Текст книги "Огнем и мечом"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 58 страниц)
– Я тебе ясырей из моего народа брать позволил, добычу отдал, гетманов отдал.
– И правильно сделал, иначе я бы им отдал тебя.
– Я к хану пойду.
– Ступай вон, козел, сказано тебе.
И острые зубы мурзы уже начали посверкивать. Хмельницкий понял, что тут ничего не добьешься, что долее настаивать небезопасно, поэтому встал и на самом деле отправился к хану.
Но у хана получил он ответ такой же. У татар был свой интерес, и выгоды они искали только для себя. Вместо того чтобы решиться на генеральное сражение с полководцем, считавшимся непобедимым, они предпочитали ходить в набеги и обогащаться без кровопролития.
Хмельницкий в бешенстве вернулся на свою квартиру и с горя потянулся было к штофу, но Выговский вырвал бутыль у него из рук.
– Пить ты не будешь, ваша милость гетман, – сказал он. – Приехал посол, сперва надо посла принять.
Хмельницкий пришел в страшную ярость:
– Я и тебя, и посла твоего на кол посадить велю!
– А я тебе горелки не дам. Не стыдно ли, когда счастье столь высоко вознесло тебя, водкой, как простому казаку, наливаться? Тьфу, негоже так, ваша милость гетман! О прибытии посла все уже знают. Войско и полковники требуют раду созвать. Тебе не пить сейчас, а ковать железо, пока оно горячее, надо, ибо сейчас ты можешь заключить мир и все, что пожелаешь, получить, потом будет поздно, и в том твоя и моя судьба. Тебе бы следовало, не мешкая, послать посольство в Варшаву и короля о милости просить…
– Умная ты голова, – сказал Хмельницкий. – Вели ударить в колокол, собирать раду и скажи на майдане полковникам, что я сейчас буду.
Выговский вышел, и спустя мгновение послышался созывавший на раду колокол. На голос его тотчас стали сходиться казацкие отряды. И вот уселись старшины и полковники: страшный Кривонос, правая рука Хмельницкого; Кречовский, меч казацкий; старый и опытный Филон Дедяла, полковник кропивницкий; Федор Лобода переяславский; жестокий Федоренко кальницкий; дикий Пушкаренко полтавский, сплошь чабанами командовавший; Шумейко нежинский; пламенный Чарнота гадячский; Якубович чигиринский; затем Носач, Гладкий, Адамович, Глух, Полуян, Панич, но не все, ибо кое-кто был в деле, а кое-кто на том свете, причем не без помощи князя Иеремии.
Татары на сей раз на раду позваны не были. Товарищество собралось на майдане. Напиравшую чернь отгоняли палками и даже кистенями, при этом не обошлось без смертоубийства.
В конце концов появился Хмельницкий, весь в алом, в гетманской шапке и с булавою в руке. Рядом с ним шел белый, как голубь, благочестивый ксендз Патроний Лашко, по другую сторону – Выговский с бумагами.
Хмель, расположившись между полковниками, восседал какое-то время в молчании, затем обнажил голову, давая этим знак, что совет начинается, встал и так заговорил:
– Судари полковники и благодетели-атаманы! Ведомо вам, что из-за великих и невинно понесенных обид наших вынуждены были мы взяться за оружие и, с помощью наисветлейшего царя Крымского, за старинные вольности и привилегии, отнятые у нас без согласия его милости короля, с магнатов спросить, каковое предприятие Господь благословил и, напустивши на коварных угнетателей наших страх, преступления и утеснения их покарал, а нам небывалыми воздал викториями, за что от сердца признательного следует нам Его возблагодарить. Когда гордыня таково наказана, надлежит нам подумать, как пролитие крови христианской остановить, что и Господь милосердный, и наша вера благочестивая от нас требуют, но саблю до тех пор из рук не выпускать, пока по произволению наисветлейшего короля-государя наши старинные вольности и привилегии не будут возвращены. Вот и пишет мне пан воевода брацлавский, что такое возможно, а я то ж это возможным полагаю, ибо не мы, но магнаты Потоцкие, Калиновские, Вишневецкие и Конецпольские из послушания его величеству и Речи Посполитой вышли, каковых мы же и покарали, а посему следует нам надлежащее удовлетворение и вознаграждение от его величества и сословий. Так что прошу я вас, господа благодетели и милостивцы мои, послание воеводы брацлавского, шляхтича веры благочестивой, мне через отца Патрония Лашко посланное, прочитать и мудро рассудить, дабы пролитие крови христианской было прекращено, нам произведено удовлетворение, а за послушание и верность Речи Посполитой воздана награда.
