Автор книги: Георгий Вайнер
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
«Альбинка, наверное, где-то здесь рядом», – подумал я, когда меня ввели в фотографию. Самую обычную фотографию, с белыми экранами и жестяными коробками софитов, раздвижным деревянным фотоаппаратом с мехами, похожими на сломанный баян. Только на окне была решетка и на стуле – специальный захват, который закреплял голову лишь в двух положениях: лицом к объективу и в профиль. Фотографировала нас женщина в форме с погонами сержанта. Она все время посматривала на часы, видно, торопилась и боялась опоздать на метро. Передо мной фотографировался какой-то губастый наглый парень, и он все время давал ей советы: выдержку надо увеличить, диафрагму поменьше, софит чуть назад сдвинуть… Она сердито взглянула на него:
– Да замолчите вы наконец! Не на выставку вас снимают!
Я отвернулся и на стене увидел картину – море, кипарисы, лунная дорожка. Паршивая картина, но ведь где-то же есть настоящее море, и кипарисы, и лунная дорожка. И всего этого я не увижу многие, многие годы. А может быть, и никогда. У меня ведь плохое здоровье…
Потом повели на личный обыск. В очень светлой комнате, отделенной от надзирателя длинным, обитым цинком столом, я быстро раздевался и подавал ему свои вещи на этот стол, а он, как будто в комиссионном магазине за прилавком, ловко ощупывал их, осматривал и одну за другой бросал на деревянную скамейку позади себя.
– И трусы тоже? – спросил я.
Надзиратель вместо ответа кивнул на объявление:
«Напоминание. За не сданные на обыске вещи и деньги заключенный подвергается строгому наказанию». Потом спросил:
– Деньги с собой имеются?
– Вот, – протянул я случайно затерявшийся в кармане пятак. – Возьмите себе. Или можно выкинуть.
Он усмехнулся, и я увидел в его глазах нескрываемое презрение.
– Очень мне нужны твои деньги. А чтобы выкидывать их, ты сначала научись зарабатывать!..
И аккуратно вписал в квитанцию, в графу «Наличные деньги»: «Пять копеек».
– Проходи, одевайся.
На второй «сборке», которую бывалые называли вокзалом, было людно. Я снова подумал, что Альбинка наверняка где-то здесь неподалеку. Хорошо бы с ним увидеться, потолковать, обсудить наши с ним неважные дела. Да только теперь до суда мы не увидимся. А вокруг – все чужие люди. У всех свои горести, волнения, страхи. Но я вдруг подумал, что мне их почему-то не жаль, никого. Уж не знаю почему, но только не жаль, и все! У них и горести, и страхи были какие-то злые, дикие. И тут я с ужасом понял, что ведь меня самого тоже никто не пожалеет. Что этого таксиста, наверное, будут жалеть разные люди, потому что он им сделал много хорошего. А я никому и ничего хорошего сделать не успел. И если меня жалеть, так только за то, что я еще молодой. За то, что я не успел сделать ничего хорошего? Или не смог? Или просто не подумал, что можно делать хорошее?
Долго, долго сидел я на скамейке у стены, чужой этим людям, и они мне были чужие. Я устал так быстро учиться жизни, нельзя так много узнавать за один день. Мне бы на многие годы хватило того, что я передумал за одни только сутки…
Если это не живет в тебе самом, то, наверное, очень не скоро, не легко человек может понять, как невыносимо быть одному, совсем одному. И то, что мы с Альбинкой были все время вдвоем, – тоже не в счет. Потому что убивали мы вместе, а отвечать перед судом, и перед людьми, и перед собой будем в одиночку.
Шли часы. Скоро, наверное, займется рассвет. Но здесь этого было не понять. Тут круглые сутки горит электрический свет и время измеряется не часами, а режимом. Вместо утра – завтрак, вместо заката – отбой.
Потом я заснул нервным, беспокойным сном и не сразу понял, когда громыхнул тяжелый затвор двери и подали команду:
– Встать! Вста-ать! Строиться! Андреев, Барберов, Мешков, Лакс… – на выход!
Нас вывели в перегонный коридор. Впереди была видна растворенная дверь, через нее сочился серый рассвет. Дул слабый ветерок. Спросонья, от холодка, тоски, неизвестности меня стало трясти так, что застучали зубы. Я старался раздавить, размять в скулах дрожь, чтобы никто не заметил, как я трясусь. И это было даже хорошо, потому что я ни о чем, кроме этого, не думал.
