Текст книги "Теория и практика расставаний"
Автор книги: Григорий Каковкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Но кто-то настойчиво шептал, что она должна быть нормальной женщиной и за счастье надо бороться до конца, и она шла выполнять смелый совет. На парковке рядом с выходом из метрополитена – здесь уже не раз встречались за этот год – стоял знакомый обшарпанный «форд». Ту направилась к машине, Саша Васильев заметил ее в боковом зеркале – там она шла, как на камеру, смотрела дерзко и решительно, небольшая сумка через плечо, легкая расстегнутая кофта, светлые, как бы застиранные джинсы и покачиваясь на каблуках, в самой походке было что-то угрожающее.
– Привет, мой любимый, – не своими словами, с притворной живостью сказала она.
Васильев понял, что ему предстояло что-то возразить против слова мой», но он сдержался.
– Мы уже сегодня здоровались. Едем?
– Да.
– Куда? – неожиданно спросил он.
Она посмотрела на него с деланым удивлением:
– К тебе.
– Я просто не знал твоих планов, – с желанием подколоть ответил Васильев и завел машину. – Просто не знал.
– Саша, не притворяйся – все ты знаешь. Ты очень умный.
– Ты тоже… только иногда на тебя находит.
– Я приехала спросить – ты меня любишь?
Машина медленно выезжала с парковки на трассу.
– Сегодня. И еще два дня.
– Значит, нет.
– Я так не сказал. Еще два дня, и сегодня – точно. А дальше мы расстанемся и будем думать.
– О чем?
– Ты знаешь. Я тебе говорил. О том, как нам будет друг друга не хватать.
– Тебе будет меня не хватать?
– Еще не знаю.
– А мне тебя уже не хватает. Понятно? Я приехала бороться за свою любовь.
В этот момент они встали на светофоре.
– Ты себя слышишь? – спросил Васильев, раздражаясь. – Слышишь, что говоришь?
– Что тут такого? Да. Бороться…
– Когда есть борьба – есть убитые и раненые… раньше еще боролись за урожай, за выполнение плана…
Ту замолчала, посмотрела на него:
– Ты заставляешь меня сказать самое унизительное, самое-самое унизительное, самое унизительное, самое. Нет ничего унизительнее, чем сказать: я люблю тебя.
Произнесла и сразу опомнилась: совсем не то хотела сказать, не это стекало струями воды в ванной под душем, не это казалось убедительным, и совсем не то, что надо говорить ему, но именно эта нехитрая истина последних дней не давала ей жить и дышать.
Абсолютная правота о трех стертых, но нестираемых словах «я тебя люблю» взбодрила Васильева, он ощущал в них подвох с детства, он их терпеть не мог. Они застревали в нем с молодости, и тогда он презрительно сократил их у себя в дневнике, который тогда, вел до «я.т. л», но сейчас ответил иначе:
– Унизительно? Ты мне раньше об этом не говорила…
«Я.т.л.» – его как зверя надо вытаскивать из норы, с собаками. Когда это не удавалось, он уходил в «я тоже». Значит, «я.т.л.» существует только во времени, только произнесенное в нужное время «я.т.л.» имеет положительный, радостный смысл? Не совпадая с ним, «я.т.л.» – только унижение, позор, стыд, тяжелый груз, который невозможно нести. Но сейчас Васильеву захотелось немедленно воспользоваться «я.т.л.», как ключом от банковского сейфа, – он прибавил скорость.
– Знаю, что ты мне ответишь сейчас, – обреченно сказала Ту.
– Что?
Она замолчала. Увидела рекламный щит и прочитала вслух бросившуюся в глаза фразу:
– «…имеются противопоказания».
– Не понял что, какие «показания»?
– Я прочитала: «…имеются противопоказания». Просто прочитала рекламу: «…имеются противопоказания». Про лекарство – имеются противопоказания.
Непонятное воздействие имели эти последние после «ятла» случайно подвернувшиеся, содранные с забора слова – Васильев резко свернул на обочину, в секунду отстегнул оба ремня безопасности, схватил руками ее голову и жадно поцеловал в лицо и губы.
