Текст книги "Все могу (сборник)"
Автор книги: Инна Харитонова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
16
Но растить Лизку в огромной квартире Тане пришлось еще от силы полтора года. Ровно столько понадобилось для того, чтобы утрясти все юридические и прочие нюансы и отбыть на постоянное место жительство в город Ньюкасл Соединенного Королевства.
За это время Таня успела съездить в Великобританию, познакомиться с семьей англичанина Дейва. С его мамой, фиолетовой пенсионеркой, и сестрой, старой сиреневой девой. Успела Таня свозить Дейва в Россию, прокатить его по Санкт-Петербургу, Москве и Золотому кольцу. Северная Пальмира англичанину не глянулась, Москва понравилась больше, Золотое кольцо напугало отсутствием надлежащего для туристического маршрута сервиса. По мере сближения с Дейвом открыла Таня для себя многие его преимущества. Не укрылась от нее его готовность мыть за собой посуду, играть в развивающие и образовательные игры с Лизой, быть почтительно-нежным в ином общении. Преимущества англичанина пока не перевешивали его недостатков, но под Таниным чутким руководством и это не минуло случиться.
Лизонька, как и все дети, охочая до перемены мест, восприняла исход в страну туманов с радостью. Горевала только о папе, к которому со дня исторического разрыва родителей наезжала редко в дом бабушки и дедушки. Паша отпускать Лизку не хотел. Но и оставить девочку на родине твердости характера ему не хватило. Как и не хватило сил сказать «нет», когда Таня в день отъезда опоздала на самолет и звонила Паше из аэропорта с требованием срочно привезти денег на новый билет следующего рейса.
Провожать Таню с Лизой приехала только мама. Все сборы, за которыми распродавалась большая часть Таниного гардероба, включая шубы, пальто и вечерние платья, отняла у женщин столько сил, что они умудрились проспать рейс.
Во всем шелковом, размытом пастельными штрихами по голубому фону ткани, Таня сидела в зале ожидания. Раз пять звонил перепуганный Дейв, не обнаруживший невесту в зале прилета. Паша с деньгами все не ехал, Таню разбирало раздражение, но возвращаться домой она уже не хотела. Одной ногой ступив на чужую землю, другую она пока оставила в аэропорту и делать шаг назад не собиралась.
Лизу по случаю тоже нарядили. В шляпе и рюшах, с игрушечной сумочкой, вышитой цветами, Лиза бегала вдоль рядов сидений. Останавливаясь, подтягивала гольфы, просила снять с нее шляпу. Таня ругалась, шляпу снимать не разрешала, и Лиза продолжала свой бессмысленный бег.
Круге на третьем Лиза появилась перед матерью за руку с чужим ребенком, явно младше Лизы.
– Это Катя, – представила Лиза пухлую девочку. Катя улыбнулась и потянула Лизу за собой. Бегать на пару казалось им занимательнее.
– Где ты ее взяла? Чей это ребенок? – Таня злилась Лизкиной беспечности.
– Там ее родители тоже ждут. Мы играем.
Лиза сняла с себя шляпу и примерила Кате. Катина голова в шляпе потерялась, но головной убор девочка не сняла.
«Ждать и догонять – самое сложное в жизни», – думала Таня.
Но ждать долго не пришлось, а в догонялки играла пока только Лиза. Через полчаса перед Таней стоял мужчина, протягивая ей Лизину шляпу. По тому, как он держал за руку новую Лизину подружку, было ясно, что он Катин папа.
Таня никогда не верила в совпадения и тем более не видела в них никакого знака, подтекста, приметы и прочей суеверной ерунды. Но сейчас, подняв голову, Таня испугалась. Улыбаясь и гладя по голове обеих девочек, держал в руках шляпу Танин лыжник, сто лет назад случившийся Стас. Он стоял, ловко шутил с детьми и не узнавал Таню. Он смотрел ей в глаза и не видел в них ничего.
– Вашей девочке сколько?
– Нашей семь, – буркнула Таня.
– А нам только пять, – поделился Стас.
Таня на реверансы настроена не была, а потому, чтобы прояснить ситуацию сразу, выпалила:
– Что-то долго вы затягивали с рождением ребенка. Или это уже второй?