– Марш!
Вывели во двор, такой чистый и безлюдный, как бывает, наверное, только в инфекционных больницах и тюрьмах. Надзиратель у дверей отсчитывал нас парами:
– Два… четыре… десять… шестнадцать…
Потом снова: железная дверь, переход, лестница вверх, переход, лестница вниз, переход, тамбур, лестница… И все время впереди надзиратель, который непрерывно постукивает ключом по металлической пряжке на поясе. Где-то по дороге запахло ласковым добрым теплом свежеиспеченного хлеба.
Потом была баня, после дезинфекции отдали одежду. В стене открылась деревянная ставня, и каждому выдали жидкий тюфяк, мешок-наматрасник, крошечную подушку, полотенце, алюминиевую ложку и кружку. Кладовщик предупредил:
– Ложки не терять! Рыбкин суп руками есть неловко…
И повели по камерам. В каком-то коридоре разминулись со встречной колонной – это шли на этап. Мы издалека услышали тяжелый топот ног и бряканье надзирательского ключа о пряжку. Нам скомандовали:
– Смирно! Лицом к стене! Молчать!
Из колонны крикнули:
– Кто попадет в «стодвадцатку», скажите, что Ваське Гоминдану сунули трешник!
– Молчать!
Снова тишина, разминаемая тяжелым топотом. Меня подвели к дверям камеры. Последний вход в новую для меня жизнь. В коридоре уже прыгали по кафельному полу солнечные лучи. Надзиратель щелкнул замком, легонько подтолкнул меня в спину – давай заходи. Железная дверь лязгнула сзади, будто ударила по затылку. Грязно-зеленые стены, невысокий закуренный потолок, окно забрано густой решеткой и стальным частым жалюзи. Тишина, желтый размытый сумрак двух электроламп, тяжелый запах пота и табачного дыма. Арестанты спали. Я положил свой тюфяк на пол, присел к столу и так, опершись на руки, сидя, заснул. Прошел час или два, но мне показалось, будто я только закрыл глаза, когда раздалась команда:
– Подъем!
Я вскочил, испуганно озираясь, не соображая, где я, как сюда попал, что делаю здесь, пока не разошлись круги взбаламученного сна. Я вспомнил – в тюрьме. И никогда не было в моей жизни горше пробуждения…
8. ФЕКЛА МИХАЙЛОВНА ПОПОВАВот и нет тебя больше, Костик, Костик, серенький котик. Кончилось все. Умер ты, Костик, сыночек мой любимый. Теперь и мой черед пришел. Все, устала я очень, Костик. Ах, кабы узнать, что ничего этого не было, приснилось мне все это! Проснуться, узнать, что приснилось, – и умереть сразу. Потому что неправильно это, когда ты вперед меня умер. Ты не подумай только, что я горя испугалась, мне ведь к горю не привыкать. Только нехорошо это, что я живу, что я хоронить тебя буду. Старые должны вперед молодых помирать. Ведь ты только жить начал. Хорошо жить начал, приятно. Хотя ты и раньше хорошо жил, только трудно очень. В бедности жили мы. Ты уж прости, Костик, мало мы с отцом могли дать вам. Мы ведь чуть грамотные и только одному-то и старались вас научить – честности.
Завидовали мне на сыновей. В какой нужде выросли, на одних моих плечах, считай, а учились оба, работали хорошо, кроме ласки да почтения, ничего от вас не видала. Совсем разные вы с Васенькой-то были. Он хоть и старший, а всегда за тобой, за коноводом, ходил. Тихий Вася, застенчивый, спокойный. А ты – шумный, веселый, заводной. Все смешки да песни у тебя были. И работал ты с песнями и шутками. Когда ремесленное окончил, один из всего выпуска получил главный токарный разряд. Да вот беда – маленький ты росточком был еще тогда. Мастер Сергей Иваныч тебе около станка пустой ящик подставлял, ты на нем стоял, две нормы в смену делал. Вспоминаю сейчас и думаю: когда же ты, Костик, в игры свои детские играл? Чего ни вспомню – все у тебя с работой связано. Как же так, Костенька? Моя это вина, сынок, не смогла я больше. Когда отец совсем плох стал, пошла я дворником, чтобы от дома не отлучаться. Легкими болел он тяжко после ранений. Кормить его надо было хорошо, и нас трое. Взяла я два участка. А зимы после войны снежные были… В четыре часа встану тихонько, чтобы вас не разбудить. А ты, Костик, уже голову поднимаешь. Вася, он поспать любил, сопит в подушку. Растолкаешь ты его, Костик, и за руку тянешь на улицу. А там – ночь, зима, холод. Вот с четырех до семи намашемся лопатами-движками, поедим, что там найдется, и бежите вы в школу.
