Текст книги "Ананасы в шампанском"
Автор книги: Игорь Северянин
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Моя знакомая
Антинэя! При имени этом бледнея,
В предвкушенье твоих умерщвляющих чар,
Я хотел бы пробраться к тебе, Антинэя,
В твой ужасный – тобою прекрасный – Хоггар.
Я хотел бы пробраться к тебе за откосы
Гор, которые скрыли действительность – мгла.
Мне мерещатся иссиня-черные косы,
Изумруд удлиненных насмешливых глаз.
Мне мерещится царство, что скрыто из вида
И от здравого смысла, поэма – страна,
Чье названье – загадка веков – Атлантида,
Где цветет, Антинэя, твой алчный гранат.
О, когда бы, познав зной извилистой ласки,
Что даруют твои ледяные уста,
В этой – грёзой французскою созданной – сказке.
Сто двадцатой – последнею – статуей стать!..
Встреча в Киеве
Ты только что была у проходимца Зета,
Во взорах похоти еще не погася…
Ты вся из Houbigant![30]30
Убиган. Французская марка духов.
[Закрыть] ты вся из маркизета!
Вся из соблазна ты! Из судорог ты вся!
И чувствуя к тебе брезгливую предвзятость
И зная, что тебе всего дороже ложь,
На сладострастную смотрю твою помятость
И плохо скрытую улавливаю дрожь.
Ты быстро говоришь, не спрошенная мною,
Бесцельно лишний раз стараясь обмануть,
И, будучи чужой неверною женою,
Невинность доказать стремишься как-нибудь.
Мне странно и смешно, что ты, жена чужая,
Забыв, что я в твоих проделках ни при чём,
Находишь нужным лгать, так пылко обеляя
Себя в моих глазах, и вздрагивать плечом…
И это тем смешней, и это тем досадней,
Что уж давным-давно ты мой узнала взгляд
На всю себя. Но нет: с прозрачной мыслью задней
Самозабвенно лжешь – и часто невпопад.
Упорно говоришь о верности супружьей, —
И это ты, чья жизнь – хронический падёж, —
И грезишь, как в четверг, в час дня, во всеоружье
Бесстыдства, к новому любовнику пойдешь!
Стихи сгоряча
Еще одно воспоминанье выяви,
Мечта, живущая бывалым.
…Вхожу в вагон осолнеченный в Киеве
И бархатом обитый алым.
Ты миновалась, молодость, безжалостно,
И притаилась где-то слава…
…Стук в дверь купе. Я говорю: «Пожалуйста!»
И входит женщина лукаво.
Ее глаза – глаза такие русские.
– Вот розы. Будь Вам розовой дорога!
Взгляните, у меня мужские мускулы, —
Вы не хотите их потрогать? —
Берет меня под локти и, как перышко,
Движением приподнимает ярым,
И в каждом-то глазу ее озерышко
Переливает Светлояром.
Я говорю об этом ей, и – дерзкая —
Вдруг принимает тон сиротский:
– Вы помните раскольников Печерского?
Я там жила, в Нижегородской.
Я изучила Светлояр до донышка…
При мне отображался Китеж… —
Звонок. Свисток. «Послушайте, Вы – Флёнушка?»
– Нет, я – Феврония. Пустите ж!
Лилия в море
Я проснулся в слегка остариненном
И в оновенном – тоже слегка! —
Жизнерадостном доме Иринином
У оранжевого цветника.
И пошел к побережью песчаному
Бросить к западу утренний взор.
Где, как отзвук всему несказанному,
Тойла в сизости вздыбленных гор…
И покуда в окне загардиненном
Не сверкнут два веселых луча,
Буду думать о сердце Иринином
И стихи напишу сгоряча!
А попозже, на солнечном завтраке,
Закружен в карусель голосов,
Стану думать о кафровой Африке,
Как о сущности этих стихов…
Пиама
Она заходила антрактами —
красивая, стройная, бледная,
С глазами, почти перелитыми
всей синью своею в мои,
Надменная, гордая, юная
и все-таки бедная-бедная
В ей чуждом моем окружении
стояла, мечту затаив.
