебя, не вижу!
– Милость это Божья – таковое ослепление твое.
– А помнишь, как кречет руки наши соединил? Видно, оно суждено было.
– Помню…
– Когда я в Лубнах с тоски на Солоницу ходил, ты мне словно живая являлась, а руки протяну – исчезаешь. Но теперь никуда ты от меня не денешься, и ничего уже нам больше не помешает.
– Если и помешает, то не по воле моей.
– Скажи, любезен ли я тебе?
Елена опустила очи, но ответила торжественно и четко:
– Как никто другой в целом свете.
– Пускай меня золотом и почестями осыплют, я предпочту эти слова, ибо вижу, что правду ты говоришь, хоть сам не знаю, чем сумел заслужить благосклонность такую.
– Ты меня пожалел, приголубил, вступился за меня и такие слова сказал, каких я прежде никогда не слыхала.
Елена взволнованно умолкла, а поручик снова стал целовать ей руки.
– Госпожою мне будешь, не женой, – сказал он.
И оба замолчали, только он взора с нее не сводил, торопясь вознаградить себя за долгую разлуку. Девушка показалась ему еще красивей, чем раньше. В сумрачной этой горнице, в игре солнечных лучей, разбивающихся в радуги стеклянными репейками окон, она походила на изображения Пречистых Дев в темных костельных приделах. Но при этом от нее исходила такая теплота и такая жизнерадостность, столько прелестной женственности и очарования являл собою и лик, и весь облик ее, что можно было голову потерять, без ума влюбиться и любить вечно.
– От красы твоей я ослепнуть могу, – сказал наместник.
Белые зубки княжны весело блеснули в улыбке.
– Анна Борзобогатая, наверно, в сто раз краше!
– Ей до тебя, как оловянной этой тарелке до луны.
– А мне его милость Редзян другое говорил.
– Его милость Редзян по шее давно не получал. Что мне та панна! Пускай другие пчелы с цветка того мед берут, там их достаточно жужжит.
Дальнейшая беседа была прервана появлением старого Чехлы, явившегося приветствовать наместника. Он полагал его уже своим будущим господином и поэтому кланяться начал от порога, восточным обычаем, выказывая уважение.
– Ну, старый, возьму с девицей и тебя. Ты ей тоже служи до смерти.
– Недолго уже и ждать, господин! Да сколько жить, столько служить. Нет бога, кроме Бога!
– Этак через месяц, как вернусь из Сечи, уедем в Лубны, – сказал наместник, обращаясь к Елене. – А там ксендз Муховецкий с епитрахилью ждет.
Елена обомлела:
– Ты на Сечь едешь?
– Князь с письмом послал. Но ты не пугайся. Персона посла даже у поганых неприкосновенна. Тебя же с княгинею я хоть сейчас отправил бы в Лубны, да вот дороги страшные. Сам испытал, даже верхом не очень проедешь.
– А к нам надолго?
– Сегодня к вечеру на Чигирин двинемся. Раньше прощусь, скорей ворочусь. Княжья служба. Не моя воля, не мой час.
– Прошу откушать, коли налюбезничались да наворковались, – сказала, входя, княгиня. – Ого! Щеки-то у девки пылают, видно, не терял ты времени, пан кавалер! Да чего там, так оно и быть должно!
Она покровительственно похлопала Елену по плечу, и все пошли обедать. Княгиня была в прекрасном настроении. По Богуну она уже давно отпечалилась, к тому же благодаря щедрости наместника все складывалось так, что Разлоги «cum борис, лесис, границибус et колониис» она могла считать собственностью своей и сыновей своих.
А богатства это были немалые.
Наместник расспрашивал про князей, скоро ли вернутся.
– Со дня на день жду. Сперва серчали они, но потом, обдумав действия твои, очень как будущего родича полюбили, потому, мол, что такого лихого кавалера трудно уже в нынешние мягкие времена найти.
Отобедав, пан Скшетуский с Еленою пошли в вишенник, тянувшийся за майданом до самого рва. Сад, точно снегом, осыпан был ранним цветом, а за садом чернелась дубрава, в которой куковала кукушка.
– Пусть наворожит нам счастье, – сказал пан Скшетуский. – Только нужно спрос спросить.
И, повернувшись к дубраве, сказал:
– Зозуля-рябуля, сколько лет нам с этою вот панной в супружестве жить?
Кукушка тотчас закуковала и накуковала полсотни с лишним.
– Дай же бог!
– Зозули всегда правду говорят, – сказала Елена.
– А коли так, то я еще спрошу! – разохотился наместник.
И спросил:
– Зозуля-рябуля, а много ли парнишек у нас народится?
Кукушка, словно по заказу, тотчас откликнулась и накуковала ни больше ни меньше как двенадцать.
Пан Скшетуский не знал от радости, что и делать.
– Вот пожалте! Старостою сделаюсь, ей-богу! Слыхала, любезная панна? А?
– Ничего я не слыхала, – ответила красная, как вишня, Елена. – О чем спрашивал, даже не знаю.
– Может, повторить?
– И этого не нужно.
В таких беседах и беззаботных шутках, словно сон, прошел их день. Вечером после долгого нежного прощания наместник двинулся на Чигирин.
Отобедав, пан Скшетуский с Еленою пошли в вишенник, тянувшийся за майданом до самого рва. Сад, точно снегом, осыпан был ранним цветом, а за садом чернелась дубрава, в которой куковала кукушка.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.