Хмельницкий не спрашивал, следует ли прекратить войну, но требовал от нее отказаться, поэтому несогласные сразу же стали перешептываться, что спустя короткое время переросло в грозные крики, заводилой которых был в основном Чарнота гадячский.
Хмельницкий молчал, внимательно поглядывая, откуда исходят протесты, и строптивых про себя отмечая.
Между тем с письмом Киселя встал Выговский. Копию унес Зорко, дабы прочитать ее товариществу, поэтому и там и здесь установилась полная тишина.
Воевода начинал письмо такими словами:
– «Ваша милость пан старшой Запорожского войска Речи Посполитой, старинный и любезный мне господин и друг!
Поскольку множество есть таких, каковые о Вашей милости как о недруге Речи Посполитой понимают, я не только остаюся сам целиком уверенный в Вашей неизменной к Речи Посполитой склонности, но и прочих их милостей господ сенаторов, сподвижников моих в том уверяю. Три разумения убеждают меня в этом. Первое: что хотя войско Днепровское от века славу и вольности свои отстаивает, однако преданность королям, вельможам и Речи Посполитой никогда не нарушало. Второе: что народ наш русский в вере своей правоверной столь неколебим, что предпочтет здравием каждый из нас пожертвовать, чем веру оную чем ни то нарушить. Третье: что хоть и бывают разные (как и теперь вот случилось, прости господи!) внутренние кровопролития, но, однако, отчизна для всех нас есть единая, в каковой рождаемся, дабы вольности наши вкушать, и нету, пожалуй, во всем свете другого государства, подобного отчизне нашей в правах и свободах. Посему привычные все мы, как один, сей матери нашей, Короны, нерушимость соблюдать, и хотя случаются огорчения различные (как оно на свете всегда было), однако разум требует не забывать, что легче в стране свободной договориться о том, что у кого наболело, чем, потерявши матерь эту, уже другой такой не найти ни в христианстве, ни в поганстве…»
Лобода переяславский воскликнул:
– Правду каже!
– Правду каже! – вторили другие полковники.
– Неправду! Бреше, пся вiра! – рявкнул Чарнота.
– Помалкивай! Сам пся вiра!
– Изменники вы! На погибель вам!
– На погибель тобi!
– Давай слушай, нечего тут! Читай давай! Он наш чоловiк. Слушай давай, слушай!
Гроза собиралась нешуточная, но Выговский стал читать дальше, поэтому снова все затихло.
Воевода в продолжение писал, что войско Запорожское может ему доверять, ибо знает хорошо, что он, одной с ними крови и веры будучи, сочувствующим себя полагает и в злосчастном кровопролитии под Кумейками и на Старке участия не принимал, еще он призывал Хмельницкого от войны отказаться, татар отослать или обратить против них оружие, а самому в верности Речи Посполитой утвердиться. Заканчивалось письмо следующими словами:
«Обещаю Вашей милости, как я есть сын Церкви Божьей и как род мой от крови народу русского старинной идет, что сам буду всему доброму пособлять. Вы знаете, Ваша милость, что и от меня в оной Речи Посполитой (по милости Господней) кое-что зависит, что без меня ни война решена быть не может, ни мир установиться, а я первый войны внутренней не желаю» и т. д.