Первый раз ты ослушался меня, когда ушел из седьмого класса. Плакала я, поколотить тебя грозилась. Только спорить с тобой совсем нельзя было, потому что хоть и мягкий и добрый был ты, но если решил чего – все, как камень. «Мама, впереди жизнь еще большая, – говорил ты, – успею еще вдоволь научиться».
После ремесленного стал работать, как большой, а лет тебе было пятнадцать. Во вторую смену работал, допоздна задерживался, а я все волновалась. Чтобы с плохими ребятами не связался, водку бы не распробовал, худому бы не научили. Вроде бы знаю, что на заводе ты должен быть, а все сердце неспокойно. Оденусь, бывало, бегу к проходной, час вахтера уговариваю, пока пропустит. Приду к тебе в цех, гляжу – ты на ящике своем стоишь. Ко мне: «Ты как сюда попала, мама?» А я каждый раз придумываю что-нибудь. От тети Маруси шла, из гостей, мол, вот и заглянула к тебе, как, мол, тут работается. А ты сердишься и смеешься: «Как же ты без пропуска на территорию прошла?» «Да вахтер, – говорю, – знакомый». А ты, Костик, все смеешься и картавишь: «Не пр-ридумывай, не пр-ридумывай, тетя Мар-руся в др-ругой стор-роне живет…» Прости меня, сыночек, что не доверяла тебе тогда. Я ж ведь простая, совсем темная баба, я ведь и не понимала твердости твоей человеческой. Я очень, очень хотела добрым, хорошим человеком тебя увидеть, Костик.
А ты все работал и работал, всегда ты работал. Всю жизнь проработал. И вырос добрым и веселым. И неугомонным. Вместе с Васей стали в такси машины водить. Так за Васю я почему-то никогда не беспокоилась. Он рассудительный, спокойный, пять раз подумает, пока скажет. А ты как порох, до всего тебе дело. Вася даже сердился: «Чего ты к каждой бочке затычкой лезешь?» Вы-то промеж собой дружили, потому что разные совсем были. Вася и женился рано, а ты до двадцати восьми в женихах ходил. Я ведь знаю, Костик, что тебя девушки любили. После армии как пришел, так и началось. Да и мы-то тебя не узнали: ушел малыш малышом, по ночам плакала, что ты последним в ряду стоишь. А вернулся – на голову вырос, громадный, здоровенный, гирю-двухпудовку, что я на кадку с капустой ложила, по утрам раз двадцать поднимал выше головы. Вот после твоего прихода из армии как-то сразу зажили мы хорошо. Все мы работали: и ты, и я, и Вася с женой, с Ниной. Жилье хорошее получили. Мебель, как стекло, блестящую, лакированную, купили, телевизор, холодильник. Вы с Васей на первый класс шоферов сдали. Нина внучку мне родила, Натальюшку. Нина все над тобой подшучивала, что бобылем останешься. А потом ты познакомился с Зиной и привел ее к нам в гости. Первый раз ты привел домой девушку, и я поняла, что это серьезно. Через месяц вы поженились. Какая у вас была веселая свадьба, какой ты счастливый был! Целую ночь под окном гудели такси – это твои друзья, что работали, залетали на минуту-другую, чтоб поздравить, обнять, расцеловать вас с Зиной.
Всего-то год прожили. Как хорошо все было, и сердце мое пуганое, материнское, тряслось от страха, чтобы не сломалось это, не кончилось. Слишком хорошо все это было, чтобы могло быть долго…
А вчера с утра неважно я себя чувствовала, в боку болело, сердце щемило. Утро было светлое, яркое, все голубое. Ты, Костик, уходя на работу, прошел мимо моей кровати на цыпочках, но у дверей заметил, что я не сплю.
– Маманя, что ты за мной одним глазом, как пограничник, следишь?
