Электронная библиотека » Инна Кабыш » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Невеста без места"


  • Текст добавлен: 10 ноября 2013, 00:41


Автор книги: Инна Кабыш


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Притча о кролике и кошке

Кролик был один, а котят трое.

Котятам было хорошо, потому что вместе с кошкой их делалось вообще четверо.

А Кролик был совсем один, потому что он был другой.

Но из всего, что кошка могла понять о Кролике – что он ест траву и у него длинные уши и короткий хвост, – она поняла главное: что он ребёнок.

* * *

И усыновила кролика.

Мама разрешала всё: лепить из пластилина – и появлялся Геракл и Балерина: Балерина была тверда – и Геракл умирал от любви, то есть превращался в холм, из которого росли цветы, а вокруг бродили лошади, львы, драконы и летали птицы и бабочки.

Мама разрешала резать, мазать, клеить, шить – и появлялся дом с окнами в занавесках: можно было жить.

Мама разрешала ходить за берёзовым соком и кукурузой, разводить костры и купаться в дождь, есть недозрелые яблоки и пить некипячёное молоко.

Мама разрешала залезать на шкаф и прятаться под столом, гладить утюгом осенние листья и рисовать снежинки на окнах, делать фруктовое мороженое и рыться в старых чемоданах.

Мама была как Кутузов Толстого и разрешала то, чего не могло не быть.

С таким полководцем нельзя было не победить, так что Детство – которое не время, а место! – осталось за нами.

Мама, к тому, же знала наизусть все русские стихи.

Вернувшись с работы и поужинав, она брала меня за руку, и мы отправлялись на улицу Горького, единственную в нашем посёлке.

 
…Я пришёл к тебе с приветом,
Буря мглою небо кроет,
Нивы сжаты, рощи голы,
Жди меня и я вернусь, —
 

и это всё в меня запало: всему лучшему во мне, то есть стихам, я обязана маме и Горькому-улице.

Кстати, об улице Горького.

В нашем доме, на том месте, где у православных висит икона, висел большой рушник, на котором красным по белому было вышито:

«Кто рано встае, тэму пан Буг дае».

А к стене возле кровати была прикноплена картинка «Первый суд Соломона».

На переднем её плане был изображён воин, занёсший меч над ребёнком.

Под ним я и спала.

От деда, который был пастором баптистской церкви и умер от туберкулёза, когда моей маме было шесть, то есть столько же, сколько мне, когда попал под поезд мой отец, осталась большая чёрная Библия с тонкими, папиросной бумаги, листами, изданная в Нью-Йорке.

Библия была на русском, хотя дома говорили по-украински с сильным польским акцентом.

Меня и «золотые стихи» заставляли из неё заучивать.

Русский язык и стихи, таким образом, достались мне от деда и мамы, поэтому они для меня личное и неделимое наследство.

* * *

А еще мы «инсценировали» песню.

Песенка была «про это», та ещё песенка.

 
Шла девушка купаться,
а за ней солдат отряд,
стала девушка раздеваться,
а солдаты говорят:
«Какие у вас ляжки, и сиськи, и дыра.
Нельзя ли трали-вали часочка полтора».
 

Дальше, честное пионерское, не помню: это у меня прямо как в советском кино (и жизни), где секса не было, но помню, что было потом.

Солдаты, поблагодарив девушку, отбывали в часть, и на сцене появлялась её мать.

Смекнув, в чём дело, мать кричала:

 
«Ах ты, сука, ах, ты блядь,
ты кому дала е..!»
 

На что дочь дерзко отвечала:

 
«Кому хочу, тому и дам
свой чёрный чемодан».
 

Но какова метафора (да ещё с политическим оттенком): аж завидую!

Помню, что, когда мы «играли» эту песенку, никто не хотел быть «матерью»: не роль, а трёп – мы же хотели действовать или хоть подвергаться действию.

Мы были категоричны, как русский народ в 17-м году.

Ибо революции происходят там и тогда, где и когда никто не хочет быть «матерью».

Горький это понимал.