Сразу же поднялись крики «за» и «против», но в целом послание понравилось и полковникам, и товариществу. Во всяком случае, сперва нельзя было ничего понять и расслышать из-за великого неистовства, с каким послание обсуждалось. Товарищество издали походило на огромный водоворот, в котором кипело, бурлило и гудело людское море. Полковники потрясали перначами и налетали друг на друга, поднося друг другу кулаки к носам. Мелькали багровые лица, сверкали горящие глаза, выступала пена на губах, а всеми сторонниками назревающей распри предводительствовал Эразм Чарнота, впавший в подлинное неистовство. Хмельницкий тоже, глядя на его бешенство, был готов взорваться, отчего обычно все стихало, как от львиного рыка. Но прежде вскочил на лавку Кречовский, махнул перначом и крикнул громовым голосом:
– Вам скотину пасти, не совещаться, рабы басурманские!
– Тихо! Кречовский говорить хочет! – первым крикнул Чарнота, ожидавший, что прославленный полковник за продолжение войны выскажется.
– Тихо! Тихо! – вопили остальные.
Кречовский был весьма уважаем среди казачества, а все из-за оказанных казакам великих услуг, из-за больших воинских способностей и – как это ни странно – оттого, что был шляхтич. Так что все разом утихло и все с любопытством ждали, что он скажет, сам Хмельницкий даже в него взгляд беспокойный вперил.
Но Чарнота ошибся, полагая, что полковник выскажется в пользу войны. Кречовский быстрым своим умом понял, что или теперь, или никогда он может получить от Речи Посполитой те самые староства и чины, о которых мечтал. Он понял, что при умиротворении казаков его прежде многих прочих постараются привлечь и ублажить, чему краковский властелин, в плену находясь, помешать не сможет, поэтому высказался он следующим образом:
– Мое дело биться, не совещаться, но, коли до совета дошло, я желаю и свое мнение сказать, ибо таковое благоволение от вас не меньше, а больше иных прочих заслужил. Мы затеяли войну затем, чтобы нам возвратили наши вольности и привилегии, а воевода брацлавский пишет, что так оно и должно быть. Значит: или будет, или не будет. Ежели не будет – тогда война, а ежели будет – мир! Зачем же понапрасну кровь проливать? Пускай нас удовлетворят, а мы чернь успокоим, и война прекратится; наш батько Хмельницкий мудро порешил и придумал, чтобы нам сторону его милости наисветлейшего короля взять, который нас и наградит за это, а ежели паны воспротивятся, тогда позволит нам с ними посчитаться – и мы погуляем. Не советовал бы я только татар отпускать: пускай кошем на Диком Поле станут и стоят, покуда нам либо в стремя ногой, либо в пень головой.
У Хмельницкого просветлело лицо, когда он это услышал, а полковники уже в огромном большинстве стали кричать, что войну следует пока прекратить и послов в Варшаву отправить, а воеводу из Брусилова просить, чтобы сам на переговоры приехал. Чарнота, однако, кричал и протестовал, и тогда Кречовский, взглядом грозным в него уставившись, сказал:
– Ты, Чарнота, гадячский полковник, о войне и кровопролитии взываешь, а когда под Корсунем шли на тебя пятигорцы пана Дмоховского, так ты, как пiдсвинок, визжал: «Брати рiдниï, спасайте!» – и впереди всего своего полка удирал.
– Лжешь! – заорал Чарнота. – Не боюся ж я ни ляхiв, ни тебя.
Кречовский сжал в руке пернач и кинулся к Чарноте, другие начали дубасить гадячского полковника кулаками. Снова поднялся гвалт. Товарищество на майдане ревело, как стадо диких зубров.
Но тут снова поднялся Хмельницкий.