Я засмеялась:
– Сердце маленько давит, Костик…
А ты подмигнул хитро и сказал:
– Я вчера в газете прочел, что сердечные болезни бывают от недостатка положительных эмоций, то есть приятных ощущений. Хочешь положительную эмоцию?
Сбросил ты пиджак на стул и начал выбивать на паркете чечетку, потом, напевая сам себе, ударился вприсядку, и по всей комнате прошел коленцами, и дробь ударил ладонями по полу. И солнце било тебе прямо в лицо, а ржаные кудри растрепались, светлые глаза веселились…
– Про документы в техникум не забудь, клоун, – сказала я тебе строго, но не выдержала и тоже улыбнулась. – Зина сердиться будет.
А ты поцеловал меня сухими, потрескавшимися губами в нос:
– Маманечка, науку с производством надо соединять вдумчиво, без волюнтаризма…
Ты всегда чуточку посмеивался надо мной, зная, что я этих мудреных слов не понимаю. Только такой уж ты всегда и был – над всеми и над самим собой всегда посмеивался… Хлопнула дверь, и через мгновение ты прошел перед открытым окном, напевая: «До станции Детство мне дайте билет…»
Я стояла у окна и смотрела тебе вслед. Потом ты исчез в палисаднике за деревьями, но голос твой я еще слышала: «…туда билетов нет…»
И не приехал обедать, как обещал, и в полночь тебя еще не было. В час приехал Вася, попил молока и лег спать. А в два часа я встала, оделась и, тихонько притворив дверь, вышла на улицу. Занималось утро, было очень тихо, даже листья не шумели. Я пошла к трамвайному кольцу, чтобы встретить тебя пораньше. На остановке я села на лавочку и стала ждать. Неслышно текло время, становилось все светлее. Тоненько звенели рельсы, не остывшие за ночь. Редко-редко проезжали машины. Я сидела и думала о тебе, о своей жизни, обо всем, и мысли текли потихоньку, хотя было мне как-то неспокойно. А потом я услышала треск мотоцикла, и уж не знаю почему, но стук его мотора заколотил в мое сердце вестью о беде. Я встала и увидела, что с Каширки приближается милицейский мотоцикл. Около меня он притормозил, и милиционер спросил:
– Как к корпусу «Г» проехать?
Я показала рукой на наш дом, но шевельнуть языком не смогла, и они поехали, дымнув в мою сторону бензиновой гарью. И тогда я побежала за ними что есть сил. Как в тумане, мелькали растерянные лица милиционеров, испуганные Васины глаза. Чей-то голос:
– Скорее езжайте в тридцать третью милицию, ваш сын попал в аварию…
Но они меня, Костик мой любимый, не обманули. Я уже знала, что тебя нет. И меня, Костик, тоже нет. Этот оборотень убил нас вместе, одним ударом…
9. ЕВГЕНИЯ КУРБАТОВАМать Константина Попова я увидела на похоронах. Она стояла возле гроба, высокая, костистая, сухая, выключенная из времени и всего этого горестного гомона вокруг нее. Она держала сына за руку, широкую, крепкую, уже слегка пожелтевшую. И вообще, Костя был уже мертвый. Вот тогда, ночью, он лежал на тротуаре еще живой, теплый, волнующийся и страдающий, хотя сердце уже не билось. Теперь он был далеко от нас, успокоенный, чужой всему, что здесь происходило.
А мать разговаривала с ним. Она все время беззвучно шевелила губами, иногда наклонялась к нему, будто сомневалась, расслышит ли ее мертвый сын в этом шуме.
Гроб вынесли и установили на улице перед домом, потому что собралось огромное количество народу. На Загородном шоссе у трамвайного кольца стояло несколько орудовцев, и они не пропускали сюда такси. Но таксисты все равно проезжали к дому только им ведомыми проулками, и сейчас вокруг всего корпуса, в проездах, подворотнях, сбоку на пустыре стояли десятки разноцветных «Волг» с шашечками на дверях.
Все подходили и подъезжали люди. Здесь были соседи, друзья, сослуживцы и наверняка много незнакомых таксистов, спаянных особой дружбой их профессии, которые пришли попрощаться с товарищем. И все время несли цветы, цветы. Венков было совсем мало. Вокруг гроба складывали букеты полевых и садовых цветов. Какой-то таксист открыл багажник и стал передавать целые охапки тяжелой, еще влажной сирени. Было жарко, и вокруг меня в душном мареве плавали мокрые от слез красные лица, раскрытые рты, закушенные губы, сжатые до синевы кулаки.