Хотя титулована громкая
ее мировая фамилия,
Хотя ее мужа сокровища
диковинней всяких чудес,
Была эта тихая женщина —
как грустная белая лилия,
Попавшая в море, – рожденная,
казалось бы, грезить в пруде…
И были в том вычурном городе
мои выступленья увенчаны
С тюльпанами и гиацинтами
бесчисленным строем корзин,
К которым конверты приколоты
с короной тоскующей женщины,
Мечтавшей скрестить наши разные,
опасные наши стези…
Но как-то всё не было времени
с ней дружески поразговаривать:
Иными глазами захваченный,
свиданья я с ней не искал,
Хотя и не мог не почувствовать
ее пепелившего зарева,
Не знать, что она – переполненный
и жаждущий жажды бокал…
И раз, только раз, в упоении
приема толпы триумфального,
Спускаясь со сцены по лесенке,
ведущей железным винтом,
Я с нею столкнулся, прижавшейся
к стене, и не вынес печального
Молящего взора – дотронулся
до губ еще теплым стихом…
И было странно ее письмо…
Есть странное женское имя – Пиама,
В котором зиянье, в котором ужал,
И будь это девушка, будь это дама, —
Встречаясь с Пиамою, – я бы дрожал…
Мне всё рисовалась бы мрачная яма,
Где в тине трясинной пиавок возня,
При имени жутко-широком Пиама,
Влекущем, отталкивая и дразня…
Какая и где с ним связуется драма
И что знаменует собою оно?
Но с именем этим бездонным – Пиама —
Для сердца смертельное сопряжено.
В нем всё от вертепа и нечто от храма,
В нем свет, ослепляющий в полную тьму.
Мы связаны в прошлом с тобою, Пиама,
Но где и когда – я никак не пойму.
Сорока
И было странно ее письмо:
Все эти пальмовые угли
И шарф с причудливой тесьмой,
И завывающие джунгли.
И дикий капал с деревьев мед,
И медвежата к меду никли.
Пожалуй, лучше других поймет.
Особенности эти Киплинг.
Да, был болезнен посланья тон:
И фраза о безумном персе,
И как свалился в речной затон
Взлелеянный кому-то персик.
Я долго вчитывался в листок,
Покуда он из рук не выпал.
Запели птицы. Загорел восток.
В саду благоухала липа.
И в море выплыл старик-рыбак,
С собою сеть везя для сельди.
Был влажно солон его табак
На рыбой пахнущей «Гризельде».
Олава
Я – плутоватая, лукавая сорока
И я приятельница этих сорокá,
Живущих в бедности по мудрой воле рока,
Про все вестфальские забыв окорока…
Собравшись в праздники у своего барака,
Все эти нищие, богатые враньем,
Следят внимательно, как происходит драка
Меж гусем лапчатым и наглым вороньем…
Уж я не знаю, что приходит им на память,
Им, созерцающим сварливых птиц борьбу,
Но мечут взоры их разгневанные пламя,
И люди сетуют открыто на судьбу.
Но в этом мире всё в пределах строгих срока,
И поле брани опустеет в свой черед.
Тогда слетаю к сорока, их друг сорока,
И руки тянутся ко мне вперед, вперед.
Тот крошки хлебные мне сыплет, тот – гречихи,
Один же, седенький, всегда дает пшена.
Глаза оборвышей становятся так тихи,
Так человечны, что и я поражена.
Так вот что значит школа бед! Подумать только!
Тот говорит: «Ты, точно прошлое, легка…»
Другой вздыхает: «Грациозна, словно полька…»
И лишь один молчит – один из сорока.
Презрительно взглянув на рваную ораву,
Он молвит наконец: «Всё это ерунда!
Она – двусмысленный, весьма игривый траур
По бестолочи дней убитых, господа».
Dame d’Azow
Метелит черемуха нынче с утра
Пахучею стужею в терем.
Стеклянно гуторят пороги Днепра,
И в сердце нет места потерям, —
Варяжское сердце соловкой поет:
Сегодня Руальд за Олавой придет.
А первопрестольного Киева князь,
Державный гуляка Владимир,
Схватился с медведем, под зверем клонясь,
Окутанный в шерсти, как в дыме.
Раскатами топа вздрожала земля:
На вызвол к Владимиру скачет Илья.
А следом Алеша Попович спешит,
С ним рядом Добрыня Никитич.
– Дозволим ли, – спрашивают от души: —
Очам Красно-Солнечным вытечь? —
И рушат рогатиной зверя все три —
Руси легендарные богатыри.
Но в сердце не могут, хоть тресни, попасть.
Не могут – и всё! Что ты скажешь!
Рогатины лезут то в брюхо, то в пасть,
И мечется зверь в смертном раже.