– Поехали… поехали… тут уже осталось немного… недалеко… недалеко осталось, – останавливала она. – Поехали… хватит.
В молчании, будто разговоры закончены, все выяснено, они долетели до дома, он открыл ворота, загнал машину, закрыл их снова, и теперь все было больше похоже на ограбление, идущее по плану, а не на страсть.
Поднялись в спальню. Молча, буднично, безрадостно, нервно разделись.
И произошло «это самое», вот «это самое» и произошло. Он видел ее тонкие, почти прозрачные, девичьи, телесного цвета сосцы, совсем не коричневые, а ребячьи, слегка розоватые, воздушные, набухшие, как будто она не работала матерью, не было никакого кучерявого мальчика Бори, ничего не было, годов, лет, мужей. Груди сначала были полные, а потом чуть обмякли и болтались у него перед глазами в такт. Таня забывалась, но, открывая на секунду глаза, шпионски следила за его лицом, пытаясь прочитать на нем утоление жажды. Он ухватил ладонями ее ягодицы, приподнял и опустил несколько раз. Следить становилось невозможно, но ей хотелось узнать – это все?
«Это все, это последний раз, почему он ничего не скажет, шлепает меня по заду – это все, что он хочет сказать? Все? Все? Ты так и будешь молча, не скажешь, не захочешь даже соврать, сказать мне хоть что-то? Я, как проститутка, должна спрашивать тебя, только чтобы отвлечься: „Тебе хорошо“? Может, тебе надо сказать – они так говорят всем – „милый“, „милый“ – это самое маленькое, что я могу для тебя сделать? Я могу тебе только сказать – „милый“, какая же ты сука, милый, что хочешь со мной расстаться, бросить меня, ты просто не „милый“, ты не достоин и этого, скромного, шлюшечного комплимента! Ты – не „хороший“, не „замечательный“, ты просто тот, от которого я кончаю, я кончаю от тебя, сука, милый, хороший, сука, предательная сука, я не могу удержаться от тебя, потому что ты, сука, милый, ты, милый, сука, и я не могу удержаться от любви к тебе, сука, милый. Милый – ты сука. Милый. Милый. Милый…»
Он переворачивал Ту, как какой-нибудь сильный хищник в африканских прериях расправляется со своей добычей. Она и была добычей – некогда любимым телом, с некогда любимым голосом, с некогда любимым именем, фамилией: «…Ту – как я ее назвал сразу. Сократил до Ту. И не скажешь же ей, что одна только фамилия Ульянова для меня сексуальна, не поймет, обидится, скажет – при чем тут это?»
А «этого» у Александра Васильева было много – как сухая трава полыхнет он любовной страстью от пустяка, – два слова и проскочившая в них точность, или теплота, или сердечная безысходность. Он поймал Ту, как станцию на коротких волнах, еще в первом разговоре по телефону – тогда видел Таню Ульянову только на фотографии с сайта. Потом увидел за рулем «мерседеса» и загорелся, словно ребенок от игрушки. Оставалось только закричать «купи, купи мне ее».
А потом эта фамилия. В голове Саши Васильева навсегда соединенная с картинкой из учебника истории внизу надпись: «Семья Ульяновых». Со школы хотел в ней быть, состоять, чтобы его приняли в эту семью. На законных основаниях октябренок, пионер-ленинец – усядется на коленях у их общего отца, Ильи Николаевича, как там Володя, будущий Ленин, пристроился, соединится с ними – и дружная, образцовая ячейка общества примет его, усыновит. Половину своей детской жизни он считал, что все отцы, матери и дети должны быть похожи на семью из учебника. Остальную часть жизни думал, в сущности, о глупости, о сослагательном направлении. Что было бы, если бы мордвин из низов Илья Ульянов не взял в жены девицу Бланк, смесь еврея и немки? Если бы Ленин был настоящим сексуальным парнем, как Васильев в тридцать лет, и расстался бы с Крупской, сошелся бы с Арманд, что называется, загулял, и тогда народ не узнал бы, что одна дружная семья, «ячейка» может разрушить огромную страну, подтолкнуть ее к обрыву, с которого она до сих пор с грохотом летит вниз.