Потом подняли гроб, и над домом разом взлетел крик, забился, задергался женский плач, кто-то рядом судорожно-быстро стонал: «Ох-ох-ох!» Пронзительно, по-бабьи, заголосили, а молодая женщина в черной косынке, ухватившись за гроб, топала ногами и, заходясь в истерике, задыхалась собственным воплем: «Не пущ-щу! Не пущ-щу-у!» Загремел траурным маршем духовой оркестр. Один из таксистов нажал на сигнал, и сразу, будто пробудившись, заревел еще один, и еще, пока десятки волговских фанфар не слились в жутком прощальном кличе, поглотившем плач, и крики, и пыхтенье духового оркестра. И я вдруг поняла еще один смысл этого оглушительного тоскливого рева, вспомнив справку из таксопарка: «Водитель К. М. Попов выехал на машине 52–51 20 июня в 8.30 на линию. Из рейса К. М. Попов не вернулся…» Из рейса не вернулся. Как самолет не возвращается на базу.
А сигналы такси гудели, орали, тосковали по товарищу, павшему при исполнении служебных…
* * *
Я приехала на работу, отперла сейф и достала папку с надписью: «Уголовное дело № 41092». Стала не спеша переворачивать листы. Телефонограмма «Скорой помощи» в милицию. Аккуратный штампик «Зарегистрировано в Книге учета происшествий за № 183». Глупо, наверное, что для человеческих горестей тоже есть регистрация и нумерация. Ничего не поделаешь. Потом достала из плотного коричневого пакета записную книжку в ледериновом переплете. Юронис и Лакс утверждают, что эта книжка лежала в перчаточном ящике такси и скорее всего принадлежала Попову.
Я начала внимательно, с первой страницы, читать записи в книжке и как-то мимоходом, механически отметила про себя, что я читаю чужую записную книжку и что хозяин ее уже мертв. Обычная книжка, с обычными записями, ничего в ней интересного не было, и наверняка ее можно отличить от всякой другой только по номерам телефонов. Я и читала-то ее именно сегодня потому, что хотела позабыть, хоть ненадолго, о похоронах. До тех пор пока не перелистнула очередную страницу и увидела запись, сделанную карандашом и, по-видимому, второпях – буквы прыгали и расползались. На клетчатом листочке было написано: «Дзержинск, Горьковской области, улица Парковая, д. 87, кв. 89. Воротников Фед. Евд.». Я отложила книжку и стала тереть лоб, чтобы собраться с мыслями. Подождите, подождите…
Убийц взяли в Дзержинске. И адрес какого-то Воротникова – тоже в Дзержинске – в записной книжке Попова. Неужели Юронис и Лакс врут, что поехали в сторону Горького случайно? И во всей этой истории участвует еще человек – по фамилии Воротников? Какая же тут связь? Воротников – Попов – убийцы? Или Попов – убийцы – Воротников? Или Воротников – убийцы – Попов? Или?
10ПРОКУРОРУ ГОР. ДЗЕРЖИНСКА
СЛЕДСТВЕННОЕ ПОРУЧЕНИЕ
в порядке ст. 132 УПК РСФСР
«…Обнаружена записная книжка Попова с записанным в ней адресом Воротникова. Прошу вашего указания об установлении Воротникова и его допросе. В ходе допроса надлежит выяснить: знал ли Воротников Попова, либо Лакса, либо Юрониса, находился ли с ними в каких-либо отношениях, и в каких именно, а также – что ему известно по существу расследуемого дела? Одновременно прошу установить, где находился Воротников в ночь с 20 на 21 июня 1967 года.
11. АЛЬБИНАС ЮРОНИССтарший следователь Курбатова»
– Все, ты мне больше не нужен, – сказала Курбатова и вызвала конвой.