– А штоб тебя, ворог!.. – Рев. Хрипы. И кряк.
Вдруг в битву вступает прохожий варяг.
И в сердце Олавином смолк соловей:
Предчувствует горе Олава —
За князя Руальд, ненавистного ей,
Жизнь отдал, – печальная слава!
И вьюгу черемуха мечет в окно,
И ткет погребальное ей полотно…
Прага
Нередко в сумраке лиловом
Возникнет вдруг, как вестник бед,
Та, та, кто предана Орловым,
Безродная Еlisabeth,
Кого, признав получужою,
Нарек молвы стоустый зов
Princesse Владимирской, княжною
Тьму-Тараканской, dame d’Azow.
Кощунственный обряд венчанья
С Орловым в несчастливый час
Свершил, согласно предписанья,
На корабле гранд де Рибас.
Орловым отдан был проворно
Приказ об áресте твоем,
И вспыхнуло тогда Ливорно
Злым, негодующим огнем.
Поступок графа Алехана
Был населеньем осужден:
Он поступил коварней хана,
Предателем явился он!
Граф вызвал адмирала Грейга, —
Тот слушал, сумрачен и стар.
В ту ночь снялась эскадра с рейда
И курс взяла на Гибралтар.
– Не дело рассуждать солдату, —
Грейг думал с трубкою во рту.
И флот направился к Кронштадту,
Княжну имея на борту.
И шепотом гардемарины
Жалели, видя произвол,
Соперницу Екатерины
И претендентку на престол.
И кто б ты ни был, призрак смутный,
Дочь Разумовского, княжна ль
Иль жертва гордости минутной,
Тебя, как женщину, мне жаль.
Любовник, чье в слиянье семя
Отяжелило твой живот,
Тебя предал! Он проклят всеми!
Как зверь в преданьях он живет!
Не раз о подлом исполине
В тюрьме ты мыслила, бледнев.
Лишь наводненьем в равелине
Был залит твой горячий гнев.
Не оттого ль пред горем новым
Встаешь в глухой пещере лет
Ты, та, кто предана Орловым,
Безродная Elisabeth.
Нарва
Магнолии – глаза природы —
Раскрыл Берлин – и нет нам сна…
…По Эльбе плыли пароходы,
В Саксонии цвела весна.
Прорезав Дрезден, к Баденбаху
Несясь с веселой быстротой,
Мы ждали поклониться праху
Живому Праги Золотой.
Нас приняли радушно чехи,
И было много нам утех.
Какая ласковость в их смехе,
Предназначаемом для всех!
И там, где разделяет Влтава
Застроенные берега,
И где не топчет конь Вацлава
Порабощенного врага,
Где Карлов мост Господни Страсти
Рельефит многие века,
И где течет в заречной части
Венецианская «река»,
Где бредит уличка алхимья,
И на соборе, в сутки раз,
Вступает та, чье смрадно имя,
В апостольский иконостас,
Там, где легендою покрыто
Жилище Фауста и храм,
Где слала Гретхен-Маргарита
Свои молитвы к небу, – там,
Где вьются в зелени овраги,
И в башнях грезят короли,
Там, в золотистой пряже Праги
Мы с явью бред переплели.
Байкал
Над быстрой Наровой, величественною рекой,
Где кажется берег отвесный из камня огромным,
Бульвар по карнизу и сад, называемый Темным,
Откуда вода широко и дома далеко…
Нарова стремится меж стареньких двух крепостей —
Петровской и шведской, – вздымающих серые башни.
Иван-город тих за рекой, как хозяин вчерашний,
А ныне, как гость, что не хочет уйти из гостей.
На улицах узких и гулких люблю вечера,
Когда фонари разбросают лучистые пятна,
Когда мне душа старой Нарвы особо понятна,
И есть вероятья увидеться с тенью Петра…
Но вместо нее я встречаю девический смех,
Красивые лица, что много приятнее тени…
Мне любо среди молодых человечьих растений,
Теплично закутанных в северный вкрадчивый мех.
И долго я, долго брожу то вперед, то назад.
Любуясь красой то доступной, то гордо-суровой,
Мечтаю над темень пронизывающей Наровой,
Войдя в называемый Темным общественный сад.
Всадница
Я с детства мечтал о Байкале,
И вот – я увидел Байкал.
Мы плыли, и гребни мелькали,
И кедры смотрели со скал.
Я множество разных историй
И песен тогда вспоминал
Про это озёрное море,
Про этот священный Байкал.