– Милостивые государи и благодетели-полковники! – сказал он. – Значит, постановили вы послов в Варшаву послать, каковые верную службу нашу наисветлейшему королю, его милости, представят и о награде просить будут. Тот же, кто войны хочет, пускай воюет – но не с королем, не с Речью Посполитой, потому что мы с ними войны никогда не вели, а с величайшим недругом нашим, который весь уже от крови казацкой аж красен, который еще на Старке ею окровенился и теперь продолжает, в злонамерении к войскам казацким оставаясь. К нему я письмо и послов направил, прося, чтобы от своего неблагорасположения отказался, он же их зверски поубивал, ответом меня, старшину вашего, не уваживши, через что презрение ко всему войску Запорожскому показал. А теперь пришел вот из Заднепровья и Погребище поголовно вырезал, невинных людей покарал, над чем я горючими слезами плакал. Потом, как меня сегодня поутру известили, пошел он к Немирову и тоже никого не пощадил. А поскольку татары от страху и боязни идти на него не хотят, он, того и гляди, придет сюда, чтобы и нас, невинных людей, противу воли благосклонного к нам его милости наисветлейшего короля и всей Речи Посполитой истребить, ибо в гордыне своей ни с кем он не считается и каково сейчас бунтуется, так и завсегда готов против воли его королевской милости взбунтоваться…
В собрании сделалось очень тихо. Хмельницкий перевел дух и продолжал:
– Бог нас над гетманами викториею наградил, но этот, чертово отродье, одною только неправдой живущий, хуже гетманов и всех королят. А пойди я на него, так он в Варшаве через друзей своих кричать не преминет, что мы не хотим мира, и перед его королевским величеством невиновность нашу оболжет. Чтобы такого не случилось, необходимо, дабы король, его милость, и вся Речь Посполитая знали, что я войны не хочу и сижу тихо, а он на нас первый нападает, почему я и двинуться не могу, ибо к переговорам с паном воеводой брацлавским склониться желаю, а чтобы он, чертово отродье, силы нашей не сокрушил, надобно поперек пути ему встать и мощь его истребить, так же как мы у Желтых Вод и под Корсунем недругов наших, панов гетманов, истребили. О том я, значит, и прошу, чтобы вы, ваши милости, добровольно на него пошли, а королю писать буду, что это произошло без моего ведома и за-ради необходимой нашей обороны против его, Вишневецкого, злонравия и нападений.
Глухое молчание воцарилось среди собравшихся.
Хмельницкий продолжал:
– Тому из ваших милостей, кто на сей промысел ратный пойдет, дам я достаточно войска, добрых молодцев, и пушку дам, и люда огненного, чтобы с помощью Божией недруга нашего сокрушил и викторию над ним одержал…
Ни один из полковников не вышел вперед.
– Шестьдесят тысяч отборных бойцов дам! – сказал Хмельницкий.
Тишина.
А ведь это все были неустрашимые воины, боевые кличи которых не один раз от стен Цареграда эхом отдавались. Быть может, именно поэтому каждый из них опасался в стычке со страшным Иеремией потерять добытую славу.
Хмельницкий оглядывал полковников, а те от взгляда его опускали глаза долу. На лице Выговского появилось выражение сатанинского злорадства.
– Знаю я молодца, – хмуро сказал Хмельницкий, – который бы сейчас свое слово сказал и от похода не уклонился, да нету его среди нас…
– Богун! – сказал кто-то.
– Точно. Разбил он уже регимент Яремы в Василевке, да только пострадал сам в этом деле и лежит теперь в Черкассах, со смертью-матушкой борется. А раз его нету, значит, как я погляжу, никого нету. Где же слава казацкая? Где Павлюки, Наливайки, Лободы и Остраницы?
Тогда толстый невысокий человек, с посиневшим и угрюмым лицом, с рыжими, как огонь, усами над кривым ртом и с зелеными глазами, встал с лавки, подошел к Хмельницкому и сказал:
– Я пойду.
Это был Максим Кривонос.
Послышались клики «на славу», он же упер в бок пернач и сказал хриплым, отрывистым голосом следующее:
– Не думай, гетман, что я боюся. Я бы сейчас же вызвался, да думал: есть получше меня! Но ежели нету, пойду я. Вы что? Вы головы и руки, а у меня головы нету, только руки да сабля. Раз мати родила! Война мне мать и сестра. Вишневецкий рiже, и я буду. А ты мне, гетман, молодцев добрых дай, ибо не с чернью на Вишневецкого ходят. Так и пойду – замкiв добувати, бити, рiзати, вiшати! На погибель ïм, бiлоручкам!
Еще один атаман вышел вперед:
– Я з тобою, Максиме!
Был это Полуян.
– И Чарнота гадячский, и Гладкий миргородский, и Носач остренский пойдут с тобой! – сказал Хмельницкий.
– Пойдем! – ответили те в один голос, потому что пример Кривоноса уже их увлек и пробудил в них боевой дух.
