Текст книги "ВПЗР: Великие писатели Земли Русской"
Автор книги: Игорь Свинаренко
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
– Я не могу не сетовать, что не получил классического образования, что не прочитал чего-то – но тогда мне пришлось следовать дальше того, что я прочитал. А хватило ли бы у меня сил на это? Эта возможность думать, что ты что-то делаешь сам, до чего-то додумался первый – она открыта для темного человека. Он не очень задумывается о том, что до него что-то было… Вот у меня в этом собрании сочинений идет четыре измерения, а потом появляется пятое – это я о литературе как о способе памяти запечатлевать время и пространство. А после пятого тома идет шестой, куда я включил произведения более ранние. Он называется «Нулевой том». И будет предисловие о нуле – насколько он продуктивен, в нем содержится и плюс 1, и минус 1.
– Абсолютный ноль, минус 273 градуса?
– Нет, ноль математический. От него и в ту сторону можно идти, и в другую. Ноль – это энергетическая вещь, от нуля можно начинать. А если вы отличник, то трудно уже куда-то вверх идти… Вы заметили, что двоечники более оригинальные, более творческие люди? А ноль еще – ab ovo, на яйцо похож.
– Есть еще фраза, которую нельзя произнести: 0 – цифра или буква?
Зачем всё?
Вас как-то спросили, почему вы не пишете тексты про Запад, и вы сказали: «Я понимаю больше, чем могу».
– Запад – это не мой опыт. Я – человек, выросший здесь, а не там. И зачем я буду писать про то, чего не знаю? Я пишу про человека! Которого знаю. А знаю я лучше всего себя. И окружающий мир. А этот человек – я – имеет много общего с любым другим человеком в мире. Вот я удивляюсь: как же меня понимают в переводах? А у меня есть свой читатель в переводах. Узкий, но он есть, меня можно понять – вот в чем суть дела! Секрет того, что меня переводят, в том, что я похож на человека. А не в том, что я русский. И те переживания, о которых я пишу, – они понятны другому человеку. Я пишу о человеке, о том опыте, который мне был дан. Я не пишу ни про советскую власть, ни про Россию, ни про что-то еще – я пишу о человеке. Человеке в этом времени в этом пространстве, в этой истории – но это уже во вторую очередь.
– То есть вы пишете о человеке на примере себя…
– Я не пишу на примере себя, это не автобиографично, потому что все перемолото. Я не могу понять, что это за феномен, что это за животное, я не могу понять, зачем оно. Не понимаю, зачем мне дана эта страсть к пониманию. К постижению. И опять Пушкин:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
И далее громко:
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..
Вот это действительно настоящий вопрос – как так случилось, что меня… Что я не просто живу, а мне это занятно, мне это интересно; откуда взялось это тупое бессмысленное любопытство? Я хочу понять то, что я неспособен понять. Как писал Зощенко, «жизнь американского миллионера проходит для меня как в тумане». Или как писал Розанов – «не люблю Запад, там ничего не понятно. То ли дело в России – выйдешь на улицу, встретишь прохожего, посмотрит он на тебя остреньким взглядом, посмотришь ты на него остреньким взглядом – и все понятно». И дело даже не в одном языке, а в одном историческом времени. Или вот Пушкина люблю цитировать; когда какая-то из барышень приходит из Тригорского в Михайловское и видит, что он лежит весь обложенный книгами, и восклицает: «Пушкин, Пушкин, какой вы читатель!» А он отвечает: «Признаться, я не люблю читать – чужой ум меня смущает».
– И вы не любите читать.
– Э… Я люблю очень читать! Но с возрастом все меньше, потому что это труд, который так же непосилен, как и… как само письмо.
– Ну и смысла нет, зачем узнавать новое, когда лучше потратить время на описание того, что ты уже знаешь!
