Текст книги "Внучка берендеева. Второй семестр"
Автор книги: Карина Демина
Жанр: Любовное фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)
Слово прошептала, а какое – я не ведаю.
Только пол еще ярче заблестел, будто только-только отмытый.
Я ажно рот открыла.
– Бытовая магия, – просто сказала Люциана Береславовна. И второю рученькою махнула. Уж тут-то я во все очи глядела-выглядывала, а все одно не поняла, как оно вышло, что воздух сделался свеж и морозлив. Магия, значится.
Бытовая.
Такой нас не учат… отчего? Небось пользы от нее всяк больше, нежели от огневиков. Что огневик? Сковородку чугунную нагреть, и то, чую, блинов на ем не напечешь, а пирогов – тем паче… правда, и нежить, если подумать, штопкою не зело впечатленная будет.
Вздохнула…
…а хорошо было б… рученькою махнул, словцо сказал какое, и простыни грязные сами в корыто нырнули… сказал другое – вынырнули белы-белехоньки. Ни тебе терти не надобно, ни мять, ни крутить… еще словечко, чтоб одежа вывалялася да гладенькою стала…
Спросить?
Мнится, ведает Люциана Береславовна этакие хитрости.
…да если и не ведает, то с полом-то вышло! Не то что я, задницею кверху и с поскребушкою…
– После покажу несколько… приемов, – смилостивилася Люциана Береславовна и пальчиками щелкнула перед носом моим. – А теперь будьте любезны сосредоточиться на более насущной проблеме. Ваша родственница… итак, ее желание выдать вас замуж с выгодой, да и собственные, полагаю, тайные чаяния стали неплохой основой для внушения. Всего-то и нужно было сделать, чтобы желание это несколько… возросло.
Бабка уже двумя глазами моргала, рот разевала, да ни словечка сказать способная не была.
Лежала рыбиною.
– Немного подкорректировать… направить… и вот уже все ее мысли, – палец Люцианы Береславовны уперся в бабкин покатый лоб, – направлены исключительно на то, чтобы устроить вашу личную жизнь наилучшим, как ей самой кажется, образом.
– Это как?
– А кто у нас самый завидный жених?
Мыслимо, кто… царевич.
И не азарский.
Азаре-то далече, в степях. И пусть мил был Кирей бабкиному сердцу поболе своего родича младшего, да только куда ему супротив нашего царевича?
Это я и сказала. И Люциана Береславовна кивнула: мол, верно, Зослава.
– Поначалу, конечно, задумка и самой ей казалась несколько… неосуществимой. Но внушение тем и хорошо, что человек всецело сосредотачивается на какой-то одной идее.
Бабка замычала.
Ресницами захлопала, а из глаза слеза выкатилася.
– Он перестает воспринимать ее критически. Более того, чем больше он думает, тем более разумной, гениальной, я бы сказала, эта идея кажется… а ее еще познакомили с царевичем. Или, скорее уж, с человеком, которого выдали за царевича.
Бабка захрипела.
– Спокойно, – Люциана Береславовна положила на лоб ладонь раскрытую. – Мне кажется, вам следует поспать… вы так устали… многие заботы… тревоги…
Голос сделался тих и низок.
У меня самой веки отяжелели, от, кажется, прям тут бы и прикорнула, в уголочке… иль на полу… пусть твердый, зато места много.
– И все ради внучки… целый день что белка в колесе… надо немного отдохнуть… всего-то минуточку…
…не баба – кот-баюн…
– Зослава, а вас я попросила бы удержаться. Нам сейчас не до сна будет. Надо с вашей родственницы снять… хуже всего, что заметить такое воздействие непросто. Человек, особенно только-только попавший под влияние, будет вполне себе адекватен… Зослава, будьте добры, откройте альбом на восемнадцатой странице.
Это она про который?
Я огляделася.
Книги? Нет, книги туточки имелися и во множестве превеликом, но с чего б их альбомами величать? Стало быть, сказывает Люциана Береславовна не про них.
И ведь видит, что я не разумею, однако же ж не подмогнет.
Стоит.
Шепчет бабке на ухо песню баюнову, в сон, стало быть, погружает. Оно и верно, еще очуняет бабка во время обряду, от тогда и пойдет он вкривь да вкось. Ей же ж не объяснишь, что она – зачарованная, потому и замуж меня выперти охота.