Стас свел брови, развел их обратно, потер переносицу, улыбнулся и озарился:
– Света?
Таня пожалела, что затеяла эту игру-гадалку:
– Я не Света. Я Таня.
– Таня, – повторил лыжник, хотя на лыжника он в эту минуту был похож меньше всего. Скорее он напоминал отъезжающего на отдых депутата или, в крайнем случае, директора крупного предприятия. По правде, так оно и было. Оставив спортивное учительство, Стас занялся настоящим мужским делом. Спустя пару лет после резкой смены деятельности он, как и следовало ожидать от человека-явления, стал очень успешным, а дело его – очень прибыльным.
Он вспомнил ее. Она это видела и чувствовала. Он даже, наверное, вспомнил больше, чем нужно. Щеки его, нагулянные румянцем в зимних тренировках, теперь, летом, зардели ярче, чем с мороза. А к ним уже с одной стороны пробиралась некогда белесая девушка, вся покрытая прыщами, а с другой – вышагивал Паша.
Таня сразу двумя боковыми зрениями видела, как Лиза кинулась к Паше и висела гирей на его шее. Как Стасова женщина-ребенок так и не перестала ею быть, а место ее прыщей заняли мелкие шрамы-въедены, покрывшие щеки. Его жена несла на руках еще одного ребенка, с расстояния непонятного, девочка это была или мальчик.
Самым ужасным для Тани было то, что и Паша с Лизой, и эта чужая жена выглядели неимоверно счастливыми. А она, отъезжающая замуж и к новой жизни, сидела и снизу вверх смотрела на того, ради которого вот прямо сейчас, не глядя ни на что, могла остаться и жить. Все равно как. Все равно где.
Что-то унизительное было в этом снизу-вверх смотрении. Взгляд Стаса упирался в ее макушку и двигался ниже, экспрессом через лицо и трамваем по шее, по открытой груди. Замедлялся и останавливался. Тане тоже хотелось смотреть на него так же. Ей хотелось встретиться глазами, но голову она поднять не могла и дотягивала взглядом только до его живота. Этими взглядом она видела, как оторвал он от бока руку, как отвел ее влево, как гавань корабль, принял в нее сразу всех своих: жену и детей. Таня же сидела перед ними будто язычник перед солнцем и хотела зажмуриться.
Но надо было смотреть. Лиза рыдала и теребила Пашу за свитер. Паша плакал и одновременно протягивал Татьяне деньги. К зятю и внучке подошла Танина мама, и они втроем, куча-малой, обнимались, целуя друг друга, и не желали отрываться от объятий и слез. «Я, папа, там поучусь и к тебе приеду. И мы с тобой тут будем жить. – Лиза успокаивала не себя, она успокаивала отца. – И ты к нам в гости приезжай». Паша обещал, что приедет. Обязательно скоро будет. Паша вытащил откуда-то малинового петушка на палочке, из тех, которые продают цыгане, и протянул Лизе. «Вылитый свекр, – решила Таня. – Такой же простодыра». Еще она подумала о матери, о ее предстоящем одиночестве и о вовсе не гарантированном переезде со временем в Англию. Встала и пошла за билетом, уже точно зная, что Пашу она никогда не любила, и также зная, что не любит она и Дейва, но последний лучше. Чем именно? Она не понимала.
17
В день Таниного отъезда у Паши была свадьба. Не специально, под давлением обстоятельств. Шумного торжества не планировалось. Невеста была категорически против разудалого празднества. Ее живот, равный предпоследнему месяцу беременности, еле помещался в широкий сарафан. Паша ждал двойню. Его будущая жена, измученная тяготами беременного существования, могла ожидать только скорейшего родоразрешения. Все остальное перестало ее занимать и трогать. Недавно достигшая совершеннолетия Анечка готовилась стать матерью и женой.
Бросив институт, уйдя со скандалом из дома, Аня пришла туда, где ее по-настоящему ждали, пришла к тому, в ком с детства души не чаяла, к тому, кого любила, и к тому, кто любил ее. «Дядя Паша» стал для нее Пашкой еще в шестнадцать лет. В тот момент девичья весна, младость и плоть, сокрушив, сломала Пашину стойкость и сама, того не замечая, оставила за собой сплошные жизненные перемены, для кого-то счастливые, для кого-то не очень.