– В том-то и дело… Ты мог прочитать мало, но ты мог вычитать из этого что-то общее, что тебе так или иначе становится известным из других произведений. И что, сличать их друг с другом по качеству или образованности какой-то? Нет. Вот философские книги я не могу читать. Потому что это изложено как-то этак… А где живой полет языка? Я думаю, что в раннем возрасте, когда я читал практически по слогам, звук и слово образовывали какой-то сплав – как монаду, что-то такое. Может быть, это и есть на самом деле дар? Дар – это значит быть в каком-то смысле тупым, неготовым. Это значит принять жизнь как открытие. Так рождается каждый человек. Он сначала ничего не понимает как бы. А может, наоборот, все понимает – а потом, по мере утраты этого знания, начинает его восполнять образованием.
– Вот Пушкин когда говорил «жизнь, зачем ты мне дана?» – так он был молодой парень в отличие от нас с вами. Вам он вообще во внуки бы годился, физиологически.
– Он был очень взрослый человек. Ему было почти 38 лет. И я по этому поводу придумал недавно такую очень примитивную схему, что в то время, в Золотом веке моем самом любимом, эти господа вызревали гораздо раньше – каким-то образом. И скорость времени была другой. Особенно у поэтов. И следовательно, пушкинский возраст надо брать ну хотя бы один к двум, и тогда получится уже 75 лет ему. А лермонтовский возраст? Может, он вообще жил один к трем по своей скорости?
– Тогда человек мог быть генералом в 25 лет, и это никого не удивляло. А сейчас – в пятьдесят.
– Ну и каков генерал тогда – и каков сейчас? Теперь – это не наполеоновский генерал, конечно. Думаю, что время – категория тоже довольно не существующая. Вектор есть, а времени нет.
– По возрасту мы против Пушкина – как двоечники, оставленные на второй год. То, что они проживали за тридцать семь, мы проживаем за семьдесят.
– И потом, нас же еще погрузили в глубокий провал исторический. Ведь советский человек – это инфантильное существо.
– Дебил?
– Ну, дебил, не дебил… Построили какого-то искусственного идеалиста без веры в Бога. Это довольно сложный продукт…
– Русский человек без православия – дрянь. Кто это сказал?
– Похоже на Достоевского.
– Похоже…
– Дрянь не дрянь, – но наше воскресшее православие слишком, по-моему, в обнимку идет с властью…
– Ну уж лучше такое православие, какое есть, чем коммунизм.
– Конечно! Храмы восстанавливаются и так далее. Тот же Розанов говорил – «не надо батюшек ругать».
– Вот, вот! Мы их, может, и поругали бы – но зачем смущать простой народ?
– Простой народ меня и не слушает, я никого и не смущаю.
– Поймал я вас! Таки вы элитный. Не отпирайтесь… Еще вот я вспомнил очень красивую литературную историю – когда не было денег купить ванну для новорожденной дочки, вы продали книгу Ахматовой.
– Было такое. Причем ванна была куплена не моей дочке. А первой дочке Глеба Горбовского. Он очень талантливый поэт. Из первых заговоривших своим языком и любил выпить. И я охотно к этому склонялся. И вот в тот раз не было денег на выпивку, а в Ахматову я не вчитался тогда еще – у меня был ее сборник, тот, что ей позволили собрать из шести книг после войны; или перед войной? Не помню.
– Подписана была книга?
– Нет, нет. Я не был с ней тогда еще знаком. Ну, в общем, тогда для меня это не было ценностью, и в книгах как в стоимости я не очень понимал. Но мы одновременно и вина купили, и ванночку для его дочери. И вот мы идем пьяные по Васильевскому острову, и вдруг начался ливень. А при нас как раз оцинкованная ванночка – так мы надели ее на головы и идем, и две наши тыквы бьются, как ботала в колоколах, нам смешно ужасно, вокруг дождь теплый идет.
– Смешная картина.
– Да, картина чудесная.
– Перевернутая лодка, вода сверху, а вы снизу.
– Это воспоминание юности – они все прелестны…
– До перестройки вы казались себе оригинальным – это цитата из какого-то вашего интервью.