– На Ярему! На Ярему! – загремели крики среди собравшихся.
– Коли! Коли! – вторило товарищество, и уже через какое-то время рада превратилась в попойку.
Полки, назначенные идти с Кривоносом, пили смертельно, ибо и шли на смерть. Молодцы это хорошо знали, да только в сердцах их уже не было страху. «Раз мати родила!» – вторили они своему вождю и ни в чем себе не отказывали, как оно всегда бывало перед гибелью. Хмельницкий разрешал и поощрял – чернь последовала их примеру. Толпы в сто тысяч глоток принялись распевать песни. Распугали завóдных коней, и те, мечась по лагерю, поднимая облака пыли, учинили неописуемый беспорядок. Их гоняли с криками, воплями и хохотом; огромные толпы слонялись у реки, стреляли из самопалов: устроив давку, продирались в квартиру самого гетмана, который в конце концов приказал Якубовичу их разогнать. Начались драки и бесчинства, покуда проливной дождь не загнал всех в шалаши и под телеги.
Вечером в небесах бушевала гроза. Громы перекатывались из края в край обложенного тучами неба, молнии освещали окрестность то белым, то багровым блеском.
В отсветах их выступил из лагеря Кривонос во главе шестидесяти тысяч самолучших, отборнейших бойцов и черни.
Глава XXVII
Кривонос пошел из Белой Церкви через Сквиру и Погребище к Махновке, а всюду, где проходил, даже следы человеческого проживания исчезали. Кто не присоединялся к нему, погибал от ножа. Сжигали на корню жито, леса, сады, а князь тем временем тоже, в свою очередь, сеял опустошение. После поголовной резни в Погребище и кровавой бани, устроенной паном Барановским Немирову, уничтожив этак с дюжину крупных шаек, войско в конце концов стало лагерем под Райгородом, ибо почти месяц уже люди не слезали с седел и ратные труды измотали солдат, а смерть их ряды поуменьшила. Надо было отдышаться и отдохнуть, так как рука косцов этих одеревенела от кровавой жатвы. Князь был даже склонен на какое-то время уйти на отдых в мирные края, дабы пополнить войско, а главным образом конский запас, который был скорее похож на движущиеся скелеты, чем на живые существа, потому что лошади с месяц уже не видели зерна, пробавляясь одной только затоптанною травою. Между тем после недельного бивака сделалось известно, что на подходе подкрепления. Князь тотчас же выехал навстречу и в самом деле встретил Януша Тышкевича, воеводу киевского, подходившего с полутора тысячами изрядного войска; были с ним и пан Кшиштоф Тышкевич, подсудок брацлавский, и молодой пан Аксак, еще почти юноша, но с добротно снаряженной собственной гусарской хоругвишкой, и множество шляхты, а именно господа Сенюты, Полубинские, Житинские, Еловицкие, Кердеи, Богуславские – кто с дружинами, а кто и без, – все вместе насчитывали около двух тысяч сабель, не считая челяди. Князь очень обрадовался и, признательность свою выражая, пригласил пана воеводу к себе на квартиру, а тот ее бедности и простоте надивиться не мог. Князь насколько в Лубнах жил по-королевски, настолько в походах, желая показать пример солдатам, никаких роскошеств себе не позволял. Стоял он постоем в небольшой комнатенке, в узкую дверь которой пан воевода киевский по причине своей превеликой тучности едва смог протиснуться, приказав даже себя стремянному сзади подпихивать. В комнате, кроме стола, деревянных лавок и койки, покрытой лошадиной шкурой, не было ничего, разве что сенник у двери, на котором спал всегда готовый к услугам ординарец. Простота эта весьма удивила воеводу, любившего посибаритничать и путешествовавшего с коврами. Итак, вошел он и с удивлением воззрился на князя, поражаясь, как может муж, столь великий духом, жить в таковой непритязательности и убожестве. Ему случалось встречаться с князем на сеймах в Варшаве, он состоял даже с ним в дальнем родстве, но коротко они знакомы не были. Лишь когда завязался разговор, он тотчас понял, что имеет дело с человеком незаурядным. И вот старый сенатор и старый бесшабашный солдат, приятелей-сенаторов по плечу похлопывавший, ко князю Доминику Заславскому обращавшийся «милостивец мой!» и с самим королем бывший в доверительных отношениях, не мог позволить себе запросто держаться с Вишневецким, хотя князь принял его учтиво, ибо был благодарен за помощь.