Я сказал «до свиданья», и надзиратель повел меня в камеру. Я уже хорошо знал дорогу из следственного корпуса к себе в камеру. Тюрьма называется следственным изолятором. Я не понимал раньше, что значит «изолятор». Думал, что изолятор есть только в больнице. Собственно, нас здесь держат отдельно от всех людей, как заразных. Изолировали. В камере работает радио и дают каждый день газету. Я никогда раньше не читал газет. А сейчас читаю от корки до корки. И радио слушаю. Потому что все равно пока больше делать нечего. Я всегда не любил работать. Но на свободе, когда не работаешь, можно заниматься чем хочешь. Здесь можно только думать. После суда пошлют куда-нибудь работать. А сейчас сидишь целый день и раздумываешь обо всем, что было. Разговаривать с другими заключенными мне неохота. Уже успели рассказать друг другу все о себе. Повторять все это в десятый раз стало неинтересно. И сидят-то они с пустяковыми делами – воровство, хулиганство, грабеж – сумку рвешь. Целый день считают, кому сколько дадут на суде, что в колонии делать будут. Но самое главное – они каждую минуту прикидывают, что будут делать на свободе. Кто пойдет снова учиться, кто работать. Кто собирается учиться и работать. Это и понятно – они все скоро будут на свободе. Скоро – это через год, через два, ну от силы через три… А для меня свободы никакой не видно. Вот я и читаю газеты. Книги неохота читать. Не запоминаю я, что там происходит. Потому, что происходит там много всякого и очень долго. В газете все коротко и просто. И главное – там написано, что сейчас происходит на воле. Хоть это меня не касается, но все-таки интересно. Ведь здесь – изолятор. Ничего нового ниоткуда, кроме как из газеты, не узнаешь. Сидишь, как муха под стеклянной банкой. Изоляция. Ничего не известно. Это, наверное, тоже входит в наказание. Жить вот так, не зная ничего, что там происходит. Потому что здесь-то не происходит ничего. Совсем ничего. Вроде посадили тебя в черный ящик, и всего-то в нем одна дырочка, через которую я могу смотреть на мир. Когда Курбатова вызывает меня, я могу взглянуть в это крошечное отверстие и чуть-чуть увидеть. Пальцем прижмет кто-нибудь эту дырочку – и ни черта не видно. Вот сегодня целый день расспрашивала она меня про Воротникова. А что я ей скажу? Мне лишних дел не надо. Так я ей и сказал. Не знаю его, говорю, и знать не хочу.
Еще разговаривают заключенные о еде и особенно – о девках. Девки приносят им передачи. Колбасу, сгущенку, сахар. А у меня здесь нету ни одной девки знакомой, и передачи носить некому. Поэтому говорить мне не о ком, и вкусных вещей у меня нет и не будет. Конечно, я не голодаю, еды, в общем, хватает. А вот вкусненького чего-нибудь не бывает совсем. Ах, мне бы сейчас сюда тот ломоть сала, что я из Паневежиса взял! Или меду сотового! Э, да что вспоминать пустое! В Паневежисе много чего было, что сейчас не получишь. У меня там даже женщина была. Не их соплюхам чета. Эльза Спиридонова. Это настоящая женщина. Жаль, теперь она меня забудет. У нее теперь своя жизнь. Впрочем, я бы на ней все равно не женился. Она ведь старше меня на восемнадцать лет. Сейчас она, конечно, стоящая женщина. Но через двадцать лет мне и сорока не будет, а она будет старая старуха. Просто бабушка. Или совсем умрет от старости. Она мне сама говорила, что это большое счастье для парня, когда он такую женщину встретит. Она из него настоящего мужчину делает. Если бы моя мать не устраивала ей скандалы, я, наверное, у нее до сих пор бы жил. А готовила она как вкусно! Мать во всем виновата, шум на весь город подняла. В милицию жаловаться поперлась. Правда, ей там правильно ответили. Может быть, любовь у них, сказали ей в милиции, мы, мол, в это вмешиваться не можем. Но все равно после этого у нас как-то наперекосяк пошло с Эльзой. Испугалась милиции она, что ли. Мать во всем виновата.
Хотя с нее и спрос небольшой. Она ведь совсем темный человек, дикий. Она тоже мне хорошего хотела, только ничего для меня сделать не могла. Она где-то застряла в прошлом времени. Вроде как если б для всех война давно закончилась, а она в том времени осталась. И по бедности, и по запуганности, никчемности какой-то. Да я на нее и не сержусь теперь. Чего там. Я ведь наверняка ее и не увижу больше. Когда я выйду из тюрьмы, она уже умрет. Квартиру заберут. И получится, что я вроде как на свет заново родился. С нуля начинать снова придется.
К Эльзе можно было бы поехать, но она ведь совсем старая уже будет…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.