– Я не помню.
– Еще цитата: «В старости, если она будет, займусь литературоведением».
– Ну, это смотря когда я сказал. Я не могу отвечать за все, что я сказал, все это превращается в картинки – а не в кино. А литературоведение мне так и так нравилось, я много чего написал. У меня в собрании сочинений получается целых два тома литературоведения. Один – «Пятое измерение», а другой – «Пушкинский том». Я попал в позицию своего героя Левы Одоевцева в Пушкинском доме; сначала я написал работу как бы для него, для своего персонажа – а потом попался на пушкинистику, и по симметрии к «Пушкинскому дому» – написал «Пушкинский том». Вокруг нуля, вокруг нуля…
– Вы при советской власти читались иначе, вы были скрытым диссидентом. Была нота протеста против власти. А теперь вы читаетесь как просто писатель.
– Слава богу. Но я всегда писал как писатель.
– В вас все равно искали второе дно. Это была не просто литература, это было волнительно и политически.
– Литература тогда занимала место гласности, которая сейчас реализуется всеми медиаспособами. Поэтому любую правду, которая раньше была запрещена, можно изложить очень просто на газетном листе. А тогда выписывали «Новый мир». Его в те времена все читали. Литература, хорошая литература – это форма правды. В ней невозможно соврать. Если она со враньем, то она не будет литературой. Человек читал про себя, это двусмысленно, но все равно – про себя. Я считаю, что чтение литературы – это способ смириться с собственным одиночеством. А каждый человек одинок в этом мире. И когда он читает текст не самого последнего дурака и не в самой худшей форме, то он понимает, что не только у него – урода, идиота и несчастного человека, есть проблемы в жизни, оказывается, и так же у других. Как в том анекдоте про сексуальное образование: «Объясни сыну про отношения полов на примере бабочек. – Помнишь, сынок, мы были в публичном доме? У бабочек то же самое». Так и с литературой… Вот я не могу общаться с Пушкиным, потому что мне это исторически не дано, но я читаю его – и так с ним общаюсь. А вот с автором детектива вы не общаетесь, когда читаете.
– А «Браться Карамазовы» – нечто это не детектив?
– Это не совсем детектив. Да и давненько я Достоевского не читывал. Общение с автором возможно, только если это художественный текст. Через язык идет общение. Язык в тебе оживает… Литература – это форма жизни языка. Жизни в чужом сознании.
– А вот вы говорили, что русский народ – богоизбранный.
– Это я сказал однажды в Израиле; они сказали, что они – избранный народ, и я сказал: «Тогда и русские – избранный». Они в этом заподозрили позицию почвенную, антисемитскую или еще какую. Но я им объяснил: «А какому еще народу можно было поручить справиться с советским режимом? Ни один другой бы не справился!» Вот такая у меня была формула. Русские избранный народ, потому что этот его опыт был приобретен для всего человечества.
– Что ж на нашей-то шкуре все это испытывается?
– Вот поэтому и богоизбранный. Доверчивость… Где-то у меня написано, что народ соблазнить нетрудно, это называется – развратить.
– Соблазнить малых сих?
– Да, да. Это был разврат – чудовищный разврат равенства. В этом причина всей этой кровавой бани.
«Метрополь»
– А «Метрополь» все-таки кто придумал – Ерофеев, что ли, Виктор?
– Нет – Аксёнов, я думаю. Но рядом оказался Ерофеев. Просто Аксёнов ограбил тех авторов, которые были в «Метрополе», слиняв на Запад. А Ерофеев ограбил Аксёнова. Приписав всё себе.
– В каком смысле?
– В прямом. Все, кто туда вошел – они вошли по доверчивости. Лидером был, конечно, Аксёнов. Это была его идея. А Витя Ерофеев был в шестерках. Молодой, для него это был путь в литературу.
– Ограбил в каком смысле – в том, что затеял и уехал, а оставшиеся расхлебывали?