– Сударь воевода, – сказал он. – Слава богу, что прибыли вы со свежим народом, а то я уж на последнем дыхании шел.
– Заметил, заметил я, что солдаты вашей княжеской светлости измотались, сердешные, и это меня немало удручает, ибо прибыл я сюда просить, чтобы ваша княжеская светлость помощь мне оказал.
– Спешно ли?
– Periculum in mora, periculum in mora![106]106
Медлить опасно, медлить опасно! (лат.)
[Закрыть] Подошло негодяйства несколько десятков тысяч, а над ними Кривонос, который, как я слышал, на вашу княжескую светлость был отряжен, но, узнав от языка, что ваша княжеская светлость на Староконстантинов пошли, туда направился, а по дороге обложил мою Махновку и такое опустошение учинил, что рассказать невозможно.
– Слыхал я о Кривоносе и здесь ждал его, но, поскольку он до меня не добрался, придется, как видно, добираться до него – дело действительно спешное. Большой гарнизон в Махновке?
– В замке двести немцев преизрядных, и они какое-то время еще продержатся. Но плохо, что в город понаехало множество шляхты с семьями, а город-то укреплен валом да частоколом, так что долго обороняться не сможет.
– Дело действительно спешное, – повторил князь.
Затем поворотился к ординарцу:
– Желенский! Беги к полковникам.
Воевода киевский тем временем, тяжело дыша, уселся на лавку, при этом он озабоченно озирался насчет ужина, ибо был голоден, а поесть любил, и весьма.
Тут послышались шаги вооруженных людей и вошли княжеские офицеры – темные с лица, исхудавшие, бородатые. С запавшими глазами, с выражением неописуемой усталости во взглядах, они молча поклонились князю и гостям и стали ждать распоряжений.
– Милостивые государи, – спросил князь, – кони у водопойных колод?
– Так точно!
– К походу готовы?
– Как всегда.
– Прекрасно. Через час идем на Кривоноса.
– Ге! – удивился киевский воевода и поглядел на пана Кшиштофа, подсудка брацлавского.
А князь продолжал:
– Их милости Вершулл и Понятовский пойдут первыми. За ними Барановский с драгунами, а через час чтоб у меня и пушки Вурцеля выступили.
Полковники, поклонившись, вышли, и спустя минуту трубы затрубили поход. Киевский воевода такой поспешности не ожидал и даже не желал ее, так как устал с дороги и утомился. Он рассчитывал с денек у князя отдохнуть, дело бы успелось; а тут приходилось сразу, не спавши, не евши, на коня садиться.
– Ваша милость, князь, – сказал он, – а дойдут ли твои солдаты до Махновки, ибо на вид ужасно они fatigati[107]107
Усталые (лат.).
[Закрыть], а дорога неблизкая.
– Об этом, милостивый государь, не беспокойся. Они на битву как на свадьбу идут.
– Вижу я, вижу. Ребята удалые, но ведь… мои-то люди с дороги.
– Ты же сам, ваша милость, сказал: «Periculum in mora».
– Так-то оно так, да недурно бы хоть ночку отдохнуть. Мы же из-под Хмельника идем.
– Досточтимый воевода, мы – из Лубен, из-за Днепра.
– Мы день целый в дороге.
– Мы – целый месяц.
Сказав это, князь вышел, чтобы самолично проверить построение, а воевода глаза на подсудка, пана Кшиштофа, уставил, ладонями по коленям хлопнул и сказал:
– Вот, пожалте вам, получил, что хотел! Ей-богу, меня тут голодом уморят. Ну! Вот же горячие головы! Прихожу к ним за помощью, полагая, что после великих и слезных просьб они дня через два-три соизволят пошевелиться, а тут даже передохнуть не дают. Черт бы их побрал! Я путлищем, которое негодяй-денщик худо пристегнул, ногу себе стер, в животе у меня бурчит… Черт бы их побрал! Махновка Махновкой, а утроба утробой! Я тоже старый солдат и, может, поболе ихнего войны хлебнул, но чтобы так – раз и пожалте!.. Это же дьяволы, не люди, не спят, не едят – только сражаются. Ей-богу, не едят они. Видал, пане Кшиштоф, полковников-то? Разве же они не выглядят как spectra[108]108
Привидения (лат.).