Тайно-преступный роман с тех пор не затихал. Но, мучимый с обеих сторон гигантским чувством вины, и развития особо не требовал.
Скандал с оглаской случился еще при Тане, но до нее, стараниями всех, так и не дошел. Больше всех мучилась Ира. Больше всех радовались Степан Кузьмич и Ольга. Аня, не смотри, что мала, сумела сделать то, что не удалось Тане. Она приняла Пашу как самое себя, и люди близкие по праву заметили и оценили это.
Казалось, без вагона с Таней и Лизой семья стала на новые, прямые и нескользкие рельсы. Но очень скоро случилось несчастье. Борина жена Кира попала в автокатастрофу и, не приходя в сознание, умерла прямо на месте аварии. Боря, оставив дела, вместе с дочерью и не без организационной помощи Семена Львовича уехал в Америку.
Ира на закате своей женской судьбы вышла замуж за отставного полковника и вместе с ним взялась за обустройство их нового дома в поселке для ветеранов спецслужб.
Теперь туда к ним приезжает Паша с детьми Толей и Тоней, реже их навещает Анька, простившая, но не забывшая детских обид. Когда бывает, Анна садится под яблоню, вскидывает руки и затягивает песню: «Сватался к Катюше первой гильдии купец», первая пробует шашлыки и собственноручно закатывает компоты на зиму.
Паша женой радуется и хвалится. Пишет о ней Боре в Америку и вместе с отчетами отправляет по быстрой почте. К праздникам Аня покупает красивых открыток и дает мужу для того, чтобы тот отписал Лизе и Тане в Англию. Паша выводит поздравления, Аня исправляет в них ошибки, они кидают письма в почтовый ящик и ждут ответа.
За все время ответ им ни разу не прислали. Хотя они и знают, Дейв по-прежнему работает учителем. Таня преподает заинтересованным англичанам русский язык. Лиза занимается ездой, гуляет с пятнистой собакой далматинцем, почти не помнит русского языка и нянчится вместе с бабушкой со своей английской сестричкой Стефанией.
Степан Кузьмич и Ольга красиво старятся и почти каждую неделю спорят о житье в деревне. Ольга протестует. Степан Кузьмич ее уговаривает. Боря в Америке внедрил несколько его изобретений, и теперь Степану Кузьмичу делать в городе точно нечего. Он говорит, что его семья, распавшаяся и соединившаяся уже меньшим составом, в нем уже не нуждается, а потому он уступает место молодым и учит помнить их прежние ошибки.
Сплошной праздник
Лида Козлова, наливая себе каждый следующий бокал, вспоминала, как в школе говорили, что повторение – мать учения, и зачем-то в который раз заставляли перечитывать все параграфы в разделе. Хотя в конце имелся специально придуманный, под названием «Повторение», с кучей упражнений, задания к которым начинались со смешных слов «спишите, расставляя».
Тогда еще, сидя на последней своей парте, в крайнем ряду у окна, возле шкафа с наглядными пособиями, Лида ничего не повторяла. Вместо этого она открывала учебник с конца, где на толстой бумаге цвели репродукции картин; глядела на чумазую, как с пепелища, «Дочь Советской Киргизии» художника Чуйкова; брала ручку и на соседней картине «Вратарь» пририсовывала всем ее футбольным героям по папироске. Старого учебника Лида не жалела отчасти и потому, что была последней в списке его обладателей. Еще в начале года за состояние книги Козлова поставила себе жирную двойку в соответствующей графе, продемонстрировав тем самым первые признаки таланта объективности, который впоследствии Лиде мешал ровно столько же, сколько и помогал.