– Расплачивались, ничего не получая.
– А он – получал?
– Я думаю, что-то он получил, – с чем-то же он уехал. Я не знаю, какие там деньги – может, совершенно пустяковые, но он ехал уж точно с определенным моральным капиталом.
– А ведь чекисты предупреждали писателей! Когда в Союзе писателей было обсуждение рукописи. Они говорили, кажется, Евгению Попову: «Вы-то куда лезете, русаки! Аксёнов – еврей, он уедет, он почву готовит, а вы?» Остались же протоколы.
– Советская власть вполне воспитала интернациональное мышление, никто не делил писателей на евреев и на не-евреев. Откуда вы знаете, что Попов не полукровка? Или – что я? Никто ничего не знает.
– Я читал просто эти истории.
– Нельзя говорить о крови в этом деле, – кто что знает? А суть заключалась вот в чем. Действительно, жить тогда стало невозможно. Ничего нельзя было написать. Даже то, что человек спит не только с женой, но и с любовницей, что он пьет водку, – про это нельзя было писать! У меня не проходили какие вещи? Самые невинные. Фраза «Над всем Союзом нелетная погода», – это прочитывалось политически. А я писал, как человек летит на Камчатку – и самолет сажают в каждом аэропорту по пути, сюжет такой. И никаких намеков! А они нашли там так называемые аллюзии. И я теперь уже не уверен, что эти аллюзии не взращивались самой системой. Потому что – «разделяй и властвуй!». Люди на это велись. Верили по простодушию. Была хорошая литература и плохая. Но писателей разделили на горожан и деревенщиков, на евреев и русских – это была затея руководства, это была идеология. Это был мудрый идеологический способ разделить людей… Как только образовался «Метрополь» – так за бортом оказалась большая группа значимых писателей и сразу создалась группа сорокалетних, которые не участвовали… Разделять, стравливать – способ проверенный чекистский. А кто это хавал – тот это хавал. Почвенники вон тоже кушали, когда их ласкали и награждали… Хотя почвенники ненавидели советскую власть гораздо больше, чем либералы.
– Вот так вы думаете?
– Абсолютно уверен: они ведь были дети раскулаченных! Было два слоя – дети реабилитированных и дети раскулаченных. Поэтому такая борьба за Ленина шла. Ленин хороший – Сталин плохой. Вот где был клин. А кто хотел кушать, кто хотел этим пользоваться – ну, это их собственное дело. Но никто ж не хочет видеть, что люди были как марионетки, что ими руководили! Все хотят быть свободными… Вот я – во всем свободен? Да вряд ли. Может, эта вынужденность и позволила мне развиться в художника? Потому эта сжатость возможностей позволила искать форму.
– Это как с иконописью…
– Возможно. Вот даже то, что я наговорил – будет поделено…
– А, начнут искать скрытый смысл – за кого он?
– Да! А я скажу: «Пошли вон, дураки!»
– Как дети, как дети, ей-богу…
– Действительно, тогда было невыносимо: вещи не антисоветские, а напечатать их все равно нельзя. На этом фоне и было написано то, что написал Аксёнов. (Это как бы предисловие к новой гласности.) Какие были претензии к «Метрополю»? Что, мол, это не самый высокий уровень.
– И секс там описан. К этому тоже придирались.
– Дело не в сексе. Просто не самый высокий уровень был! А я говорил, что это как раз достоинство, ведь это альманах, а не хрестоматия. Вы хотите сделать хрестоматию из того, что не было напечатано? Это нелепость. Из современности нельзя сделать хрестоматию. Это чушь, абсурд. А альманах – это преджурнал, там просто снят был определенный слой. Ну конечно, там что-то по знакомству было напечатано, но тем не менее это определенный документ литературный. И литературный манифест. Был такой замечательный примечательный эпизод с моим соседом Волковым – в связи с «Метрополем». Он такой русский-русский, дворянин, отсидевший 29 лет, посаженный в феврале 1927 года, – порода! И его все пытались заманить в свой лагерь, в свою компанию. А он по благородству своему никуда не шел. Достоинство не позволяет человеку быть в партии, я думаю, – ни в какой. И он сохранял чувство собственного достоинства. Ко мне он относился по-отечески… И вот сволочь гэбэшная вызывала известных писателей и ставила их всех раком. Их призывали – отзовитесь на «Метрополь»! Каждый человек в советской системе от чего-то зависел.