[Закрыть], а?
– Однако отваги им не занимать, – ответил пан Кшиштоф, бывший прирожденным солдатом. – Господи боже мой! Сколько суеты и беспорядка бывает, когда выступать надо! Сколько беготни, возни с повозками, неразберихи с лошадьми!.. А тут – слышите, ваша милость? – уже пошли легкие хоругви!
– И точно! Выступают! С ума можно сойти! – сказал воевода.
А молодой пан Аксак ладони свои мальчишечьи сложил.
– Ах, великий это полководец! Ах, великий воитель! – заговорил он, восхищаясь.
– У вашей милости молоко на губах не обсохло! – рявкнул воевода. – Cunctator тоже был великий полководец!.. Понял, сударик?
Но тут вошел князь:
– Милостивые государи, нá конь! Выступаем!
Воевода не выдержал.
– Вели же, ваша княжеская светлость, дать поесть что-нибудь, я же есть хочу! – воскликнул он вовсе уж в скверном настроении.
– Ах, мой дражайший воевода! – сказал Иеремия, смеясь и обнимая его. – Простите, простите! Я бы всем сердцем, да на войне человек о таких вещах забывает.
– Ну что, пан Кшиштоф? Говорил я, они ничего не едят? – повернулся воевода к брацлавскому подсудку.
Ужин продолжался недолго, и даже пехота спустя два часа выступила из Райгорода. Войско продвигалось на Винницу и Литин к Хмельнику. По дороге Вершулл наткнулся в Саверовке на татарский отрядик, каковой они с паном Володыёвским поголовно и уничтожили, освободивши несколько сотен душ ясырей, сплошь почти девушек. Тут уже начиналась земля опустошенная, и Кривоносовы деяния были видны на каждом шагу. Стрижавка была сожжена, а население ее истреблено страшной методой. Несчастные, видать по всему, сопротивлялись Кривоносу, за что дикий предводитель обрек их мечам и пламени. У околицы висел на дубу сам пан Стрижавский, которого люди Тышкевича сразу же опознали. Висел он совершенно нагой, а на груди его виднелось ужасное ожерелье из голов, нанизанных на веревку. Это были головы его шестерых детей и жены. В самой деревне, сожженной, кстати, дотла, солдаты увидели по обочинам длинные вереницы казацких «свечей», то есть людей с вознесенными над головой руками, прикрученных к вколоченным в землю жердинам, обвязанных соломой, облитых смолой и зажженных с кистей рук. У большинства отгорели только руки, так как дождем, видно, огонь погасило. Но трупы эти с искаженными лицами, протягивающие к небу черные культи, были ужасны. В воздухе стоял трупный смрад. Над столбами кружили тучи ворон и галок; они, завидя подходившее войско, с карканьем срывались с ближних столбов, чтобы пересесть на отдаленные. Несколько волков побежало от хоругвей к зарослям. Войска в молчании проходили по страшной аллее, считая «свечи». Оказалось их более трехсот. Наконец солдаты прошли эту злосчастную деревеньку и вдохнули свежего воздуха полей. Увы, следы уничтожения виднелись и тут. Была первая половина июля, хлеба уже почти поспевали, и ожидалась даже ранняя жатва. Однако целые нивы были частью сожжены, частью потравлены, всклокочены, втоптаны в землю. Ураган, казалось, пронесся по пажитям. А он и вправду пронесся над ними, страшнейший из ураганов – ураган гражданской войны. Княжеские жолнеры не раз видали плодородные края, опустошенные татарскими набегами, но такого ужаса, такой ярости истребления они никогда еще не видели. Леса, как и хлеба, были сожжены. Где огонь не пожрал дерев целиком, там он слизнул с них огненными своими языками листья и кору, опалил дыханием, задымил, обуглил – и деревья теперь торчали, точно скелеты. Пан воевода глядел и глазам своим не верил. Медяков, Захар, Футоры, Слобода – сплошное пепелище! Мужики кое-где сбежали к Кривоносу, а бабы и дети попали ясырями к тем ордынцам, которых Вершулл с Володыёвским перебили. На земле было запустение, на небе же – стаи ворон, воронов, галок, коршунов, послетавшихся бог весть откуда на казацкое жниво… Следы недавнего пребывания войск делались все более свежими. Все чаще встречались сломанные повозки, трупы скотины и людей, еще не тронутые тлением, разбитые горшки, медные котлы, мешки с подмокшей мукой, еще дымящиеся пепелища, стога, недавно початые и раскиданные. Князь, не давая солдатам передышки, торопил войско к Хмельнику, старый же воевода за голову хватался, жалобно повторяя:
– Моя Махновка! Моя Махновка! Теперь я вижу, что нам не поспеть.