Васильев понимал, конечно, Ульянова – фамилия не самая редкая в России, но в словах «Ульянова приехала на „мерседесе“» для него было что-то торжественное, интригующее, это не какая-нибудь Бузыкина или Хопрова…
Еще тарелки.
Она любила большие тарелки и, положив на них немного еды, обязательно рядом положит на салфетках нож и вилку. Это тоже нравилось ему.
Еще лобок, стриженный, с оставленной маленькой дорожкой – парикмахеры говорят «на нет», – еще одно выражение лица, пойманное взглядом, когда она заснула на кушетке внизу с одним носком на ноге – просто устала и забыла снять. Еще изгиб – тот самый, подсмотренный на Гоа, еще одна складка, правда, она то нравилась, то нет. Но сейчас ему самому неясно, почему, переворачивая ее, как большой кусок мяса, он не видит ничего, ни «мерседеса», доставленного специально из юности, ни складок, ни изгибов, его не интересуют ни грудь, ни лобок, он не слышит музыки имени и фамилии, просто есть тело, женское тело, которое хочется терзать, мять, крутить, опрокидывать, перекладывать, хватать – употреблять свою мужскую пищу. Он голоден, она – только добыча.
Все закончено. Они лежали рядом, молча, не касаясь друг друга, вдруг она попросила:
– Саш, ляг на меня… просто сверху. И все.
Он лег:
– Так?
– Просто лежи. Ничего не надо делать.
– Тяжело же…
– Молчи.
Ему не нравилось быть телом, весом в девяносто килограммов. Не нравилось потому, что «добыча» не имеет права просить, как ее надо есть. Еще потому, что хотелось спрятать свое лицо – без зеркала ощущал: на нем читался только холод, постыдное равнодушие, может, даже злость – что могла прочесть она? Обычно, оставаясь в постели, они не могли заснуть, долго разговаривали – переходили от одной близости к другой, может, более сильной, прочной, будто проникновение продолжалось и продолжалось, только неожиданная физическая усталость разлучала их на сон.
«Расстаться без слез не получается».
Мысль, теперь она осталась одна, ворочалась в его голове разными неудобными боками, он остыл, как остывают к вечеру земля, море, река, на плите суп, но теперь этого приходилось стыдиться, не получалось расстаться легко, как после мимолетного чувства, – год. С Ту это длилось целый год. Приближение даты окончания договора странным образом подействовало на Васильева. Всего лишь число, дата в календаре, но семнадцатое сентября приближалось, и непонятная энергия освобождения, желание остаться одному на празднике жизни нарастало. У него не было никаких предчувствий последнего дня жизни.
«Ну вот, приехали. В мире, наверное, есть много вещей, кроме одиночества, которых стоит бояться, но все же оно самое страшное. На мне лежит мой мужчина, еще последние два дня мой, что бы он ни говорил – мой, он уже меня не любит, и у него не получается это скрыть. Хорошо лежать под плитой, придавленной, уже тяжело дышать, он тяжелый, он очень тяжелый, но я так готова умереть под ним, задыхаясь и думая о нем, я правда туда хочу, под плиту, как он правильно сказал тогда по телефону: „Какую плиту ищете теперь?“».
34
Неожиданно Федор остановил «лендкрузер», повернулся назад, к Татьяне и устало выдохнул:
– Все! Мальчики налеееО – девочки напраааО!
Отец и сын вышли из машины, недалеко отойдя, расстегнули ширинки. В ночи на дороге, в лучах фар, на фоне чуть начинавшего светлеть, морщинистого от облаков неба, низком ветре, рывками перекатывавшем обожженную осеннюю листву по стальному асфальту, они стояли, как бессмертные античные боги, решившие помочиться на весь мир – на все его связи, потери, слова, житейские правила, на все, что недостойно, ниже их торжествующего мужского родства. Темные фигуры бывшего мужа и сына согревали что-то в груди Ульяновой, похоже на горячее молоко при простуде.
– Тань, ты не пойдешь? – спросил Федор, вернувшись в машину.
В это время их нагнал джип охраны и остановился сзади, подмигнув фарами.
Ульянова оглянулась, решила не выходить, попросила остановиться у ближайшего кафе или на заправке.