– До того как «Метрополь» вышел?
– Он был в одном экземпляре напечатан и спрятан в какую-то секретную комнатку. Его показывали, чтоб люди отзывы написали. И от этих отзывов зависела карьера функционера… Кому-то светила квартира, кому-то загранпоездка, при этих кормушках людей держали, это была система. К примеру, Волков, приближавшийся к 80-летнему юбилею, рисковал однотомником, за который платили 100 процентов гонорара – а не часть как за переиздание.
– Так почему же его сосед по писательскому дому Окуджава не участвовал в «Метрополе»?
– А кто знает. Это было его право и его дело. К тому же он был член партии со времен войны. Но он участвовал в «Синтаксисе», между прочим. За который некоторые сидели. Он был вполне свободным господином. И пел бесцензурно. А не захотел в «Метрополь» идти – и не захотел, и правильно сделал.
(В последней книге Аксёнова «Таинственная страсть» про Окуджаву, который выведен под именем Кукуш, – в связи с «Метрополем» сказано: «…мы пришли к вам с неприятной новостью. Ваш сын Шура арестован органами милиции и прокуратуры. Его обвиняют в содержании наркотического притона. Мы в это не верим, но вы понимаете, что может прокуратура сотворить с вашим юнцом. Мы бы хотели обсудить это с вами по-товарищески, если и вы к нам проявите доверие. От вас мы многого не хотим, просто надеемся, что вы, с вашим авторитетом, повлияете на писателей из “Метрополя”. Ну просто чтобы вы вступили в эту группу и как-то остерегали бы их от непродуманных действий. Согласны? Кукуш, конечно, сразу же отказался». – И. С.)
И Трифонов не захотел, он был выездной и издавался. Он сказал: «Когда человек играет в свою игру, ему незачем играть в чужую». Очень правильно сказал! Петрушевская отказалась. Евтушенко.
– А вы почему пошли?
– Ну кроме того, что я всегда хотел сделать альманах… еще в Питере, «Петрополь» такой свой. Но эти попытки почему-то провалились. Ну разные люди в разное время хотели сделать то же самое. Это не новая идея. Кроме этого, у меня уже вышел на Западе «Пушкинский дом», так что – трын-трава! Терять было нечего. Да, терять было нечего… Я предлагал в нем участвовать разным питерским людям. Многие отказались. Ну, каждый решал по своим силам. «Метрополь» был существенным моментом в моей биографии. А еще ж история с братом была. Когда брат не вернулся из Италии, так мне вообще уже деваться было некуда. Так что за мной было уже три преступления.
– «Метрополь» – до сих пор будоражит умы!
– Там не было настоящей честности ни у кого. Все это крутилось, такое варево было… Запад с нами обращался чудовищно цинично. Потому что у западников были свои интересы. Так вот про Волкова. Его попросили письменно изложить свое мнение по поводу альманаха. Волков пишет текст, пишет, что думает, сохраняя достоинство. Он написал, что вообще это все давно пора напечатать, только очень слабо написано, и пора по-настоящему ударить по цензуре, что это за робкое лепетание, сколько можно вообще крутить вокруг да около, ну и про низкий литературный уровень сказал. Но что хорошо, то хорошо, написал он – рассказы Евгения Попова, повесть Кожевникова, рассказы Фазиля – это хорошо. «Но даже Битов, которого я люблю – не понравился».