Внешности Лида была неоднозначной. Самой ей казалось, что она не только некрасивая, но даже и ни капельки не симпатичная. Быть подлинной красавицей, как представлялось Лиде, ей мешала худоба, явная кривизна ног, торчащие уши и вяло вьющиеся темные волосы. Не видела она, что лицо ее, щедро вылепленное из всего большого и по форме неправильного, составляло в целом картину весьма приятную. Замечали это многие. По утрам, когда шла Лида в школу, подтягивая каждые десять шагов хода сползающие, вечно маленькие колготки, нет-нет да останавливалась рядом с ней машина. Водитель предлагал Лиду Козлову, ученицу не слишком старших классов, «куда-нибудь подвезти». Лида гордой не была, но ехать отказывалась. Боялась и искренне не понимала, почему рядом с другими девочками машины не тормозят. Так, может, и маялась бы Лида догадками, если бы не услышала на своем посудомойном дежурстве в школьной столовой, как учительница химии, ставя грязный стакан на грязную тарелку в приемное окно, советовалась с заучем: «У этой Козловой из седьмого в лице есть эдакое «иди сюда». Не заметили? Сидит на уроках вся такая, понимаете, не девочка, а смесь серной кислоты с розовым маслом. Очень уже она какая-то, как сказать, не знаю даже, как выразиться…» Пока химичка подбирала слова, Лида за стенкой отскочила от раковины к зеркалу, дыхнула в него, вытерла рукавом и вгляделась. Ничего особенного Козлова там почему-то не увидела, и весь оставшийся день провела она в размышлениях, как бы лицом своим научиться делать «иди отсюда», запомнить, отрепетировать и учителей больше не нервировать.
Желание это было объяснимо. Лида совсем не хотела доставлять кому-то огорчения любого свойства и характера. Боялась, что после всякого такого отвернутся от нее все и останется она вообще одна. Лида помнила, как говорили по телевизору, что любить надо только себя и никого вокруг не замечать. По мнить-то помнила, но сказанному не верила, и даже если бы захотела она так, как наставляла телевизионная женщина, то не вышло бы у нее ничего: не научили Козлову любить себя и ценить себя тоже не научили.
Лиде было одиннадцать, когда отец привел ее за руку в интернат, велел пока сидеть на скамейке, рядом поставил на асфальт толстый зеленый походный рюкзак и куда-то ушел. Двор интерната был пуст, на клумбах зацветали нарциссы, вход в двери третьего корпуса преграждала огромных размеров лужа, посередине которой подбитой баржей плавал рваный резиновый мяч.
Отец вернулся быстро, одной рукой поднял рюкзак, другой Лиду, перемахнул все через лужу, внес в третий корпус и сказал: «Это, дочка, ненадолго. Всего на одну четверть. А потом лето, дочка! Каникулы! Поедем куда-нибудь. А, дочка?» – «А мама поедет?» – спросила Лида. Отец нахмурился: «Ты же знаешь, дочка, мама далеко». Лида знала. «Ты, дочка, давай не скучай и не плачь, дочка. Пионер не плачет! Поняла? Ты сейчас придешь, разбери там, чего я собрал, и на полдник пойдешь как раз, поешь хоть. А я скоро за тобой, дочка, скоро!» Лиду отвели на второй этаж, показали кровать, шкаф, досыпающих тихий час соседок.
Развязали тугой узел на рюкзаке.
Воспитательница отвернулась.
Первое, что досталось из него, было по сезону ненужной оранжевой с капюшоном и надписью «Козлова Л.» по подкладке осенней курткой, которую Лида проносила потом почти до конца восьмого класса, и все это время к воспитаннице интерната Козловой никто не приезжал, посылок не слал, писем не писал, на выходные не забирал. Тоска.
Летом Лиду отправляли в лагерь. Сбегая с уборки территории, перелезала она через сетку ограждения, гуляла по поселковой округе, бродила по всегда пустым дачным улицам. Подтягивалась, упираясь сандалиями, на чужих заборах, оценивала хозяйство и иногда даже видела людей во дворе, которые жарили шашлыки, выбивали ковры, обнимались, а завидев ее, кидали: «Тебе чего, девочка?» Дети этих людей играли рядом. Иногда взрослые им кричали: «Доченька, принеси мне лейку!» Ответ поступал быстро, но воспитанностью, как понимала Лида, не отличался. «Сама принеси», – чаще всего слышалось на просьбу. Лиде было обидно. Для своих родителей она готова была целыми днями таскать лейки, кастрюли и ведра, но ее об этом никто не просил. Но Лида верила, что попросят, и ожиданием своим только и жила.