А самой – в царские тещи попасти.
Я нос в шкатулку сунула.
От и он! Альбом аль нет, но книжица из листов тонких сделанная. Пергаментные, тонюсенькие, что твой парпор, но крепкие. Зачарованные стало быть.
А на листах тех – узоры всякие.
– Его еще моя наставница начала, – сказала Люциана Береславовна тихо.
Уж не тая ли, которую разбойники замордовали?
– И надеюсь, вы достаточно сообразительны, чтобы помалкивать об этом… артефакте.
Об чем?
А, про альбом она… ну таки да, рассказывать про него я не стану. Да и кому? Сама ж страницы перегортваю осторожне, страшно помять иль пятнышко какое поставить… узоры гляжу одним глазочком, из любопытствия.
Небось не торопит Люциана Береславовна, а значится, не запретные.
Но красивые…
Что кружево зимнее, морозное… тут тебе и круги, и звезды, и линии диковинные, каковые одна с другою сходятся-расходятся… такую узору попробуй повтори… и ведь неспроста малеваны.
А стало быть и ковры…
Я глянула на стену.
Так и есть! Не сказать, чтоб узор был один в один, но…
– Это защита, – Люциана Береславовна мой взгляд заприметила. – Моя собственная разработка… уникальная, можно сказать. Конечно, здание защищено, но… времена нынче неспокойные, а слабой женщине дополнительная защита не помешает.
Я кивнула.
Поверила, мол.
И про времена… и про женщину слабую… ага, помнится, сказывала бабка мне гишторию про слабую женщину, которой три татя дороженьку заступили… мнится мне, и Люциана Береславовна нашла б для них словцо доброе.
Увещевательное.
– Восемнадцатая страница, – повторила она. – И Зослава, после рассмотрите… у нас и вправду времени не так уж много. Мне все-таки работать надо, а не…
Мне совестно стало.
Стою.
Ковыряюся.
А она и меня врачевала, и с бабкою возится. Узор на осемнадцатой странице был красив. До того красив, что я ажно залюбовалася… не кажный мороз этакое выпишет.
– Начинайте, – велела Люциана Береславовна.
– Я?!
Да у меня простенькие чертежи кривыми выходили, ежели ей верить. А туточки… да я за седмицу этакой красоты не намалюю!
– А кто? Увы, если я отойду от вашей родственницы, она очнется…
– А вы… – я пальцами щелкнула. Пусть бы вновь бабку заморозила. Небось, пока лежит она да глазьями лыпает, вреда немашечки.
– Не самый лучший вариант в ее возрасте. Вспомните, как сами отходили. А здесь, слышу, сердце не самое крепкое… и сосуды хрупкие. Лопнет какой в голове, похороните.
Ох ты ж…
Я вновь глянула на альбом.
Хоронить бабку? Нет, одно дело, когда она помирает из вредности характеру, и совсем иное – взаправду. На взаправдошние похороны я готова не была.
А значится, намалюю.
Как-нибудь.
– Вспомните, чему я вас учила. Приступая к чертежу, что нужно сделать?
– Определить центр.
Помню же ж. Просто вся эта наука… она навроде добра, которое в сундуках попрятано. И стоять оные сундуки в головушке моей, теснятся, да без толку. Чтоб до знания какого долезти, его сперва отыскать надобно.
– Именно. Дальше?
– Разбить на элементы…
– И какие именно вы элементы видите?
Центру… все идет от центру.
Я повернула альбом одним боком.
Другим.
И вверх ногами, силясь сообразить… нет, центра туточки была, от нее все линии шли-распускались, будто лепестки цветка…
– Круг, – я провела пальцем по внешней черте, за которую ни одна линия не выглядывала.
– Верно.
– И… он на куски резаный…
– На сегменты, Зослава. Постарайтесь использовать термины. Так и вам легче будет, и мне не придется усилия прикладывать, пытаясь сообразить, что именно вы имели в виду… на куски резаный.
Я кивнула.
Термины, стало быть.
Я учила! Чесное слово! И знаю про сегменты, только…
– Итак, сколько сегментов вы видите?
– Шесть.
Слава Божине, считать я была обучена.
– Верно… принцип разбиения окружности на равные сегменты вы, надеюсь, помните?
Кивнула.