– Тонко, тонко…
– «А сочинения Ерофеева – просто халтура». Так он написал. Что после этого происходит? Они вырезают из его текста кусок, что Ерофеев и Аксёнов это халтура, – и печатают это в газетенке «Московский литератор». Волков меня встречает и говорит: «Слушайте, вот вам текст, который я им дал, полный, делайте с ним что хотите, передавайте любым голосам – но ни слова не меняйте!» Я встречаю тут же Аксёнова и говорю, вот какая история – старик 29 лет отволок и так написал. Думаете, это на Западе появилось? Тоже нет. Я этот текст напечатал только к 100-летию Волкова, в 2000 году. На самом деле то, что говорю, надо сокращать, еще не пришло время разговора. Это ж все игра, такие дрязги – всегда игра, причем игра вполне понятная, и что в чьих интересах… Это как теперь обсуждать Грузию – правильно или неправильно мы вошли в Осетию? Это вопрос гнусной политики. Перед «Метрополем» шли переговоры по ОСВ, которые мы проиграли, впереди был Афганистан, а между этими событиями – выпал наш альманах: две команды стоят на футбольном поле, готовые к игре, – а им вместо мяча кинули банку консервную пустую. И этой банкой команды поиграли.
– Пустая банка – это вы про что?
– «Метрополь». Это была такая пустая артподготовка. И никогда б не было вокруг альманаха такого звона, если б не такой момент. Каждый имел право не участвовать, я про себя рассказал, почему я поучаствовал (повторю, идея была мне близка и вышел «Пушкинский дом» на Западе). И я себе не очень много чего ухудшил. Я влез в чужую игру…
Эмиграция
– А что вы скажете о русских писателях, которые уехали на Запад? Аксёнов, Евтушенко… кто там еще – Войнович.
– Ну, Евтушенко не уехал, он умудрялся ездить туда-сюда. Всю жизнь.
– Отъезд – это что, измена идеалам или как?
– Ну какие были в Советском Союзе идеалы? Это была абсолютно чудовищная страна. С чудовищным режимом. Идеалов никаких не было – чему измена?! Коммунистической партии? Да пошла она на хер. Каким идеалам?
– Каким? Я к тому, что в августе 91-го они должны были все вернуться.
– Да они все вернулись, когда кормушка здесь началась!
– То есть их отъезд был, по-вашему, простой нормальной вещью?
– Нет! Но, во-первых, это было их правом.
– Ну ладно, Солженицына, что называется, выдворили. А эти?
– Все это из области судьбы… Те, которые сумели создать из этого судьбу, у кого это на судьбу похоже, – это три самых крупных писателя: Бродский, Солженицын и Синявский. Это действительно судьба. Они сыграли с властью, а власть с ними распорядилась так. Вот откуда моя фраза о том, что власть мне отомстила тем, что она меня не заметила. Войдя в конфликт с властью, ты получал славу. Лижи ей задницу – другая история: матблага. А если ты пробовал прожить тишком, придурком, как я, – ну что же, тогда и сиди себе в своей сушилке. Это зона, чистая зона. У всех своя судьба… Так что – какая измена, измена, каким идеалам?
– Я просто спросил.
– Родина нам изменяла всю жизнь. Так что у каждого есть право выбирать то, что ему понравится. В этом и суть всей борьбы… – Он отвлекается, он как бы уходит в сторону, в прошлое: – Не хочу я жить на Западе, не буду я жить на Западе. В этом суть дела. Я знал, что если уеду, то будут обрублены концы, тогда такие были условия.
– Ну люди же уезжали, рубили – и ничего.
– У меня было две семьи, и я чувствовал, что… что я не потяну. Ну и чё-то мне не хотелось на Запад. Не могу я объяснить, но тут не было решения. Я перезимовал, что называется. И остался при своих.
– Не самый плохой вариант.
Ты – царь, живи один
В этот момент за окном московской квартиры писателя спокойно завыли сирены, чисто Нью-Йорк! Напоминание о Западе… Так что он отвечал под эту как бы эмигрантскую музыку. Он стал дальше рассказывать:
– Ну конечно, когда ты живой сидишь и говоришь всякую хрень – конечно, все ничего!