Позже в интернате стали считать, что Козловой неслыханно повезло. Промеж девчонок о ней даже легенды пошли. Истории, в основном различные, к финалу, будто вызубренные, приобретали схожесть. «Жила Лидка, потом за ней мать вернулась, к себе забрала. Мать у Лидки в командировке была и не могла за ней раньше приехать. А тут приехала. Но Лидка идти отказалась, потому что у ней уже был парень – у него дом свой в Соснах, – с иностранной машиной, который в нее влюбился, когда она из школы шла». На этом месте шло дополнение, в котором прояснялось, что этой дорогой из интерната в школу и обратно теперь ходят все девчонки, только больше ни в кого не влюбляются. «Парень этот, прикинь, купил ей взрослую синюю школьную форму, потому что Лидка в коричневое платье влезала с треском. А воспиталка не разрешила Лидке форму синюю носить». Пауза. «Тогда Лидка в школу пришла в расстегнутом платье, потому что уже застегивать его совсем не могла, а другого не было». Дальше следовал произвольный сюжет. Одни пересказывали, что Лида не помещалась в платье, потому что была крепко-накрепко беременной. Другие замечали, что у Козловой просто сиськи выросли большие. Несмотря на расхождение в деталях, не исключающих обе версии, кончались легенды стройно: «Парень Лидку к себе жить взял. Мать ее хотела в милицию на него написать, но не написала, ведь Лидкин отец тут из тюрьмы вернулся и сказал ей, что, если напишет, он ее убьет».
Из всего сказанного, в принципе, чистой правдой было все, кроме Лидиной беременности. (Хотя кто проучится?) Парень на машине был. Андрей. Мать была – как на грех, с каких-то стажировок вернулась. Возмущалась по вышеназванному факту сожительства. Отец, лишенный давно родительских прав, объяснял, как мог, бывшей жене, что она конкретно не права и счастье дочери с хорошим и, что немаловажно, обеспеченным человеком хочет порушить зазря. «Он же ее растлит!» – орала она Лидкиному отцу. «Поздно. Ее уже ты растлила», – отвечал мужчина. Мадам Козлова не сдавалась, спорила, всхлипывала, поправляя двумя пальцами очки в тонкой золоченой оправе, бормотала что-то про то, как растила-растила девочку, а тут – на тебе. Отцу становилось противно, он хлопал дверью и уезжал к себе.
А Лида хотела одного – чтобы о ней не забывали и чтобы прошлое ее выкипело до капли из кастрюли воспоминаний. Тогда, без прошлого, как ей мечталось, ее можно будет даже полноценно полюбить.
Про свою интернатскую легендарность Лида не догадывалась, не видела в своей жизни чего-то сверхъестественного. Ведь не сказать, что какое-то неприлично масштабное счастье досталось Козловой по лотерее судьбы. Андрей выпал ей пусть неожиданно, но вполне прогнозируемо. Был он первым, к кому Лида, сдавшись под натиском комплиментов, села-таки в машину. Села и не пожалела об этом никогда ни минуточки. Приятный, вежливый, старше Лиды на восемь лет, он в январе кормил ее персиками, дарил ей белые розы на длинных стеблях и вел себя очень прилично – нагло не приставал. Когда случилось все, что обычно случается после роз, мимоз, персиков и закатов, Андрей ее не бросил, как пророчили подружки, напротив, поселил у себя, купил собаку, опекал обоих, заставил поступить в институт. И главное, ничего не боялся: ни угроз Лидиной матери, ни общественного мнения.
Учебное заведение, где обзаводилась профессией Лида, называлось Государственным университетом кино и телевидения. Как считал Андрей, выбор этот был очень подходящим для будущего. Пять лет, как и положено, с умеренным успехом постигала Лида в университете науку массовых коммуникаций, а Андрюша ее осваивал новые возможности инвестиционного бизнеса. Что это такое, Лида понять никак не могла. Когда получала диплом, Андрея, правда, уже рядом не было, и жила Лида с матерью (плохо жила, но мирно), работы не находилось, перспектив не открывалось. Зачем училась, думала Лида и, как сейчас, слышала бодрый оптимизм Андрея:
– Почему плохо учишься? Почему тройки одни? Люди в твои годы уже собственными заводами владеют, пока ты трояки в зачетке носишь.