* * *

И уже в следующую минуту мы могли играть в «Третьяковскую галерею», где, если я была «картиной», то Наташка – «зрителем», и наоборот, потому что мы были не-разлей-вода, а это означало, что зритель не может без картины так же, как и она без него, в чём, по моему глубокому убеждению, заключаются все эстетические отношения искусства к действительности, ибо искусство не «другая жизнь» или «вторая природа», как утверждают все учебники по его теории: искусство и жизнь двуедины, как мы-с-Наташкой, то есть как ребёнок.

…Игра же состояла в том, что человек-картина должен был пластически изобразить известный сюжет, а человек-зритель угадать, что перед ним.

Первоисточником, или, лучше сказать, первообразом, нам служил альбом «Третьяковская галерея», который мы любили так же страстно, как плюшевого медведя или живую кошку.

Мы изображали «Троицу» и «Тройку», «Золотую осень» и «Чёрное море», «Царевну Лебедь» и «Демона» – наше всё, включая «Пушкина» (Кипренского).

* * *

КМК – клуб мщения Каурову – был игрой домашне-школьной: заседания клуба проходили дома, а само «мщение» в школе.

Не помню, чем насолил нам это несчастный Кауров, помню только, что был он не то чтобы толстый, но какой-то круглый, а уж этого, как заметил классик, дамы никогда не прощают.

Дам же было три или, если угодно, четыре: мы-с-Наташкой, Маринка и Ленка.

На своих заседаниях мы разрабатывали перспективные и календарные планы мщения.

«Мщения» могли быть крупными и мелкими.

К примеру, крупным мщением считалось подложить подогретый пластилин на скамейку парты: это влекло за собой порчу штанов.

Мелким – пряча (существительное типа «порча») портфеля.

Все «мщения» скрупулёзно учитывались.

На заседаниях заслушивались отчёты о проделанной работе, обсуждались недочёты, награждались лучшие (к слову сказать, система награждения была тщательно разработана: вырезанные из фольги медали разного цвета вручались в зависимости от количества и масштаба «мщения»).

Награждение, как водится, проходило в торжественной обстановке.

Была у нас и клятва, и эмблема – в общем, это было пионерство наоборот.

Школьное пионерство с вечно пыльной пионерской комнатой, мужиковатой вожатой Женей, казёнными сборами и абсурдными поручениями (чего стоило одно только «Создать нетрудно одному кроликоферму на дому») мы тихо ненавидели: не слушались вожатую, не являлись на совет дружины, не носили галстуки.

Но энергия детства не уходила во все эти НЕ – она требовала дела.

И мы его придумали.

Конечно, можно было взять шефство над ветераном войны или матерью-одиночкой, но это был бы плагиат от Гайдара.

Впрочем, плагиат бы нас не испугал, потому что мы не знали, что это такое, и, по сути, мы всё же вышли из гайдаровской шинели: просто мы были квакинцы.

Что интересно.

Страстно желая быть квакинцами в одной игре (КМК), мы сражались с ними в другой («Берёзовая Страна»), потому что в ребёнке таки совмещаются «злодейство и гений», которые взрослые считают «вещами несовместными»

И ещё.

Ненавидя официальное пионерство-тимуровство, мы перенесли в свои игры все его атрибуты: заседания, обсуждения, поручения, награждения, даже… протоколы.

Так Пугачёв, восставший против Екатерины, объявил себя Петром III и окружил свитой, которая носила имена первых сановников царицы.

Воистину в каждой оппозиции есть что-то от правительства, а в ребёнке – от народа.

* * *

А за Домом был Двор, мир со своими законами, героями, языком.

Во Дворе мы-с-Наташкой обрастали Сашкой, Ленкой, Генкой, то есть становились народом.

Во дворе не было места авторским играм: здесь царило народное творчество.

Здесь мы играли в: «войну», «казаки-разбойники», «дочки-матери» – во все те игры, в которые играли поколения детей до нас и будут играть после.

Но, разумеется, мы вносили что-то из НАШЕГО времени в каждую унаследованную игру: двуединство традиций и новаторство.

Например, атамана НАШИХ казаков звали Фанфан-Тюльпан (а по сути – Жерар Филип), а главного разбойника – Борман (то есть Визбор).

…Шестилетний девяносто третьего рассказывает:

– А к нам в детский сад ворвался Руцкой на танке и сжёг песочницу.