– Уже холодно, – добавила она.
– Нет, тепло, – простодушно сказал сын.
– Тепло – холодно… – повторила она, думая, как все зыбко, относительно… что известно двадцатилетнему парню про настоящее тепло и настоящий, смертельный холод?
Снова поехали.
Татьяна зависла в дреме грустных необязательных рефлексий, мысли перескакивали с одного на другое. Ей стыдно перед Борей, что больше суток просидела в следственном изоляторе, ходит на допросы, стыдно, что ее личная жизнь известна всем, она – как девчонка-сластена, пойманная на воровстве конфет. И еще больнее от того, что Борис оказался прав – «вы все равно самые близкие друг другу люди». Так он говорил, он никогда не поддерживал ее желание развестись, всегда стоял на стороне отца. Для него только она разрушила замечательную семью. Он знал о тяжелом характере Федора, о семейных скандалах, но она никогда не рассказывала, что была бита, что спасалась в гардеробной, ванной, в сауне, на чердаке. Теперь ничего нельзя объяснить ему о возрасте, о страсти, желании, о себе, о случайно убитом Саше Васильеве, и она сама ничего не знает об этом по-настоящему, ведь никто не знает настоящей правды. Да и рассказать, в сущности, нечего – все банально. Можно завидовать отцу – он летал, любил одну маму, верил в святость семьи, в существование единственного правильного жизненного полета с разбегом, взлетом, приземлением.
Татьяна считала, что она – в свою домовитую русскую мать, в Томил иных, у отца родных не было, еврейский мальчик всех, кроме тетки, потерял в войну, а с русской стороны – многочисленная, теперь, правда, поредевшая, родня: бабушка, дед, две тетки, племянники. Она восхищалась оптимизмом и стойкостью матери – выйти замуж за летчика, зная, что может случиться всякое. Она помнила горькие молчаливые поминки, которые в ее детстве и юности обозначались словами «разбился дядя Коля», «разбился дядя Иван». Но росла радостно устроенным ребенком, да и в летной части не было никакого уныния, горечи – весело жили. Родители, смеясь, вспоминали, как в военном городке совсем маленькая, только начала говорить, встанет напротив часового на посту и корчит рожи. Еще отец с матерью вспоминали, что лет в пять она спросила мать: «Когда я была маленькой, ты кормила меня сисями?» – «Да». – «А зачем они тебе сейчас?» Ей вдруг показалось, что и она теперь это вспомнила: отец посмотрел на большую грудь мамы и рассмеялся. И вот таинственный нежный толчок в душе сейчас – и она улыбнулась.
«…чтобы прижимать к груди, чтобы… а прижать некого. Совсем некого. Никого не осталось. Один Боря».
Она протянула руку и потрепала сына по волосам.
Обернулся:
– Ma, ты чего?
– Ничего, так. Смотри вперед.
В начале десятого Ульяновы пересекли черту с дорожным знаком «Борисоглебск» и, чертыхаясь от огромных, не засыпанных даже гравием ям на улицах, подъехали к дому. Вера уже больше часа поджидала на кухне около окна. Едва у дальнего гастронома показались два роскошных джипа, без номеров определила – москвичи. Выбежала навстречу. Бросилась целоваться, причитая про горе, которое вновь свело, про похороны, назначенные на два часа дня, про место на кладбище, про хороший купленный гроб, про поминки и про Борю, которого она бы никогда не узнала, стал таким большим. Татьяна не понимала, кто такая эта Вера, почему она лезет с поцелуями, но Федор шепнул, двумя словами объяснил. Поднялись на этаж в квартиру покойного Михаила Львовича – в зале, как здесь называли самую большую комнату, столы уже были составлены под помин и накрыты белыми скатертями.
– Чай – чай – чай с бутербродами с дороги! Ко мне, у меня, проходите сюда.
Противоположная дверь на лестничной клетке была открыта настежь, и Вера с молчаливой, настороженной беременной дочерью и флегматичным зятем стояли в проеме и, как крепостные, беспокойными глазами смотрели на приехавших из самой Москвы господ.
– Хорошо. Через минуту придем к вам, – сказал Федор и закрыл перед ними входную дверь.