– В девятнадцать лет? – не верила Лида.
– Конечно, – убеждал Андрей, завязывая галстук. Как-то противно он это делал. В уже надетых, но еще расстегнутых брюках, по-утиному тянул губы к носу, запрокидывал голову, так и стоял, возле шеи ковырялся, сверяя каждое действие с зеркалом. Собирался Андрей ехать директорствовать.
«Хорошо тебе, – злилась про себя Лида. – Тебе двадцать семь, и ты уже командир. Всеми командуешь, всеми руководишь, а может, я не хочу так?» Спустя час Лида мысленно просила у Андрея прощения за свое недовольство. Обязана была она ему и очень хорошо помнила об этом. В дом-то к нему пришла с одним полиэтиленовым пакетом, ничего у нее не было, даже трусов лишних. Он все купил, в меру, конечно, без излишков. Сапоги, пальто, две юбки… Куртку оранжевую наконец выбросили… Научил, с какой прической лучше ходить и какой вилкой что есть. Такая вот значилась за ним образовательно-воспитательная миссия.
Промахи были, позорилась Лида часто: то не могла в гостях отличить пепельницу от икорницы, то барашка фрикасе от телятины суфле. Но давалось ей, в общем, все легко, и новость про то, что, мол, «хорошая ты девка, Лидуха Козлова, но пора тебе собираться и дом мой покидать», восприняла Лида пусть и без радости, но с безмятежным согласием.
Не любила ведь.
Распрощались, как союзники после выигранной войны, с грустью, но без желания встретиться вновь.
Андрей знал, что деваться Лиде некуда, но молчал, не вносил предложений. Ловил ложкой лапшу из куриного супа и смотрел за сборами. Отправив тарелку в мойку, вынул из кошелька две сотни американских денег и протянул Лиде. Подумав, достал еще сто. Инвестиционный проект под названием «Лида», видимо, кончился. Но она не тужила, прикинула: отец располагал только квадратными метрами своей сожительницы, нельзя туда было. Оставалась мать. Впервые за больше чем десять последних лет поехала Лида домой. Помирились кое-как, но быт новый осваивать было сложно, и чем дальше пыталась Лида присоседиться, тем хуже у нее это выходило.
Вроде бы и семью нашла, но совсем безрадостно было Лиде в новом доме. Лида уже толком не помнила, но, скорее всего, тогда, в этот первый год их совместной с матерью жизни, она с осознанной ответственностью захотела собственную семью, крепкую и настоящую. Благо что и работа у Лиды появилась, семейный тыл прикрыть, если что вдруг. На работе Козлову ценили, правда, в итоге – никакого телевидения, коммуникаций – сплошные массовые мероприятия, праздники и презентации. Лида увлеклась. Читала сценарии, договаривалась с именитыми гостями о посещении праздников, просматривала детские творческие коллективы, ездила отбирать костюмы, создавала фотоархивы. Мелкими перебежками набиралась Лида праздничного опыта, живя среди лент, воздушных шаров, цветов, салютов и с постоянным ощущением грядущего веселья и, как в детстве, с ожиданием. Лида ждала любви, зная уже к этому времени, что счастье не в том, что дома тебя кто-то ждет, а в том, чтобы человек, с которым ты живешь, всегда бы был тебе рад. А с этим было сложно.
Романы у Лиды, конечно, случались, но были куцыми, словно эпиграфы, и кончались романы где-то в начале первых глав, короткое повествование которых раз от раза существенно не менялось. Одинаковость эту Лида видела, но в зловещую закономерность-тенденцию не заносила. После каждого такого меленького разочарования отвлекалась она домашними скандалами и работой. С радостью бросалась к складу на отбор праздничных костюмов в человеческий рост – зайцев, белок, медведей и просто смешных человечков. Сама примеряла на себя ватные и поролоновые чехлы, особо любила костюм свинки, не розовый, а почему-то алый. Кладовщики над Лидой смеялись: «Ты, Козлова, редкостно удачная свинья». Алый Лиду и вправду очень украшал, но в костюме она долго не была, потому как шагу ступить в нем было невозможно, навык требовался. Точно такой же, как и в другом занятии – работе со знаменитостями. Не слишком нравилось Лиде это вынужденное общение с заносчивыми и часто хамоватыми представителями творческой интеллигенции, которые, долго сопротивляясь, потом все равно шли на праздники охотно и иногда даже забесплатно. Лида звонила им и часто была обругана последними словами, нередко выслушивала беспочвенные оскорбления, на которые она, положив трубку, отвечала коротко и зло: «Вот урод» – и тут же обиду забывала. Один такой, который сначала на Лиду накричал и, что нехарактерно, сразу извинился, тоже являлся очередным праздничным гостем, одним из всего пятистраничного списка возможных кандидатов.