От пристани к пристани плыли.
Был вечер. Был холод. Был май.
Был поезд, – и мы укатили
В том поезде в синий Китай.
Как часто душа иссякала
В желанье вернуться опять
Я так и не знаю Байкала:
Увидеть – не значит узнать.
Мария
От утра до вечера по тропинкам бегая,
Почву перерезавшим всхлипчато и шатко,
Утомилась, взмылилась маленькая пегая,
Под красивой всадницей шустрая лошадка.
Ноги добросовестно много верст оттопали.
Есть – не елось, выпить же – приходилось выпить.
Земляникой пахнули листики на тополе, —
Значит, преждевременно было пахнуть липе…
Птицы в гнездах ласковых накопляли яйца.
В поволоке воздуха возникали страсти.
Всадница настроилась: вот сейчас появится
Никогда не встреченный, кто ей скажет: «Здравствуй».
Поворотов столько же, сколько в рыбном озере
Вдумчивых, медлительных окуней, – а нет ведь
Тайного, безвестного, кто свежее озими,
Кто вот-вот появится, пораздвинув ветви…
…Туманная грусть озарилась
Серебристою рифмой Марии…
В. Брюсов
Барельеф
Серебристое имя Марии
Окариной звучит под горой…
Серебристое имя Марии,
Как жемчужин летающих рой…
Серебристое имя Марии
Говорит о Христе, о кресте…
Серебристое имя Марии
О благой говорит красоте…
Серебристое имя Марии
Мне бессмертной звездою горит…
Серебристое имя Марии
Мой висок сединой серебрит…
Возникновение поэта
Есть в Юрьеве, на Яковлевской, горка,
Которая, когда я встану вниз
И вверх взгляну, притом не очень зорко,
Слегка напоминает мне Тифлис.
И тотчас же я вижу: мрамор бани,
Зурну, кинто, духанов чад и брань
И старую княгиню Орбельяни,
Сидящую на солнышке у бань…
Дым льда
Оттого ль, что осенняя возникла рана
В прожилках падающего листа,
Девушка чувствовала себя так странно,
Как будто матерью готовилась стать.
Оттого ли, что думала она из Фета
И в неосязаемое ее влекло,
Девушка чувствовала себя поэтом
От кончиков пальцев до корней волос.
Любовь – беспричинность
Под ветром лед ручья дымится,
Несутся дымы по полям.
Запорошенная девица
Дает разгон своим конькам.
Она несется по извивам
Дымящегося хрусталя,
То припадая к белым гривам,
То в легком танце воскрыля.
На белом белая белеет —
Вся вихрь, вся воздух, вся полет.
А лед всё тлеет, тлеет, тлеет, —
Как будто вспыхнет этот лед!
Флакон иссякший
Любовь – беспричинность. Бессмысленность даже,
пожалуй.
Любить ли за что-нибудь? Любится – вот и люблю.
Любовь уподоблена тройке, взбешенной и шалой,
Стремящей меня к отплывающему кораблю.
Куда? Ах, неважно… Мне нравятся рейсы без цели.
Цветенье магнолий… Блуждающий, может быть, лед…
Лети, моя тройка, летучей дорогой метели
Туда, где корабль свой волнистый готовит полет!
Топчи, моя тройка, анализ, рассудочность, чинность!
Дымись кружевным, пенно-пламенным белым огнем!
Зачем? Беззачемно! Мне сердце пьянит
беспричинность!
Корабль отплывает куда-то. Я буду на нем!
Слово безбрежное
Среди опустевших флаконов,
Под пылью чуланного тлена,
Нашел я флакон Аткинсона,
В котором когда-то Вервэна…
Чья нежная белая шея
Лимонами благоухала?
Чья ручка, моряною вея,
Платочным батистом махала?
Духи́, мои светлые дýхи,
Иссякшие в скудной дороге!
Флаконы мучительно сухи,
А средства наполнить – убоги…
Но память! Она осиянна
Струей упоительно близкой
Любимых духов Мопассана,
Духов Генриетты Английской…
Виноград
Не надо наименованья
Тому, что названо давно…
Но лишь весеннее дыханье
Ворвется – властное – в окно,
Чей дух избегнет ликованья?
Чье сердце не упоено?
Весна! Ты выращена словом,
Которому душа тесна,
Зеленым, голубым, лиловым
Повсюду отображена.
Ты делаешь меня готовым
На невозможное, весна!
Привет за океан
В моей стране – столица Виноград,
Опутанная в терпком винограде.