Между тем из Хмельника пришло донесение, что не сам старый Кривонос, но сын его Махновку с более чем десятью тысячами солдат осадил и что это он учинил столь опустошительные зверства по дороге. Город, судя по сообщениям, был уже взят. Казаки, овладев им, вырезали поголовно шляхту и евреев, шляхтянок же взяли в свой табор, где им был уготован жребий худший, чем смерть. Однако крепостца под командованием пана Льва пока что не сдавалась. Казаки штурмовали ее из монастыря бернардинцев, в котором предварительно порубали монахов. Пан Лев на пределе сил и запасов пороха долее чем одну ночь продержаться не рассчитывал.
Поэтому князь оставил пехоту, пушки и главные силы войска, которым велел идти к Быстрику, а сам с воеводою, паном Кшиштофом, паном Аксаком и двумя тысячами безобозного войска бросился на помощь. Старый воевода, совершенно растерявшись, шел уже на попятный. «Махновка пропала, мы придем слишком поздно! Больше нет смысла, лучше другие города оборонять и гарнизонами их обеспечить», – повторял он. Князь, однако, не хотел и слушать. Брацлавский подсудок, наоборот, торопил, а войска те просто рвались в бой. «Раз мы сюда пришли, без крови не уйдем!» – говорили полковники. И решено было идти.
И вот в полумиле от Махновки более дюжины всадников, мчась что только духу в конях, появились на пути войска. Это был пан Лев со своими. Увидав его, киевский воевода сейчас же понял, что произошло.
– Замок взят! – крикнул он.
– Взят! – ответил пан Лев и тотчас потерял сознание, ибо, посеченный и пулями пораненный, потерял много крови.
Другие, однако, стали рассказывать, как все происходило. Немцев на стенах перебили всех до единого, ибо они предпочли умереть, но не сдаваться; пан Лев прорвался через лавину черни в выломанные ворота, но в башне тем не менее еще защищались несколько десятков шляхтичей – к ним-то и надо было спешить на помощь.
Поэтому рванули с места. И вот открылся на холме город с замком, а над ним тяжкою тучею дым начавшегося пожара. День клонился к вечеру. На небе горела огромная оранжево-пурпурная заря, сперва было сочтенная войском за сами пожары. В ее освещении были видны запорожские полки и скученные толпища черни, изливавшиеся из ворот навстречу войскам совершенно безбоязненно, ибо в городе никто не знал о подходе князя, полагая, что это всего-навсего киевский воевода идет с подкреплениями. Как видно, всех совершенно одурманила водка, а может, свежая победа вселила спесь безмерную, но мятежники беспечно спустились с холма и только в долине стали весьма усердно строиться к битве, колотя в барабаны и литавры. Когда скакавшие увидели это, радостный клич вырвался изо всех польских грудей, а пан воевода киевский получил возможность во второй уже раз удивиться четкости действий княжеских хоругвей. Остановившись при виде казаков, они тотчас же составили боевые порядки: тяжелая кавалерия посредине, легкая на флангах, так что перестраивать ничего не потребовалось и с места возможно стало идти в дело.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.