Был он сыном известного режиссера, но сам по себе тоже ничего. Гость для массового праздника выходил из него малоподходящий в основном потому, что не пел он под фонограмму, не танцевал под баян, не снимался в главных ролях кинофильмов. Зато он сам снимал кино, как выяснилось документальное и очень грустное, про войну, про боль и про человеческое равнодушие. Лида на просмотре даже всплакнула. Для Дня Победы, как она посчитала, выбор, в принципе, был достойный. Из обывателей режиссера в лицо никто не знал, но здесь это не учитывалось. Лиде было важно, что согласился он показать пару недлинных своих документальных историй и сказать потом несколько слов. Лида тоже пришла, нарядилась. Сидела с обратной стороны сцены на коробке из-под аппаратуры в белом платье, курила, сбрасывая пепел в конфетный фантик, и слушала. Режиссер говорил мало, но образно. После слов его хотелось думать и плакать. Лида потом бесконечно удивлялась этой своей способности плакать из-за всего того, что связано с ним, будь то его кино, его слова, его фотографии, его книги. Да! Он еще и писателем был. После банкета праздничного книгу ей свою подарил. Лида раньше никогда таких подарков не получала, но знала: положено автограф просить, и стеснялась, только протягивала ему книгу обратно. А он все понял. Сам открыл и написал: «Лиде Козловой с любовью», и Лида удивилась, откуда он знает ее фамилию, но про любовь не подумала, решив, что так пишут всегда.
Вообще-то Лида книг почти не читала, не понимала ничего ни в прозе, ни в поэзии, только в сценариях праздничных что-то соображала, причем на уровне достаточно примитивном. Могла, например, сказать, весело будет или так, тянучка. За прозорливость эту Лиду на работе уважали. Нет, что-то она все же читала, про Анжелику и трех мушкетеров в интернате, про собаку Динго, когда с Андреем жила, про Евгения Онегина на третьем курсе. Но больше всего любила Лида тонкую, зеленой обложки, детскую книжечку «Козетта», стащенную из школьной библиотеки. Любовь эта, понятно, была не из созвучия названия с родной фамилией, но не по возрасту смешной. Мать на Лиду удивлялась, сама ведь ученая была, всю жизнь Толстым зачитывалась. Лида от матери книжку прятала под матрас, как в интернате, и, перечитывая, видела в книге себя, щедрый кусок своего поруганного и обманутого детства, горелого и никудышного, как кольцо лука на шампуре.
С книгой режиссера оказалось почти точно так же, только другими словами и про других людей. Сердце щемило, слезы лились, и Лида Козлова, как увлекаются по переписке, влюбилась в автора по книжке.
Читая, хотелось ей прижать книгу к груди, надеть на голые ноги старые резиновые сапоги яркого сиреневого цвета, кинуть короткий плащ на халат и нестись под дождем к режиссеру. Стучаться ногой в сапоге в его дверь. Ждать, когда откроет, и лежать потом долго собакой в его ногах, прямо так вот, в халате, с мокрыми волосами, и говорить «спасибо». Плакать, размазывая слезы рукой. И еще, может быть, целовать его.
Все это представлялось до пронзительного ясно, Лида и впрямь бы бросилась через лес, через три кольца дорог, задыхающаяся от счастья, от любви, от всего того, что раньше с ней не случалось. Лида бежала и бежала бы, ветки били в лицо, трава мокрая хлестала по ногам в резиновых, но коротких сапогах яркого сиреневого цвета. Без устали бежала бы, без печали, но… адрес она не знала, и слава богу, потому что по адресу проживал писатель с законной супругой и ребенком малых лет и Лиду в гости под дверь там никто не ждал. Если призадуматься, то и сапоги у Лиды имели незаклеенную дыру на подошве, и дождь на улице занимался сильный, а простужаться ей совсем было нельзя, легкие слабые.