Люблю смотреть на ягоды, в усладе
Сомлевшие, как полуталый град…
Разнообразен красочный наряд:
Лиловые, в вишневых тонах сзади,
И черные жемчужины, к ограде
Прильнувшие в кистях, за рядом ряд.
Над горными кудрявыми лесами,
Поработив счастливые места,
Две королевы – Страсть и Красота —
Воздвигли трон и развернули знамя.
Там девы с виноградными глазами
Подносят виноградные уста.
М. К. Айзенштадту
Песенка о настоящем
Сегодня я грущу. Звучит минорнее
Обыкновенно радостная речка:
Вчера я получил из Калифорнии
Письмо от маленького человечка…
Он пишет: «Отзовитесь, если помните
Известного по Риге Вам собрата…»
Как позабыть, кто мог так мило скромничать,
Его, мечтательного Айзенштадта?
Со вздохом вспомнив остренькое личико,
Умение держаться деликатно,
Восторженность наивную язычника,
Я говорю: «Мне вспомнить Вас приятно.
Вам, птенчик мой взъерошенный и серенький,
Хочу всего, чего достичь Вы в силе,
Чтоб в механической, сухой Америке
Вы трепетной души не угасили…»
Сколько раз!
Веселую жизнь проводящим,
Живущим одним Настоящим,
Я песенку эту пою…
Не думайте вовсе о завтра, —
Живите, как песенки автор,
Сжигающий душу свою…
На свалку политику выбрось
И, ру́жья любого калибра
Сломав, всем объятья раскрой,
Так думай, так действуй, так чувствуй,
Чтоб сердце изведало усталь
От силы желаний порой!
Подумай, ведь только полвека
Отпущено на человека,
Вся жизнь твоя – лет пятьдесят…
Заботами краткой не порти,
Живи, как проказливый чертик:
Хвосты у чертей не висят!..
Так что же ты нос свой повесил?
Будь смел, будь находчив, будь весел,
Бездумен, как ангел в раю…
Веселую жизнь проводящим,
Живущим одним Настоящим
Я песенку эту пою!
Подругам милым
Сколько раз бывало: – Эта! Эта!
Не иная. Вот она, мечта!
Но восторг весны сменяло лето,
И оказывалось – нет, не та…
Я не понимаю – в чём тут дело,
Только больно каждому из нас.
Ласково в глаза мои глядела,
Я любил ее мерцанье глаз…
Пусть недолго – все-таки родными
Были мы и счастье берегли,
И обычное любимой имя
Было лучшим именем земли!
А потом подруга уходила, —
Не уйти подруга не могла.
Фимиам навеяло кадило,
Струйки свеяла сырая мгла…
И глаза совсем иного цвета
Заменяли прежние глаза,
И опять казалось: Эта! эта!
В новой женщине всё было – за!
И опять цветы благоухали,
И другое имя в этот раз
Золотом сверкало на эмали,
Вознесенное в иконостас!
Ужас пустынь
У меня в каждой местности – в той, где я был, —
Есть приятельница молодая,
Та, кого восхитил грёз поэтовых пыл
И поэта строфа золотая.
Эти женщины помнят и любят меня,
Пишут изредка сёстрински-мягко,
И в громадном году нет ничтожного дня,
Чтобы жрец им не вспомнился Вакха.
Я телесно не связан почти ни с одной, —
Разве лаской руки, поцелуем, —
Но всегда стоит только остаться со мной,
Каждый близостью странной волнуем.
Я живу месяцами в лесах у озер,
На горах, на песках у залива.
Иногда же, расширить решив кругозор,
Я лечу по Европе шумливо.
И тогда, в каждом городе, – в том, где я был,
Как и в том, где когда-нибудь буду, —
Встречу ту, для кого я хоть чем-нибудь мил,
А такие – повсюду, повсюду!..
Так создан мир
Меж тем как неуклонно тает
Рать рыцарей минувших дней,
Небрежно-буйно подрастает
Порода новая… людей.
И те, кому теперь под тридцать,
Надежд отцовских не поймут:
Уж никогда не сговориться
С возникшими в эпоху смут.
И встреча с новой молодежью
Без милосердья, без святынь
Наполнит наше сердце дрожью
И жгучим ужасом пустынь…
В пространстве
Рассеиваются очарованья
И очаровывают вновь,
И вечное в душе коронованье
Свершает неизменная любовь.