– А вы?

– Стали тушить!

– И чем же вы её тушили?

– Пирогами, и блинами, и сушёными грибами…

И гробами.

Как назовут главного разбойника дети XXI века?

* * *

«Дистрофия», – едва взглянув, заключил врач, когда меня привезли в больницу: на дворе стоял 1978 год, кисель в школьной столовой стоил пятак (пять копеек), а молоко давали бесплатно.

Кто говорит, что голодать трудно первые три дня, врёт: голодать трудно три раза в день и всю ночь.

Как в двух словах передать моё полуголодное существование на берегу молочной реки с кисельными берегами?

Сладкая мука.

Ибо если кто-нибудь в то время ел рядом со мной пирожное, мне было вдвое слаще, чем ему, от теряемого сознания того, что я другая.

Если же кто НЕ ел, я знала, он – потому что просто не хочет, а я не потому.

А почему?

«Слабо́ привить себе чуму», – написала я позже.

Это и была чума.

Чума во время пира.

Ибо голод, переместившийся из живота в голову (а рано или поздно это обязательно происходит), то есть в область ума, есть твоя личная чума.

Идея, как сказал Достоевский о своём подростке.

У моего же «идеей» стал голод, то есть мечта стать не Ротшильдом, но Плисецкой.

В детском психоневрологическом диспансере, куда меня определили, нас таких была целая группа: нам и название придумали – «балерины».

Оказывается, это была «идея» целого поколения девочек, лепивших из себя кто Плисецкую, кто Гурченко.

Абсурд, конечно.

Но на фоне идеи построения коммунизма в отдельно взятой стране идея построения (перестройки) отдельно взятой себя имела, по крайней мере, человеческое лицо.

Лицо русской девочки.

Но любая идея – ловушка: ты думаешь, она в тебе, а оказывается, ты в ней, как Акакий Акакиевич в своей шинели.

У идей есть свойство: до определённого момента привнося добавочный смысл, то есть расширяя жизнь, вдруг сузить её до одной себя.

Когда у меня от недоедания прекратились месячные и врач сказал, что это грозит бесплодием, я готова была скорей отказаться от ребёнка, чем от своей «идеи»: жертвовать идее счастьем – вполне по-русски, – а я к тому времени была вполне русской девочкой.

Из «идей» нужно «выскакивать»: одна из нас, «балерин», так на всю жизнь и осталась девочкой в коляске.

Инвалидной.

Что до меня, то меня из моей «вытащили», или, лучше сказать, вынесли на руках, что было легко, потому что вынесший был сорокалетним геологом, привыкшим таскать и не по тридцать килограммов.

…После больницы, где нас, дистрофиков, кормили по семь раз в день, я стала похожа на человека, но не женщину, потому что месячные всё не приходили.

Врач сказала маме, что мне нужна резкая перемена климата, места, условий жизни, короче большое потрясение, и мама отправила меня в Ташкент к тётке.

Ташкент, как известно, город хлебный, а тётка не голод.

Тётка, работавшая переводчицей в институте геологии, оформила меня поварихой (!) в геологическую партию, уезжавшую в горы: с глаз долой прямо в сердце Главного геолога.

…Так любить могут только геологи: они приносят к ногам женщины всю землю со всеми её полезными ископаемыми.

И при этом – знают наизусть половину русской поэзии.

Читатель ждёт уж… рассказа о том, как на фоне Алмалыкских гор, молодого месяца и созревающей алычи я стала женщиной?

Терпение, дорогой читатель, Восток – дело тонкое.

Главному геологу легко было носить мои тридцать килограммов, но – при всей своей тектонической любви – он и пальцем не тронул мои шестнадцать лет.

Но однажды, выйдя из пены морской, простите, озёрной, и переодевая в кустах мушмулы (или это всё-таки дерево?) купальник, я обнаружила на плавках бурое пятно: пришли – надо сказать, издалека, из четырнадцати в шестнадцать – месячные.

Врачиха была абсолютно права: она вернула образ и подобие человека той кости, которой я была, но, чтобы вернуть в неё женскую суть, требовалось нечто большее, чем медицина, – любовь, или, по-научному, БОЛЬШОЙ ВЗРЫВ, а это могло быть по силам только Главному геологу.