Писатель, конечно, сам позвонил, пригласил на концерт. Пришел в синей клетчатой рубашке, с толстым портфелем, без цветов, на отсутствие которых Лида не обиделась, и так рада была. С режиссером постоянно кто-то здоровался, жал ему руку, обнимал. Лида стояла рядом и тоже готова была здороваться с его знакомыми, но на нее никто не поворачивался, режиссер же ее никому не представлял.
Концерт был неинтересный, скучный даже. Лида с режиссером имели соседние места, а поговорить не могли, неприлично как-то. «И чего он меня сюда привел», – соображала Лида, но до простого «больше некуда было» мыслью не доходила и успокаивалась. В конечном итоге сидеть просто так рядом тоже было хорошо.
Про книгу режиссер спрашивал Лиду мало, то ли решил, что критик из нее слабый, то ли не показались ему женские ее мнения. Достал из портфеля блокнот на пружине и стал что-то писать. Лида не поинтересовалась, предполагая, что у них, писателей, такое бывает. Но режиссер вырвал листочек и Лиде сунул. Скверным и будто бы даже не мужским почерком на листке был написан вопрос. Лида тоже достала ручку, ответила. Он спросил еще.
Диалог перекинулся уже на следующий лист, оставив из существенного на первом только признание режиссера в том, что Лида ему нравится (не «очень нравится», а просто – «нравится», без очень), но тут же застрял. Причиной был не антракт – его концертная программа не предусматривала, – а последняя реплика режиссера, оформленная в стихах. Что-то Лиде подсказывало, что отвечать надо тоже стихами, которых, ясное дело, она никогда не писала, если не считать переделанных на похабные детских песен. Но как хотелось соответствовать! Лида перекинула волосы с одного плеча на другое, подперла щеку рукой, вздохнула и на четверостишие:
Переписка, как ириска,
Растворяется во мне…
Я сейчас бы выпил виски,
Так как «истина в вине»… —
ответила с заметным промедлением, но в рифму:
Я б тебя поцеловала,
Может, даже обняла,
Если б дал ты мне ириску,
Я бы век тебя ждала.
Режиссер оживился, расстегнул вторую по счету пуговицу от ворота и продолжил:
Жди меня, и я вернусь
Даже с шоколадкой.
И тобою увлекусь
Явно и украдкой.
Кондитерская тема могла культивироваться еще листа на три, если бы Лида, в азарте стихоплетных успехов, не написала про то, что украдкой она не хочет. А режиссер на это спешно бы не ответил, срифмовав два далеких в его случае слова «женат» и «мармелад». Для полноты впечатления Лиде хватило первого. На лобовую откровенность про «женат» она растерялась и сочинить уже ничего могла. Расстроилась от такой прямоты и от мысли, что совсем ее, Лиды Козловой, чувства режиссером в расчет не берутся.
Зато к сведению принимались желания режиссера, и он, поразмышляв над чем-то, спустя два месяца после концерта решил проверить на деле правдивость Лидиных стихотворных намерений про поцеловать и обнять. Приехал с бутылкой водки, банкой красной икры, куском соленой рыбы. Без цветов. Лида знала, чем такое кончается, одновременно боялась себя и режиссера, а больше всего будущего, вернее, его отсутствия. Очень ей хотелось, чтобы будущее непременно было. Режиссер сидел напротив, сняв свитер, ужинал за ее столом, совсем по-семейному макал лавашом в овощной салат, выбирая со дна остатки сметанного соуса. Лида смотрела на режиссера и понимала, что детства уже нет, есть что-то другое и в этом другом она, собственно, не видела ничего, кроме Андрея. Ни-че-го. Лида закрыла глаза и уже точно знала, что не скинет режиссерскую руку со своего плеча и режиссерскую жизнь со счетов своей жизни. Будет ждать сколько надо этого известного в узких кругах и пусть не канонически ухаживающего мужчину, дорогого для ее сердца ровно настолько, насколько оценивалась самая древняя валюта мира – любовь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.