Одна, другая, третья – их без счета,
И все-таки она – одна,
То увядающая отчего-то,
То расцветающая, как весна.
О, вёсны! вёсны! Вас зовут весною,
И всем страстям названье – страсть.
Во многих мы, но все-таки с одною,
И в каждой – огорчительная сласть.
Модель парохода
Беспокоишься? Верю! Теперь порадуйся, —
Путь кремнист; но таится огонь в кремне, —
Ничего, что ты пишешь «почти без адреса» —
Я письмо получил: ведь оно ко мне.
Утешать не берусь, потому что правильно
Скорбь тебе взбороздила разрез бровей:
Будь от Каина мы или будь от Авеля,
Всех удел одинаков – триумф червей…
Ничего! Понимаешь? Бесцельность круглая.
Преходяще и шатко. И всё не то.
Каждый день ожидаем, когда же пугало
Номер вызовет наш – ну совсем лото.
Но мечта, – как ни дико, – живуча все-таки,
И уж если с собой не покончишь ты,
Сумасшествию вверься такой экзотики,
Где дурман безнадежных надежд мечты…
Работа Е. Н. Чирикова
Паллада
Когда, в прощальных отблесках янтарен,
Закатный луч в столовую скользнет,
Он озарит на полке пароход
С названьем, близким волгарю: «Боярин».
Строителю я нежно благодарен,
Сумевшему средь будничных забот
Найти и время, и любовь, и вот
То самое, чем весь он лучезарен.
Какая точность в разных мелочах!
Я Волгу узнаю в бородачах,
На палубе стоящих. Вот священник.
Вот дама из Симбирска. Взяв лохань,
Выходит повар: вскоре Астрахань, —
И надо чистить стерлядей весенних…
Перед войной
Она была худа, как смертный грех,
И так несбыточно миниатюрна…
Я помню только рот ее и мех,
Скрывавший всю и вздрагивавший бурно.
Смех, точно кашель. Кашель, точно смех.
И этот рот – бессчетных прахов урна…
Я у нее встречал богему, – тех,
Кто жил самозабвенно-авантюрно.
Уродливый и блеклый Гумилев
Любил низать пред нею жемчуг слов,
Субтильный Жорж Ивáнов – пить усладу,
Евреинов – бросаться на костер…
Мужчина каждый делался остер,
Почуяв изощренную Палладу…
Мариинский театр
Я Гумилеву отдавал визит,
Когда он жил с Ахматовою в Царском,
В большом прохладном тихом доме барском,
Хранившем свой патриархальный быт.
Не знал поэт, что смерть уже грозит
Не где-нибудь в лесу Мадагаскарском,
Не в удушающем песке Сахарском,
А в Петербурге, где он был убит.
И долго он, душою конквиста́дор,
Мне говорил, о чём сказать отрада.
Ахматова устала у стола,
Томима постоянною печалью,
Окутана невидимой вуалью
Ветшающего Царского Села…
Péristeros
Храм с бархатной обивкой голубой,
Мелодиями пахнущий, уютный,
Где мягок свет – не яркий и не смутный —
Я захотел восставить пред собой.
Пусть век прошел, как некий Людобой,
Век похоти и прихоти минутной,
Пусть сетью разделяет он злопутной
Меня, Мари́инский театр, с тобой, —
Пусть! Всё же он, наперекор судьбе,
Не может вырвать память о тебе,
Дарившем мне свое очарованье.
И я даю тебе, лазурный храм
Искусства, перешедшего к векам,
Театра Божьей милостью названье!
«Вот солнце скрылось – луна не взошла.
Спеши к вервэне: от сумерек мгла.
Ступая тихо в сиреневой мгле,
Дай соты с медом, как выкуп земле.
Вокруг железом цветок очерти,
Рукою левой вервэну схвати.
И – выше в воздух! Повыше!» Вот так
Учили маги, кто жаждал быть маг:
«Натрешься ею – в руках твоих всё.
Всё, что желаешь. Теперь всё – твое.
Она прогонит мгновенно озноб,
И просветлеет нахмуренный лоб.
Она врачует упорный недуг:
Она – экстаза и радости друг.
Заводит дружбу вервэны цветок,
Но только помни условленный срок:
Когда нет солнца, когда нет луны,
Коснись до стебля, – цветущей струны, —
И вмиг железом цветок очертя,
Рукою левой своей схватя,
Повыше в воздух. Повыше! Вот так».
– Теперь ты тайной владеющий маг!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.