Притча о Марье Ивановне и Павле Ивановиче

Представьте себе русскую деревню под названием… ну хоть Большие Пупцы с горами навоза на огородах, с перебегающими дорогу курами, со свиньями, носящими человеческие имена, со всеми их цыплятами и поросятами, и посреди этого пира – бабу, голодающую по Брэггу.

Потому что, когда библиотекарша Марья Ивановна одна-одинёшенька сидит в своей библиотеке, она же не просто так сидит, а на диете.

Но диета по Брэггу посреди мычащее-кукарекающей русской деревни – это уже идея:

– Марья Ивановна, ведь тяжело, чай, целый день на одной воде?

Марья Ивановна поднимает на вас глаза и, переводя взгляд в окно, на копошащихся в огородах односельчан, отвечает, улыбаясь как Джоконда:

– Зато среди них я чувствую себя самой тонкой…

У Павла Ивановича Чичикова, помнится, тоже была «идея», и, думаю, не только ради денег скупал он мёртвые души, но – почему бы не предположить в нём некую душевную тонкость? –  чтоб, например, чувствовать себя среди них самым живым.

Э, да ведь Павел Иванович и Марья Ивановна похожи, как брат и сестра, как русский мальчик и русская девочка: оба небольшого роста, не слишком тонкие, но достаточно живые, и если станут боком – вылитый Наполеон.

* * *

«А за горой была дыра…»

А за Двором была «ура»,

если это междометие принять за название эпохи.

Эпоха начиналась За Двором:

«великая и могучая», она обитала на Задворках Детства.

Там были флаги, лозунги, демонстрации,

во Дворе – пелёнки, свары, свадьбы:

там – «взрослое»: жизнь,

здесь – «детское»: игра (даже свадьбы «играли»).

«Взрослое» объявляло себя главным и постоянно

это доказывало:

гремело, аплодировало, развевалось.

«Детское» никому ничего не доказывало

(у него просто не было на это времени):

оно себе писало, трахалось, развивалось —

и однажды было объявлено «главным»,

про него даже в газетах стали писать:

«общечеловеческие ценности».

Все семидесятые, весь так называемый застой, я проиграла:

то-то теперь такая богатая.

И основной вопрос философии,

вопрос о том, бытие определяет сознание или наоборот,

решила для себя так:

игра определяет жизнь. Dixi.

* * *

И была у нас яблоня Лина…

Как у нормальных первобытных людей, то есть людей в детстве, у ребёнка мышление мифологическое: он одушевляет предметы и стихии (так я одно время боялась вазы, стоявшей на телевизоре, в орнаменте которой мне чудилось лицо.

«Почему же ты мне не сказала?» – всплеснула руками мама двадцать лет спустя, – я бы тебя услышала…»

«Но я боялась, что и она услышит», – ответила я), игра для него и есть жизнь, ребёнок не вычленяет себя из мира растений и животных: он не царь, а часть природы, и его годы – пять, семь, десять – не сушёные грибы, нанизанные на верёвочку, а дымящийся грибной суп.

А Лина – это из осеевской «Динки», знаемой наизусть: так звали там кухарку, любимицу детей.

Надо отдать нам должное в выборе имени – выражается точно русский ребёнок! – ведь были же и другие героини в этой книге (и другие книги), но мы выбрали кухарку: наша яблоня была, как нам казалось, такой же доброй, уютной и… женственной (о значении последнего слова мы догадывались).

И пускай у нас не было дома с окнами в сад, как у русских барчат, у каждого из нас была на Лине своя ветка, усилием фантазии превращавшаяся в дом-сад.

И я не понаслышке, а по личному опыту знаю, что лучше нету того цвету, когда яблоня цветёт, и примерно с тех же самых пор, что лучше нету той минуты, когда миленький идёт.

Миленькому шёл тринадцатый, звали его Колей и был он страстным голубятником.

(Коля определил всю мою дальнейшую женскую судьбу: всю мою жизнь я любила мужчин, которые своё дело любили больше, чем моё тело).

Коля жил в нашем доме и носил брюки-клёш.