– Тогда приступайте… и помните, рисунок должен быть если не идеальным, то к таковому близким.
Это она об чем сейчас? Не об том ли, что, ежель, не выйдет у меня с первого-то разу, буду перечерчвать, покель не получится? А бабка моя, значится, спать будет?
Спать хорошо…
Вона, и похрапывать начала… она, значится, с магиками подозрительными водится, а мне тепериче мучаться? Может, оно и недостойные мысли, однако же ж какие есть. Правда, их я при себе оставила и взялася за веревку. Круги чертить я ужо умела, хотя ж под приглядом Люцианы Береславовны рученьки тряслися. И ноженьки. И вся я тряслася, а ну как выйдет круг кривым да косым?
Не вышел.
И метки стали ровно… и дальше, уж не ведаю, как оно вышло, только рисунок сделался вдруг понятен… цельный он, да только все одно сложенный. От в круге – треугольник. А в ем – еще три, один в другой вложены. Тут же дорожка кривая, руною старого языка… и еще одна – в углу, скрепляя связки.
Я меняла кисти.
И краски.
И руки перестали трястись, напротив, преисполнилася я предивной веры, что все-то у меня выйдет, как оно должно. Люциана ж Береславовна если и имела чего сказать, то, верно, решила не говорить под руку. Стояла, баюкала бабку, на рисунок мой поглядывала, не понять, с насмешкою – небось для нее он крив и кособок – иль с одобрением.
Когда ж – от честно, не ведаю и близко, сколько часу минуло – я закончила, она кивнула и произнесла этак, с холодочком:
– Для первого раза неплохо. Но обратите внимание, Зослава, на стыках вы имеете обыкновение проводить линию поверх уже наложенной. В данном случае это не критично, но в некоторых чертежах ширина линии имеет значение, и сдвоенная может извратить суть схемы.
Я кивнула.
И пот со лбу отерла.
Запомню. Всенепременно запомню… если не забуду, конечне.
– И, совершая поворот, соблюдайте указанный угол, это тоже важно. Если заклятья движения, не статичные, как сейчас, то значение имеет и направление линии. На чертежах это указывается, а потому отметки читать следует очень и очень внимательно. Впрочем, это мы с вами разберем отдельно.
Я только вздохнула.
От же ж… не было печали… не хочу я ничего разбирать, да только куда денуся.
– Теперь, будьте добры, переложите вашу родственницу в центр рисунка.
Глава 29. О царевиче Егоре
Лучше всего Егор помнил матушкино лицо.
Боярыня Повилика уродилась красавицей, об этом шептались и сенные девки, и холопки, которым до боярских бед дело было, и даже старуха-ключница, приставленная к боярыне соглядатайкой, нет-нет да и поминала старые времена.
Добрые ли?
Старуха вспоминала неохотно, разве что под рюмку сливовой настойки, которую сама себе отмеряла бережливо, будто опасаясь рюмкою хозяев в разорение ввести.
Она и цедила настойку по глоточку.
Причмокивая.
Вздыхая.
Облизывая поросшую реденькими седыми волосками губенку.
– Не родись красивой, – наставительно повторяла она девкам, которые к ключнице относились с почтением и страхом, – а родись счастливой…
Нет, она не расповедывала о том, что случилось, просто вздыхала тяжко-тяжко и добавляла:
– А она уж такой раскрасавицею уродилась… глаз не отвесть.
И в сталые годы боярыня Повилика красоты прежней не утратила.
Матушка была статна.
Высока.
И коса девичья, уложенная короной, добавляла ей росту.
Она шествовала горделиво, будто бы и впрямь корона возлежала на русой ее голове. И что с того, что всего царствия – дальнее поместьице, а из подданных – худосочная девка, конопатая да бестолковая?
И не кланяются.
И не величают по-батюшке.
Иные и вовсе брезгливо кривятся, мол, строит из себя царицу, тогда как сама – девка гулящая, позор семьи. Егору, тогда еще иным именем нареченному, и в глаза такое сказывали.
Пускай.
Но хороша она была, боярыня Повилика.
Лицо круглое, белое.
Бровь черна.
Волос – что лен. Глаза – васильки… голос медвяный, сладкий… как песню запоет, то и соловьи смолкают, слушают. А песни-то все больше печальные, с тоскою сердечною, и Егор хоть и мал был, но уразумел откуда-то, что виновен в этой тоске.
Нет, его-то матушка никогда не попрекала. И прочь не гнала. А ведь могло бы иначе повернуться. Кто б осудил, если б случилось младенчику помереть? Слабые оне, что сквознячком потянет, что при купании застудится, а то еще какая напасть случится?
Со многими ж приключалася…
Душегубство?
Иль судьба?
А то и иначе шепталися старухи, что упряма боярыня. Батюшка ейный, как гневаться устал, то и предлагал подыскать семействие какое из приличных. Он бы и вольную дал, и хозяйствием помог бы обзавестися, и на подъем, и на прочие надобности… глядишь, и приняли б Егора.
Рос бы он, не ведая, кто таков.
Жил бы простою жизнею… а там, как дар проснулся бы, то и, глядишь, в Акадэмию пришел бы, стал бы обыкновенным магиком… и был бы счастлив.
Был бы?
Но упертою оказалась боярыня Повилика. Не отдала дитя, пусть нежеланное, да все одно посланное Божиней.
– В батьку пошла, – со вздохом обмолвилась как-то ключница. – А ведь могла бы… женихи-то вились вокруг нее, что кобели на собачьей свадьбе. Но ни одного, который с дитем взял бы. Позор… в стародавние-то времена за честь посчитали б…
Верно, позор.
И оттого батюшка пусть и не погнал блудную дочь со двора, но и в столице не оставил. Сослал в дальнее поместье, выбрал самое худое, надеялся небось, что поживет упрямица средь коз с коровами да одумается. Плохо ведал Повилику.
Стиснула зубы.
Голову выше подняла.
И сына взялась сама растить, не доверяя нянькам с мамками… да и тех было – две старухи, к иной работе не годные.
– Запомни, – она обращалась к сыну, как к взрослому, и мысли не допуская, что не понята будет, – люди могут говорить всякое. Они любят выискивать в других грехи и ошибки. Но важно не это. Главное, как ты сам подашь себя. Склонишься? Сочтут виновным, будь ты хоть трижды невинен. Покажешь слабость – разорвут. Будь сильным, мальчик мой, и тогда, быть может, у тебя выйдет…
– Что?
– Остаться в живых.
Матушка редко улыбалась. Но когда все же улыбалась, то молодела разом, и тогда Егор понимал, что на деле-то годочков ей немного, что навряд ли старше она Любляны, дочки дядьки Варуха, которому, собственно, поместье и принадлежало.
Или, точнее говоря, дадено было во владение.
Помимо Любляны, пустой и голосистой, заневестившейся, а потому особо злой к дальней сродственнице – сама дура, мало что забрюхатела безмужняя, так еще и тятькиной воле поперек встала – в поместье обреталась тетка Марча, толстая и сонная, не то чтобы злая, но и не добрая. Имелся и сынок их, Долгождан, поздний и балованный. Вот уж за кем няньки с мамками толпою ходили.
Был Ждан нетороплив.
Леноват.
И вечно голоден. Он только и делал, что жевал, то пряничек, то петушка на палочке, то просто курячью ножку, которую обсасывал долго, деловито. Егора Ждан не замечал. А вот Любляна, стоило завидеть, кривилась и бормотала что-то, навряд ли доброе.
– Не обращай на нее внимание. Пустая. – Матушка, чье место было в самом дальнем конце стола, глядела на родственничков с насмешкою, от которой Любляна наливалась краснотою, Марча просыпалась, а дядька лишь вздыхал тягостно.
Помнил, что поместье как и дадено, так и отнято быть может…
…та жизнь была далекою.
Забытою уже. И порой вовсе казалась Егору придумкой, но тогда он закрывал глаза, закусывал губу и живо вспоминал мамино лицо.
Взгляд ее ясный.
Легкое прикосновение к волосам.
Голос…
– …уходи, – она говорила это шепотом, словно опасаясь, что Полушка, приставленная к ней в услужение, подслушает. Та давно спала на своей рогожке, укрывшись старым тулупом, из-под которого выглядывала заскорузлая ступня. Полушка во сне бормотала и скреблась, будто ее до сих пор блохи ели. – Уходи, дорогой, ты сумеешь. На Дальчино не иди, там в первую очередь искать станут. Возьми на север, там места глухие, но люди живут. Будут спрашивать, говори, что сирота… родичи из вольноотпущенников, померли зимой…
…уходить Егор не хотел.
Не понимал, зачем?
В поместье, может, его и не больно-то жалуют, но сидит он за барским столом, а не с холопами. Да и одет хорошо, и учится, и поедет, как дядька обещал, в столицу, к деду, а там, глядишь, и матушку вызовут. Он расскажет деду, до чего она хорошая, и тот простит…
Разве можно ее не простить?
– Прекрати. – Синие глаза матушки полыхнули гневно. – Я в его прощении не нуждаюсь. И ты не нуждаешься. Мы не делали ничего, за что должны испытывать вину. Слушай. И пообещай, что сделаешь все в точности.
Он пообещал.
И обещание сдержал бы…
– …найдешь подводу. Если надо – заплатишь. Золото никому не показывай, спрячь. Медью плати. Там доберешься до столицы. Имя другое возьми… про меня забудь. Про род наш. Если жить хочешь…
Полушка во сне заскулила, забормотала.
Вот же… самую дрянную девку мамке отдали, небось такой только на скотном дворе место, а не в боярыниных покоях.
– Найди Акадэмию… дар у тебя есть, и сильный, поэтому примут, а станут отказывать, требуй, чтоб к Михаилу Илларионовичу свели… скажи, письмецо у тебя к нему от старого друга, – матушка протянула сложенный вчетверо лист. – Не пытайся открыть, не сумеешь. Я тоже кой-чему учена.
И усмехнулась так, с печалью.
– Он тебе поможет. Подскажет, как устроиться. Будет к себе звать, то соглашайся. Спрашивать станет, ему сказывай все, как оно есть… но только ему, понял? Если вдруг случится на твоем пути человек какой, любопытный зело…
Листок был плотным.
И восковой печатью запечатанным. С простою Егор бы легко сладил – подогрел бы над свечой, а после поддел бы ножичком острым, чтоб не повредить, но эта, чуял, заговоренная, матушкиной силой напоенная.
– …будет допытываться, кто твоя матушка, кто батюшка… с каких краев сам… я написала, что отвечать надобно. Выучи назубок. Чуть не забыла, у реки свою одежду брось, будто купаться пошел… а эту надень.
И еще один листок протянула, без печати.
– Слышишь меня?
– Я никуда не пойду… – Егор заупрямился. От придумала тоже! Если в столицу надобно, так… велела б дядьке подводу заложить, аль коня дать. Небось с одного коня дядька не обеднел бы. И снеди б справила, одежи какой приличной, а то в меху, который сунула, холопьи обноски лежат.
И Егору их надевать?
– Пойдешь. – Матушка редко гневалась, а еще реже дозволяла кому-то сей гнев увидеть. Но ныне холодные пальцы стиснули ухо. – Неслух…
– Я не…
– Тише, – она ухо отпустила. – Сегодня приезжал человек из столицы. Видывала я его… не спрашивай где, тебе это знать не стоит…
А и вправду был гость.
Явился поздно, впотьмах, в ворота стучал, и отворили ему, и Глушка-хромой, поздних гостей не жаловавший, нынешнего узрел и самолично к дядьке побег. Будили.
И дядька гостя встречал.
Повел в кабинету, значится, и туда после сонные девки таскали что подносы со снедью, что самовару с чашками…
– Он не с добром пришел. По душу твою…
Матушкин шепот был глух и страшен. И Егор этому липкому страху поддался.
Переодевался он в матушкиных покоях, будто бы во сне. Теперь-то понимает, не сон это – заклятье наведенное, матушкою созданное… не подчинила она волю, лишь придавила, чтоб не спорил.
Не тратил драгоценное время.
Лез через окно.
И уже во дворе, махнув рукой древнему Полкану, который был псом разумным и не подумал на хозяина брехать, перебрался через забор и до реки дошел. Уже там опомнился…
Река-реченька.
Широка и ленива.
Поверху ряскою укрыта, что шалью кружевною. В прорехах – темные листы кувшинок колыхаются, и сами они выплыли, раскрыли крупные белые цветы.
Медлительна река.
Обманчива.
Вода паром исходит, за день нагрелась, а нырнешь – и зубы сведет от холода. Там, на песчаном дне, открываются ключи подземные, ледяные, питают реку. Оттого и чиста водица, и живет в ней рыба всякая…
…и не только рыба.
Егор умылся.
И спало наваждение. А как спало, так он едва со всех ног не бросился в дядькино поместье, но… что удержало? Слово, матушке данное?
Обида?
Никогда-то она прежде с ним не поступала так. А тут… обида горькою была… не смыть, не запить водицей… и горбушка хлеба, вчерашнего, уже начавшего черстветь, тоже не утешила. Егор пожевал и выплюнул. Этакую пакость он есть не станет.
Охота матушке, чтоб он ушел?
Хорошо.
Уйдет. А после вернется.
Денька через три-четыре. Тогда эта детская месть казалась ему справедливою. Он разулся и пошел по воде, не потому, что надеялся сбить кого-то со следа, он вовсе не думал ни о собаках, ни о холопах, которых пошлют его искать, но просто приятно было идти по воде.
Ластилась.
И вела.
По мелководью. По узенькой тропке, что сама собой появилась в стене прошлогоднего камыша. Под глиняным берегом-навесом, побитом оспинами ласточкиных гнезд.
Егор шел.
А когда устал, река подбросила ему махонький островок. На нем только и уместилась что старая косматая ива. И в сплетении корней ее Егор уснул.
Он провел на острове несколько дней.
Река приводила рыбу. А с другой стороны обнаружились рачьи норы. И жизнь такая, пусть и лишенная привычных удобств, но все же и свободная, неожиданно пришлась Егору по вкусу. Он развел костерок – в мешке, собранном матушкой, обнаружилось и огниво. И грелся. И просто лежал, разглядывая звездное небо… не думал ни о чем.
А потом закончился хлеб.
И дождь пошел, будто напоминая, что загостился Егор, что у реки есть немало иных дел, кроме как опекать человеческого мальчишку…
И, промокший, продрогший, Егор решился вернуться.
Матушка-то наверняка убедилась, что нет беды от ночного гостя. Да и гость тот убрался восвояси, а значит, все пойдет прежним путем.
Он добрался до поместья, голодный и продрогший, слишком грязный, чтобы просто войти в главные ворота. Егор представил, как будут смеяться что тетка, что дочь ее, как выговорят матушке… и после будут поминать год, а может, и того дольше, что, дескать, рожденный в грязи к грязи и стремится.
Нет, этакого ему не хотелось.
Он с легкостью отыскал дыру в старом заборе, куда и нырнул. Он пробрался в дом, потому как собаки вновь же признали своего. Собакам не было дела до людских интриг.
Он вошел темною махонькою дверцей, которую использовали кухонные девки… и там же услышал разговор:
– Ой, горе-то, горе какое… – визгливый Полушкин голос Егор узнал сразу. – Ай, померла матушка, померла… ай, довели сердешную…
– Цыц, – велела тетка Мотря. Она стряпухою служила, а мнила себя и вовсе кухонною царицей, не меньше. – Услышат, вовсе сошлют…
– Небось тапериче радые… извели хозяюшку. – Полушка говорить стала потише, хоть и была дурою, да, видать, не совсем. И в деревню возвертаться не желала. – А она-то… она, как чуяла… говорит, на, Полушечка, тебе платок за верную службу… красивый… с цветами шитыми… и еще золотых пять ажно… в приданое.
– Так и дала?
– А то… дала… – Полушка всхлипнула. А Егор прижался к стене, пытаясь унять сердце, которое ни с того ни с сего в бег ударилось. И так стучало, громко, быстро, что в груди становилось больно. – И еще сховать велела, чтоб не отобрали…
– Сховала?
В голосе тетки Мотри послышалась ревность. Оно и понятно, сама-то при доме с малолетства, а никто ей за работу и медяка не пожаловал. Тут же пять золотых.
– Агась… пока ховала, она-то и сгинула, сердешная. Ой, грех какой… грех великий… я прихожу, а она, стало быть, лежит… и белая вся, что простыня… и холодная…
– Брешешь!
– Вот чтоб волосья мои повылазили, если хоть словечко неправды сказала! – Полушкины рыжие космы были и без того редки.
– Покойники не сразу стынуть. А намедни жарень была, – тетка Мотря все ж не поверила. – Значится, брешешь ты, Лушка…
– Да чтоб… ледяная! Небось потрава такая… хитрая… боярская… вона, Ганька в прошлым-то годе грибов волчьих нажрался, так его три дни полоскало, мучило. А тут легла и уснула. Быстро отлетела душенька, без мучениев… а хозяйка-то… я только роту раззявила, чтоб помогатых кликнуть… она ж тут как тут. И баит, мол, заткнися… и золотой сует.
– Брешешь!
– Да не брешу! Прям-таки и словечка вымолвить не успела… хозяин тож… к себе позвал, говорил ласково, мол, служила я хорошо. А что! Я и вправду хорошо служила. Вона, хозяйка ни разочка на меня не пожалилась… и туточки, значится, говорит, что вольную выпишет. За службу. Наградит… мол, померла евонная сестрица дорогая… ага… сердце не выдержало… как сынок ейный утоп, то и не выдержало.
Тетка Мотря хмыкнула.
А Полушка-то и тихо-тихо – Егор едва расслышал – добавила:
– Только не сердце этое… я знаю, у меня бабка сердцем маялась, так она и встати не могла. То колотится, то скачет. Ей и отвары не помогали. А у боярыньки нашей сердце здоровым было. Вона, кажный день по две версты гуляла… я упарюся вся, а она – ничего, только взопреет малость самую и то по жаре. И сынок ейный не сбег. Сама спровадила. У меня ж просила одежку найти попроще чтоб. И хлеба. На кой ей?
– Не нашего то ума дело…
– А я так мыслею… тот мужичок, ну, который приезжал… он-то все у меня выспрашивал, как боярыня, здоровая ли, не жалится ли… не рассказывала ль чего… я-то дурою прикинулася…
– Тебе и прикидываться нужды нету.
– Злая ты, Мотря…
– А ты языком много треплешься…
Егор от стены отлип.
Матушка умерла? Этакое в голове его не укладывалось. Как она могла умереть? Она же… она здорова была, если бы болела, Егор бы знал, а тут…
– Он это… и про мальчонку спрашивал, как оно вышло, что утоп… я и сказала, что он до деревни сбегал частенько. Рыбачил с местечковыми… небось решил, что и без их смогет.
– Утоп…
Кто? Егор? Разве он мог утонуть? Он с малых лет плавал, что рыба…
– И тую одежу ей принесли… она-то, навроде, обмерла… да только я хозяйку хорошо ведаю… сама и велела кинуть над омутом. Зачем от, думаю?
– Кура много думала и в суп угодила.
– А хозяева дочку свою в столицы собирают. Мужа ей нашли, бают. И Малушка тож поедет, она ужо сундуки перекладывает. Хвасталася, что ныне хозяева тканев всяких прикупили. И аксамиту, и шелку всякого… а еще лент… шитья…
…Егор отступил.
– …еще тело хозяйкино не остыло, а они уж про свадьбу думают… – Полушка вновь забылась, и голос ее звучал громко. Слышала бы ее старая ключница, всенепременно отправила б на конюшню, розгою разума добавлять.
Но ключница спала.
И весь дом спал.
И никто не помешал Егору подняться в матушкины покои, благо комнаты ей отвели в старой, самой студеной части дома. Туда если и заглядывал кто, то по нужде.
Раньше это казалось оскорбительным, ныне же Егор радовался: никто не помешает проститься. Он до последнего надеялся, что дура-девка ошиблась, или не она, а сам Егор. Что говорила Полушка вовсе не про матушку, а… про кого другого.
Про кого?
Он не знал.
Он вошел тишком.
Знал повадки старой двери, что имела обыкновение скрипеть, если отворяли ее быстро, без должного почтения. И пол тут тоже был говорливым, но ныне и он смолчал.
Не выдал.
Матушка, как водится, лежала в постели.
Сняли шелковое покрывало. Подумалось: тетка давно на него зарилась, да потребовать не смела. Исчез и ковер. И гобелены, матушкою из столицы привезенные. Небось и шкатулку заветную прибрали, дорогой девочке в приданое. Только не налезут матушкины перстенечки на толстые пальцы.
Егор на цыпочках подошел к кровати.
Тело, укрытое белою тканью, было неподвижно.
Он стоял, казалось, долго, не способный решиться, убрать полог с матушкиного лица. А после зажмурился и откинул.
Она была красива.
И так спокойна, будто бы разом ушли неведомые прежние заботы. Исчезла складочка меж бровей и улыбка печальная. Егор поцеловал матушку в холодный лоб.
– Я сделаю, как ты просишь, – сказал он шепотом.
Из дому ушел тишком.
Он так и не узнал, догадался ли кто о том позднем визите. Он ведь мокрым был. Грязным. И следы оставил бы… если, конечно, не нашлось бы кого, кто следы эти прибрал.
Хотя бы Лушка, пять золотых отрабатывая…
Ей ныне Егор желал удачи, пусть бы сложилась ее нехитрая жизнь. Глядишь, и вправду вольную дядька справил. И дал меди на обзаведение, а там уж, с золотом, и Полушка завидною невестою стала…
Порой хотелось вернуться.
Глянуть.
Убедиться, что все именно так, как думается, да…
…Егор закрывал глаза и перед ними вставало матушкино строгое лицо. Она бы не одобрила. И наверное, не поверила, как не верила тень, что вновь возникла на Егоровом пути.
В первый раз он и слушать не стал.
Во второй…
– Ты же не рассказал о наших встречах братьям? – Ныне тень подобралась ближе, до того, что, протяни Егор руку и… чего коснется? Бархатистой темноты, из которой сложена тень, или же руки живой.
Человеческой.
– Конечно… иначе тебя бы здесь не было, – ныне он – или она? – позвала Егора во сне, матушкиным ласковым голосом. И эта волшба, которая не должна была проникнуть в закрытую комнату, разозлила.
До того разозлила, что Егор вышел.
Не обулся даже.
Да и босому легче… тогда, первое время, когда ботинки, Полушкою подсунутые, развалились, он, помнится, долго привыкнуть не мог. То трава кололась, то камень острый в ступню впивался, то еще какая напасть… однажды вовсе раковиной ногу рассек.
И так себя жалко стало…
…давно это было. Ныне кожа огрубела, толстою стала, да и плакать Егор отвык.
– Чего тебе надобно?
Тень ждала внизу.
Под дождем.
И Егор сдержал усмешку: глядишь, и она, всеведущая, знает о нем не все. Кое о чем Егор и братьям не рассказывал.
– Справедливости. – Тень не отражалась в лужах. И правильно, она – суть иллюзия, не более того. – Ты ведь сам желаешь того же. Узнать, кто убил твою матушку…
– Я знаю.
– Ты думаешь, что знаешь… тебе кажется… ты решил, что твой отец ее… принудил… ты не думал, что, если бы все так было, она бы не стала рассказывать?
Льется вода.
С темных туч и на землю, которая, истосковавшись по весне, пьет и не может напиться.
Вода – это жизнь, так Архип Полуэктович сказывал. И Егор лучше прочих понимал: правда, жизнь. Вода напоит землю. И в ней набухнут семена, прорвутся молодой травой, прорастут. А еще вода омоет камни общежития, и стекла, и черепитчатую крышу… и людей, которые под дождь попали.
– Подумай… зачем ему убивать? Да, он не мог на ней жениться. Ее сослали. Таковы правила. Но не отправили в монастырь, не поднесли отравленную чашу на пиру…
Вода сплетает особые узоры.
И каждая капля в нем – на своем месте. И в каждой капле – своя память… о камне ли, о глине… о человеке? Человеке, несомненно, и пусть шепчет он, пусть притворяется, а Егор послушает.
Чем дольше идет дождь…
– Знаешь ли ты, что дед твой получил выморочные земли? И два городишки с правом взымать налоги именем царя. А те налоги шли вовсе не в казну… и знаешь ли, что когда матушку твою повезли из терема, то следом отправили две подводы, с рухлядью драгоценной и с золотою посудой. А когда ты родился, послали ей в дар ожерелье. Ты должен был видеть его… тяжелое, широкое, с каменьями алыми, будто кровь.
Егор видел.
И помнил.
Ожерелье это матушка хранила в отдельном ларце, который и на ключик запирался. А ключик с собою носила… только не надевала.
Почему?
Ожерелье было красивым.
Звенья чеканные, будто из кружева плетеные. И хитер узор, сколько ни гляди, а все одно новое увидишь. В нем и травы сплелись косою девичьей, и птицы диковинные в них спрятались, и звери всякие… этакую красоту не каждый день наденешь.
На памяти Егоровой матушка и надевала ожерелье лишь раз в году – на его, Егоровы, именины, приговаривая:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.