– Живой и здоровый…
– И несколько раз спасенный… На самом деле – очень мало честности в этом мире. Так он устроен. И что, я во всем честен? Опять же Пушкин, – как Пушкин говорит: «Я не люблю слышать из чужих уст, когда ругают мою страну», – так и я могу сказать себе, что тут или там я дал слабину, а здесь неправильно поступил – но попробуй кто мне это скажи! Я тогда спрошу: «А ты кто такой?» И напомню ему: все, что он делает, – неправильно с моей точки зрения. Я же людей вижу. Я их игры тоже знаю.
– Вы же инженер. Более того – инженер человеческих душ.
– К сожалению, это не годится – видеть людей. Их надо не видеть, а прозревать какую-то их сторону человеческую и дух их – тогда можно что-то написать. А вот то, что ты видишь людей якобы – это старость и дурная сторона опыта, когда ты видишь вдруг хитрость-тактику-интересы-ловкость. Когда ты видишь, что они машины – это искушение большое, ты тогда начинаешь судить людей. Я более строго могу судить людей… Это мое право… Но вот есть молитва Ефрема Сирина:
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух терпения, смирения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
Это перевод молитвы Ефрема Сирина, великопостная молитва – это поздний Пушкин.
– Целомудрие особенно хорошо в пост.
– «Оживи дух целомудрия» – это не то же самое, что целомудрие соблюдаемое. Это другая история. Так что – не судите и не судимы будете. Увидеть вдруг, что люди тебе не нравятся, – это довольно противный признак, или призрак старости. Значит, ты ослаб, значит, ты пустил себя во власть сравнения…
– То есть другие как хотят, а ты сам по себе живи?
– Себя суди.
– Возделывай свой маленький огород.
– Нет, не маленький огород! У тебя просто появится более здравый взгляд на мир. Если ты знаешь, кто ты сам такой. А если ты думаешь, что ты такой, а они этакие – то тобой можно как куклой крутить, и мы никогда не знаем, на какую грязную руку будет надета эта перчатка (с головой куклы)… Мы живем так, как мы живем, при том строе, при каком живем, – но это не значит, что это нам нравится. Я говорил уже про шар, а есть еще другое понятие, которое я обожаю. Был такой схоласт XIV, что ли, века, Оккам, бритва Оккама, а бритва – это то, что делает сечение, опять сечение, как в случае с шаром! И там есть такое: «Не помножай количества сущностей». Что такое Бог, что такое жизнь, что такое любовь, поэзия, слово, смерть – вы не сможете на эти вопросы никогда ответить. А если вы начинаете мудрствовать лукаво – то вы изовретесь или будете тем человеком, который хочет этим воспользоваться, он будет людям что-то внушать из каких-то своих корыстных соображений.
– Вас на этом трудно подловить.
– Больше всего меня раздражает вопрос – за кого я. То красные, то белые – и те и другие сволочи, так сказал один мужик, кажется, в «Окаянных днях» Бунина, – и это правда. А ему говорят – выбери! Если Господь не судил мне погибнуть в этом скотском межеумочном состоянии, то я не буду выбирать. Тем более если придется – как в этой стране всегда было, есть и будет – выбирать из одного. – (И тут уже непонятно, про кого он говорит – про мужика из бунинских «Окаянных дней» или про себя. – И. С.) – А чтобы выбирать из двух, надо взять на себя такие формы подчинения, которые образуют другую ступень общества… Когда я в онкологии лежал, я задумал завещательный текст на основании первой же пришедшей в мой ослабленный ум строки: «Россия – вовсе не отсталая, а преждевременная страна». Жить, размахивая великим будущим, когда нет великого настоящего, – нельзя. Или даже не великого, а нормального, порядочного. Хоть сколько-нибудь порядочного.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?