Мы-с-Наташкой (это не был любовный треугольник, потому что, повторяю, мы-с-Наташкой – это я в детстве) приходили на голубятню.

Там было тесно и жарко, как в любви – сначала.

Потом мы восходили по лесенке на крышу, пускали голубей и, казалось, вместе с ними взмывали выше крыши.

С тех пор к моему знанию о любви не прибавилось ничего нового: любовь – это когда превосходишь самоё себя.

* * *

…И всё это было до Слова.

Так у Земли: мощные течения, бури, смерчи (ибо, если сказано, что «земля была безвидна и пуста», то не буквально же была она пуста!): перенасыщенный раствор, для которого Слово – кристалл (мир – нарост на слове).

Но прозвучи оно в абсолютной пустоте, ничего бы не было.

Детство – это Земля до Слова: столько энергии, творчества, инстинктов, страстей – в Детстве живёшь во все стороны.

А потом в тебе звучит Слово – и ты садишься за стол; и всё, что было до него: деревья, птицы, звери, огороды, совки и песочницы, «казаки-разбойники» и «дочки-матери», «Отче наш» и «Взвейтесь кострами» – идёт в Дело, становясь новым, твоим, миром.

И ты озираешь его и говоришь:

«Хорошо весьма!..»

«…Из игры незаметно развернулась жизнь», – обронила в своей книжке об играх детей XIX века Аделаида Герцык, открыв, таким образом, новый закон: жизнь есть то, во что играешь в детстве.

И это верно не только для отдельного человека.

Искусство – игра из игр – программирует жизнь: вначале были «Бесы» Достоевского, а потом русская революция 1917 года.

В начале были игры….

* * *

Самой недомашней из наших игр были «Дальние Страны».

Но и они связывались с Домом напрямую: по перпендикуляру.

Дом был столицей, Двор – миром: если встать в центре Двора к Дому передом, то слева окажется дорога, ведущая к Управлению Инженерами, справа – Лес, за спиной – забор, то есть граница, а за границей – Сад, наши Дальние Страны.

Дальние Страны, как водится, были вечнозелёные, цветущие, изобильные плодами…

…Мы-с-Наташкой усаживаемся под яблоней, тут же появляется наша кошка и устраивается у наших ног.

 
Мы едем-едем-едем
в далёкие края,
хорошие соседи,
весёлые друзья.
 

Формально мы-с-Наташкой действительно были соседями.

Темнеет. Сквозь ветви яблонь светят наши окошки, и мамы – одновременно – зовут: «У-жи-нать!»

Мы не спеша – нелегко покидать Рай! – поднимаемся и идём к дому.

У кошки никакой солидарности: мчит как угорелая к дому, чует дым отечества.

Мы тоже принюхиваемся – и последние ступеньки бежим вприпрыжку: жареная картошка, ура!..

По-моему, это и есть патриотизм.

* * *

Детство – вещь невероятно длинная, поэтому была в ней и вторая (и, страшно сказать, третья) любовь.

К учителю физики.

Физик был невероятно красив: длинноногий, тонкий, стремительный, с нервными ноздрями и гривой русых волос: орловский рысак.

У физика была жена.

Точнее, мы подозревали, что историчка его жена: одна фамилия.

Но не представляли: как это?

Ребёнок персонифицирует предмет в учителе: для него учитель – это сам предмет.

Между физикой и историей в этом смысле – была пропасть: это были максимально разные предметы.

Как они могли быть одна плоть?

К тому же мы не хотели в это верить, точнее, были «рады обманываться»: они брат и сестра, думали мы, Алёнушка и Иванушка.

Мы искали доказательств – и находили: похожи!

Они действительно были похожи: оба красивые!

Это был веский аргумент, и мы надеялись.

До пока она не потеряла свой пояс.

То есть до того момента, когда на наш лобовой вопрос: «Галина Ивановна, а где Ваш пояс?» – она, вспыхнув, ответила: «Потеряла…» – мы ещё надеялись.

Но элемент одежды оказался концом надежды, когда у неё появился живот.

Появился он как-то вдруг, когда она, стоя вполоборота к карте, показывала не то Францию, не то Англию, в общем, Европу, то есть один предмет, которым они и были.