Хотя тело Сольца, внезапно покинувшего свою земную квартиру, приехавшая «скорая» отвезла сразу в морг, но все предметы, даже фотографии и картинки на стенах, буквально все говорили о смерти их хозяина, источали пустоту и смертную ненужность. Таня прошлась по комнатам с типовой советской мебелью, вышла на балкон. Табуретка, с которой он слетел, сдвинута в угол, окладистый тополь шумел стремительно подсыхающей кроной – она посмотрела вниз, под ним, у черного ствола, где и нашли тело, на выгоревшей траве подергивалась легкая тень от листвы. Стало страшно.
Она боялась увидеть отца в гробу, боялась своих слез или их отсутствия, боялась говорить и слышать надгробные слова, боялась любой вещественности его смерти.
– Чай! Чай остыва-ает! – приоткрыв дверь, прокричала соседка, как кукушка из настенных часов.
– Пойдемте, если зовут, – произнес Борис.
Ульяновы собрались в маленьком коридорчике, словно перед выходом на сцену.
– Только ты там не ешь все подряд, береги живот… – вдруг сказала Татьяна сыну и вспомнила, что точно так же ей говорил отец, когда они собирались в гости.
Он всю жизнь опасался отравлений, в войну очень много голодных детей на его глазах умирали, подбирали все что попало – ив рот. Теперь ее опасения были от неожиданного чувства брезгливости – казалось, что ее будут поить чаем из плохо вымытых чашек, хлеб резать ножом, которым только что разделывали селедку, а сыр и масло пролежали в холодильнике с майских праздников.
Но все оказалось очень простым, свежим, аппетитным, кроме колбасы из Калмыкии, отрекомендованной – «дешевая и вкусная».
Федор отошел с Верой в коридор, быстро переговорил о том, сколько что стоит, кто понесет гроб и дал дополнительно денег, чтобы за все расплачивалась она. И платила так, как считает нужным, детальный отчет его не интересует, главное, чтобы все прошло как положено, и еще он попросил купить, не скупясь, специально для их семьи живых цветов и венок с лентой от родных и близких.
Вернулись к столу.
– Может, помянуть? – предложила Вера.
– Нет, нет, – отказался Федор. – Я еще за рулем. Тань, может, тебе? Не повредит.
Но и она отказалась. В уместном молчании просидели несколько минут, но Веркин зять осмелел и спросил про гараж:
– А вы гараж будете продавать?
Вера взглядом метнула по глазам – «вот дурак, прямота саратовская, все дело испортит – куда денутся, отдадут».
Оживился Борис. Вспомнил, как давно с дедом пропадал в гараже. Бабушка и дед умилялись от его предложения: «Помогать надо?»
– А где ключи? Мам, хочу посмотреть.
В комоде у деда нашли ключи, и Борис в сопровождении зятя, с ним еще раз пришлось знакомиться – Сергей, пошли за дома, в гараж, капитальный, кирпичный, большой. Открыли ворота – а там «Волга» двадцать первая, голубая, с хромированным оленем на капоте. Ценность семьи, в свое время чуть ли не главное достижение жизни. Потом все стаяло, как снег, теперь про ГАЗ-21 забыли.
Борис сел за руль и только потом сообразил, что машина сохранилась как новая, только легкий слой пыли.
– Дед за ней ухаживал, видно.
– Да, мыл, заводил. Тут ее крутые ребята хотели купить. Отказался, – пояснил зятек, знающий все, что происходило вокруг гаражей. – А зачем она ему нужна была – все равно ж никуда не ездил?
– Раритет берег, в Лондоне такая тысяч двадцать пять фунтов стоит.
Борис отжал с трудом сцепление, повернул ключ. В старой машине был слышен каждый шаг: от аккумулятора ток побежал к генератору, от него на ротор, он, лениво скрипя, сделал оборот, еще один, две вспышки в клапанах…
– Не заводится…
– Еще раз, не перекачай! Схватывает. Педаль газа не трогай!
– Завелась!
Борис посмотрел на приборную панель и прочитал вверху по кругу циферблата часов «СДЕЛАНО В СССР».
До начала отпевания в церкви оставалось время. Федор, попросив Веру накормить охранников, вернулся в квартиру старика, нашел подушку, протертый полосатый плед, лег на кушетку и моментально заснул. Таня подошла к серванту с чашками, тарелками, хрусталем, долго смотрела на обессмысленные никчемные предметы за стеклом, затем рядом нашла обернутую в голубую, толстую, плотную бумагу летную книжку отца:
«Министерство обороны Союза ССР. Экз.№ 33460. Летная специальность – летчик-истребитель. ФИО: Сольц Михаил Львович. Общие данные. В Советской армии с 1952 года. Налет в авиационном училище. Тип самолета Як-18, Ил-10, Миг-15. Краткая летная характеристика по окончании училища. Высотную программу усваивал легко, самостоятельно летает отлично, в усложнившихся условиях полета спокойно принимает правильные решения. Небольшие перерывы на технике пилотирования, на качестве полетов не отражаются. Начальник штаба Кривенко. Допуск к полетам в простых и сложных метеорологических условиях. Высота нижней границы облаков – 600 м, горизонтальная видимость 4 км. С инструкциями на групповую слетанность ознакомлен, готов к полетам днем и ночью. С инструкциями на воздушный бой между одиночными истребителями ознакомлен. Поденный учет полетов. Контрольный полет на пробив, облаков, полет в облаках на зад. эшелоне с заходом на посадку с прямой. Облет по маршруту в сложных условиях, на больших высотах до потолка самолета. Метод облета на воздушный бой на вертикальном и горизонтальном маневре. Атака звеньями. Облет материальной части. Полет с курсантами… отработано с ведомым в паре. Замечания по полету: полет нормальный, замечаний нет».
Татьяна проскочила по страницам – «замечаний нет», «замечаний нет». У нее тоже не было никаких замечаний – был хорошим отцом, веселым, щедрым, нестрогим, был хорошим мужем, до последних дней поддерживал и ухаживал за мамой, как не всякий мужчина сможет. Полет был нормальный, но теперь все закончилось. Она закрыла летную книжку и отложила ее, понимая, что, когда поедет в Москву, ее надо забрать, ее надо показывать Боре и внукам – когда-то они будут.
Татьяна открыла еще одну дверцу хорошо сохранившегося советского серванта и наткнулась на сложенную пополам кипу, черную льняную и большую, толстую с золотым тиснением Тору, изданную совсем недавно. Она открыла ее там, где закладка:
«И снова Бог обратился к Моисею:
– Скажи сынам Израиля: Меня послал к вам Господь, Бог ваших предков, Бог Авраама, Бог Ицхака и Бог Якова. Таково имя мое навеки, так будут называть Меня все поколения. Иди же, собери старейшин Израиля и возвести им: Мне яви Господь, Бог ваших предков, Бог Авраама, Ицхака и Якова, чтобы поведать вам: Я вспомнил о вас и о том, как поступают с вами в Египте, и увести вас в страну ханаанеев, хеттов, амореев, перизеев, хивеев и евусеев – в страну, источающую молоко и мед. Они послушают тебя…
– А что, если они мне не поверят и не послушают меня?
– Кто дает уста человеку? – сказал Господь. – Кто делает его немым или глухим, зрячим или слепым? Не Я ли – Господь? А теперь ступай! Я буду при устах твоих и Я научу тебя, что говорить».
В церкви Бориса и Глеба отпевали сразу трех отошедших в мир иной, у гробов стояла немногочисленная скорбная родня – горсть равномерно отсыпанных людей. Каждому покойнику полагалось по несколько женщин в черных платках, готовых выть от горя или по приказу, по несколько растерянных, глазеющих по сторонам детей и подростков, по несколько смирных, громоздких мужчин, отсыпано – и все. Жизнь. Те, кого покойный знал, с кем разделил основные, жизненные глаголы – любить, дружить, работать. Они составили целый жизненный путь, теперь уже законченный. Рядом с гробами все люди похожи друг на друга, можно запутаться, только кажется, что гробы и почившие разные.
У открытого гроба Михаила Львовича Сольца, помимо Ульяновых, стояла в полном сборе семья Веры, два старика, худой и толстый, – евреи из общины, а с ними близорукая, каменная еврейская женщина, жена одного из них, рядом крашеная рыжая активистка из общества борисоглебских ветеранов со своим заместителем (он же любовник) в синей казачьей форме. Еще два подтянутых инструктора из летного училища, в котором Сольц преподавал до выхода на пенсию. Старик лежал восковой, перекрашенный гримерами морга так, чтобы скрыть синяки и отеки после удара о землю. Татьяна увидела его и не узнала. Покатились слезы, но быстро сами остановились от неуместности их сейчас – его нет, никого нет, она видит его в последний раз и он уже не он, не отец, он – часть ритуала, нескончаемого прощания с предметами и людьми, в котором она участвует, начиная с семнадцатого сентября, а на самом деле еще раньше. И от череды прощаний осталась только какая-то нижняя, тупая боль, смешанная с усталостью от дороги и бессонных ночей, такое безразличие погорельца – сгорело, кажется, все. Ульянова посмотрела на Борю – он держится, она подумала, дети – у них все раны заживают быстро.
К людям, собравшимся рядом у гроба старика Сольца, подошел высокий, моложавый, уверенный в себе священник, похожий скорее на баскетболиста, раздал ярко-желтые свечи с бумажками, попросил зажечь, спросил, будут ли родственники на кладбище гроб открывать или прощание закончится в церкви.
– Мы еще у дома будем прощаться, а потом только в Сосны, – ответила всезнающая Вера.
– Хорошо. Посыпьте вот это потом, крест-накрест… Как имя покойного?
– Михаил, – тут же ответила Вера.
– Нет, – сделала шаг вперед Татьяна. – Я – дочь. Он – Моисей. Отпевайте как Моисея. По паспорту: Моисей.
Пришедшие из еврейской общины едва заметно кивнули.
Поп, махнув кадилом, – легко читалось по глазам – удивился: вот так вот у них, у евреев, хоронят, а имени не знают:
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас! Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас! Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас!
По местным неписаным правилам после отпевания в церкви покойного Моисея Львовича Сольца привезли к дому, где с ним простились те, кто не дошел до храма, и сам усопший как бы простился с домом, в котором прожил годы. Гроб с телом достали из новенького «фордовского» катафалка, поставили на две разноцветные табуретки, их вынесли из квартир соседи с первого этажа. Стояли в молчании. Веркина дочь обходила с подносом с закуской и рюмками для водки для тех, кто захочет помянуть. Но никто пить возле незаколоченного гроба не стал. Федор шепнул ей, чтобы бутылку и рюмки с закуской оставила на лавочке во дворе – потом, кто захочет, выпьет.
В середине прощания возле дома разыгралась сцена: на детской площадке рядом молодая мать, выгуливающая двух-, трехлетнего ребенка (тот все время куда-то убегал), истошно орала, не обращая внимания на скорбную толпу возле подъезда:
– Куда?!! Куда пошел, ты?! Я кому сказала, а?! Куда?! Я кому сказала?! А?! Куда пошел – я кому сказала?!
Она повторяла одно и то же, с раздражением, на разные лады, как упражнение по художественному крику, с вековой интонацией нелюбви, переходящей, видимо, по наследству. Каждый раз была надежда, что она прокричала в последний раз, но ребенок, насильно возвращаемый в песочницу, снова пытался бежать, и она начинала снова:
– Куда?! Я сказала! Куда?! Я кому сказала?! Куда ты пошел?!
Татьяна стояла возле гроба, прикрыв глаза, старалась не возмущаться, относиться к крикам, как к вороньему карканью. Но потом неожиданно вдруг вспомнила вопрос Саши Васильева: может ли любовь к детям быть точкой отсчета, может ли женщина любить мужчину сильнее, чем своего ребенка?
«Вот, Саша, – произнесла она почти вслух, – наши детлюбы. Один детлюб – такой, меньше чем… бывают, видишь, такие, ими ничего измерить не получится».
Наконец кто-то из соседей обернулся и так защитил скорбящих по пенсионеру летчику-истребителю Сольцу (интересно, покойный мог это слышать?):
– Эй, ты, мамаша, заткнись! Не видишь, что ли!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.