И который мы любили, потому что то, что было у неё в животе, развивалось по физическим законам внутри истории, – «пропасть» преодолевалась, и я поняла, что когда любишь кого-то одного, любишь всех, потому что все – одно.

Это был самый важный урок, вынесенный мною не то с физики, не то с истории.

У них родился сын.

Роман.

Это уже была литература.

* * *

А мама вышла замуж.

Как в кино.

Её муж был каким-то начальником, и, чтобы мне перепала часть его номенклатурных благ, мама однажды осторожно спросила:

– Иченька, а может, ты тоже возьмёшь фамилию Ивана Михайловича?

И тогда (как потом много раз вспоминала мама, говоря о моём хохляцком характере)

я поднялась в полный-десятилетний-рост в своей кровати и сказала:

– Я Инна Кабыш и всегда Александровна.

С тех пор ко мне не пристала никакая фамилия, профессия, звание, я даже не могу с уверенностью сказать: «я поэт».

Но что я знаю достоверно, так это то, что я «Инна Кабыш. И всегда Александровна».

…Но переехать к отчиму, в Город, всё же пришлось.

Я-с-мамой села в автобус, и он тронулся.

Стояла зима, окна автобуса были покрыты морозными узорами, и, чтобы помахать впервые оставшейся без меня Наташке, я подышала на стекло и потёрла варежкой: вдоль шоссе бежал Волк Джек…

Сказка о рыбаке и смерти

…А рыбы было столько,

что, как с плохо маскируемой гордостью сказал отец,

пришлось одолжить прицеп у товарища,

а ведь я был уверен, что на этом месте не клюёт…

– Прямо как Пётр, – засмеялась мать.

– Какой Пётр? – не понял отец,

потому что не читал Евангелия, считая его сказкой.

Но мать уже пошла сортировать

привезённую на прицепе рыбу

на ту, из которой варить уху,

ту, которую жарить на сковороде,

ту, которую запекать в духовке,

а потом стала отдавать —

целыми тазами —

так что хватило всем соседям в доме

и котам на всей улице,

а может, и в целом городе.

А отец сел шить марлевые мешки от мух

для самой крупной – которую вялить,

потому что был ответственным работником,

хотя и любил пиво.

А я выворачивала мешки налицо,

надевала на рыбу, стягивая у хвоста,

и подавала отцу,

который вешал её на балконе,

и так устала, что, наверное, заснула,

потому что, когда открыла глаза,

на верёвках рядами висели мешки

(как будто повесили не пять, а всех декабристов),

поворачиваясь на ветру,

и соседские мужики, проходя мимо нашего балкона,

цокали языками:

– Ай да Сашка!..

а мать сказала только,

что теперь, наверное, до конца дней

придётся сушить бельё во дворе…

А отец, как-то в конце осени возвратясь с работы,

поставил на стол бутылку пива и пошёл на балкон.

– Лещ? – спросила я, поднимая глаза от книжки,

когда он вернулся с рыбой в руке.

– Малиновка, – усмехнулся отец.

И я обиделась, что малиновка – это птица,

а отец объяснил,

что то птица, а то – рыба:

у неё внутри красное пятно…

– Как пасхальное яйцо, – добавила мать,

штопавшая бельё.

И отец нахмурился, потому что был коммунистом, и сказал,

что ты лучше сама посмотри на свет.

И я поднесла рыбу к настольной лампе и… вскрикнула.

– Ты чего? – хором спросили отец и мать.

И я, заикаясь от страха, пролепетала,

что у неё внутри… крючок.

И взрослые бросились разглядывать рыбу,

и отец успокоил,

что действительно прошлым летом у них одна рыба

оборвала леску,

и, наверное, её вытащили потом сетью,

а вот его я вытащу сейчас:

в хозяйстве пригодится.

А мать поёжилась, что, может, не нужно,

подумаешь, крючок,

но отец был упрямый…

А мать, когда мы в начале зимы похоронили его

в похожем на сундук гробу,

вернувшись с кладбища и подойдя к балконной двери,

взвыла:

– Что я теперь буду делать… с этой рыбой?!

И я вспомнила рыбу,

в которой было яйцо,

в котором был крючок,

который сломался,

когда отец его вытащил…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации