Текст книги "Избранные письма. 1854–1891"
Автор книги: Константин Леонтьев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)
159. В. В. Леонтьеву
12 июля 1887 г., Оптина Пустынь
Володя, жена очень здесь соскучилась с тех пор, как Катя уехала в Киев, а Людмила, с которой она много развлекалась, возвратилась в Шамордино1; начала сердиться на всех, плакать и проситься к Володе, к Терентьихе2, к Моське и к Фениным детям.
Ну, Бог с ней! Пока отпускаю ее до сентября, на харчи ее и т. п. прилагаю 15 р<ублей> с<еребром> сначала, а к 1 августа вышлю еще пять рублей, по-прежнему двадцать рублей (от 15 июля до 15 августа). Кроме того, Фене особо 5 р<ублей> с<еребром>, т. к. я тогда к 2 мая не в силах был ей ничего подарить, и мне было тогда через это очень жалко. Скажи ей, чтобы она благодарностей никаких не писала, «Я глупостей не чтец, тем паче образцовых!» («Горе от ума»). Пусть лучше лоб лишний раз перекрестит, а то ведь она о Боге-то мало любит думать. Писать же ей самой и трудно («пишет – как слон на брюхе ползет» («Свои люди, сочтемся»). Насчет Лизаветы Павловны убедительно прошу тебя и Наташу – не спаивайте ее. Погубите и мою старость, и ее. Если я раз увижу ее пьяной, я при моих теперь связях запру ее в дом умалишенных непременно, и на вашей душе будет уже не грех, а целое преступление. Что вы с Наташей оба напиваетесь пьяны, в этом меня никто не разубедит (разве о. Амвросий после твоей ему исповеди). Я вас обоих люблю, ты это видишь, может быть, после Лизы и молодых Прониных3 – больше всех остальных. И вы любите меня и нуждаетесь иногда во мне; но ты по чрезмерной способности увлекаться чем-либо, признаюсь, внушаешь мало доверия, а Наташа при всех своих серьезных достоинствах (добра, тверда, терпелива, независтлива, честна) все-таки, сам знаешь, очень «сера», ну – а «сероватость» есть в России всегда почти залог пьянства.
Так как умом тебя Бог не обидел, так старайся только быть хоть немного потверже, и будет все правильно. <…>
Публикуется по автографу (ГЛМ).
1 Шамордино – село Козельского уезда Калужской губернии, где находился женский монастырь (неподалеку от Оптиной Пустыни).
2 Терентьиха — жена В. В. Леонтьева, Наталья Терентьевна.
3 Пронины — слуги К. Н. Леонтьева, Варвара и Александр.
160. С. В. Залетову
24 июля 1887 г., Оптина Пустынь
<…> Вл. Вл. Назаревскому1 потрудитесь передать следующее: Леонтьев говорит – пуговку-то электрическую на Страстном бульваре сам Господь вовремя прижал2. Это предвещает присоединение Царьграда и сосредоточение там церковного управления. Теперь надо собрать на памятник, на который я с радостью пожертвую по мере сил. Jurem cuique![52]52
Каждому по справедливости! (лат.)
[Закрыть] Надо бы представить его в виде трибуна с поднятой десницей и угрожающим лицом, а кругом худых и злых псов, змей и т. п. гадов, отступающих в безумном ожесточении перед его гением. Великий был все-таки человек Михаил Никифорович! <…>
Публикуется по автографу (ЦГАЛИ).
Сергей Васильевич Залетов – по всей вероятности, сослуживец К. Н. Леонтьева по цензурному ведомству.
1 Вл. Вл. Назаревский — неустановленное лицо.
2 …пуговку-то электрическую на Страстном бульваре сам Господь вовремя прижал. – Речь идет о смерти М. Н. Каткова 20 июля 1887 г. (на Страстном бульваре в Москве помещалась редакция катковской газеты «Московские ведомости»).
161. А. А. Александрову
24–27 июля 1887 г., Оптина Пустынь
<…> Я полагаю, что не следует разделять слишком резко монашество от светского христианства, как делают многие, употребляя слово «аскетизм» только в смысле стремления к наивысшему отречению. Вся теория христианства основана прежде всего на отречении вследствие страха Божия и в надежде на вечное блаженство, долженствующее вознаградить нас за это отречение. Ап<остол> Павел говорит, что если бы у христиан не было надежды на вечную жизнь, то они были бы самые несчастные из людей (к Коринф. I. 19). Требования от них велики. «Аския» значит по-гречески борьба, подвиг. Аскет – подвижник, борющийся. Если мирянину, например, женатому перестала нравиться его жена, и даже по временам ненавистна ему, а он, молясь Богу и призывая Его на помощь, не оставляет ее, для примера детям или для избежания прелюбодеяния с той и другой стороны, то разве это не тяжкое, не ужасное иногда отречение? Не подвиг о Христе? Это – подвиг, может быть, несравненно больший, чем многие монашеские, особенно для человека с воображением и с изящными вкусами. Монашеское одиночество не по́шло, а холодная, дюжинная семья будет нестерпимо пошла, если ее прозу не озаряет, так сказать, хоть из темного уголка в доме лампада чистой, искренней веры. «Богу так угодно, – потерпим даже и прозу и пошлость и возоблагодарим Его, что еще не хуже!» Таких примеров из мирской жизни можно бы привести много. Поэтому и понятно, что чтение Житий Святых и аскетических писателей нужно и светскому христианину точно так же, как и монаху. <…>
Не знаю: велика ли потеря для всех нас смерть Каткова? Нельзя, разумеется, не писать и не говорить публично, что утрата велика. Он был истинно великий человек, и слава его будет расти. Надо воздать ему должное. Но я спрашиваю у себя вот что: 1) Должны ли мы заботиться об укреплении православной Церкви, несмотря на то что последние времена по всем признакам близки? Конечно, должны. Надо приготовить паству для последней борьбы. 2) Что важнее всего для этой цели? Важнее всего, чтобы учительствующая часть Церкви, т. е. иерархия православная, стояла в уровень века не только по учености, но и по воспитанию и по всему. Надо, чтобы, сверх того, у духовенства было больше самобытной власти. 3) Есть ли надежда на это? Есть. Церковь может жить (т. е. меняться) в частностях, оставаясь неподвижной в основах; на жизнь ее (земную) имеет большое влияние положение духовенства и другие исторические условия. Православная восточная церковь никогда еще не была централизована, а запрета ей быть таковою нигде нет. Взятие Царьграда даст возможность сосредоточить силу и власть иерархии, хотя бы и в форме менее единоличной, чем на Западе, а более соборной. 4) При чем же тут Катков? Он был жестокий противник этой централизации, в частных беседах упрекал меня и Филиппова за такое желание, а в печати молчал пока, ограничиваясь постоянной травлей греческого духовенства, которое при всех недостатках своих более нашего способно будет, по историческим привычкам своим, к властной роли. Он заранее очень обдуманно старался унизить его в глазах русских читателей. Поняли? <…>
Я, друг мой, верьте, понимаю Ваши чувства, столь благородные и искренние, и если бы мы были теперь вместе, я бы мог привести Вам из собственной жизни примеры той самой борьбы поэзии с моралью, о которой Вы говорите. Сознаюсь, у меня часто брала верх первая, не по недостатку естественной доброты и честности (они были сильны от природы во мне), а вследствие исключительно эстетического мировоззрения. Гёте1, Байрон2, Беранже3, Пушкин, Батюшков4, Лермонтов, самый этот теперь дряхлый Аф<анасий> Аф<анасьевич> Шеншин (Фет) и даже древние поэты, с духом которых я был знаком по переводам и критическим статьям, с этой стороны в высшей степени развратили меня. Да и почти все (самые лучшие именно) поэты – за исключением разве Шиллера5 и Жуковского6 (надо христианину иметь смелость это сказать!) – глубокие развратители в эротическом отношении и в отношении гордости (Петр Евгеньевич7 взбесился бы на меня за это, но ведь это правда – что делать!). И если, наконец, старее я стал (после 40 лет) предпочитать мораль поэзии, то этим я обязан, право, не годам (не верьте, что старость одна может морализировать, нередко, напротив того, она изощряет в разврате, примеров – даже исторических – бездна), не старости и болезням я обязан этим, но Афону, а потом Оптиной… Из человека с широко и разносторонне развитым воображением только поэзия религии может вытравить поэзию изящной безнравственности…
Если я, по характеру несравненно более Вас легкомысленный, по первоначальным условиям общественным и семейным гораздо более Вас избалованный и развращенный, почувствовал наконец потребность более строгой морали, то тем более какая же возможность Вам забывать мораль, Вам, с Вашей серьезностью, с Вашей глубиной сердечной, при тех суровых требованиях, которые со стороны семейной с таких ранних лет предъявляет к Вам судьба! <…>
Знаете ли Вы, что я две самые лучшие свои вещи – роман и не-роман («Одиссея» и «Византизм и славянство») – написал после полутора года общения с афонскими монахами, чтения аскетических писателей и жесточайшей плотской и духовной борьбы с самим собою? (С ужасом и благодарностью я вспоминаю теперь об этих жестоких и возвышающих сердце временах!) Запаса живых впечатлений, мечты о роскоши житейской и т. п. молитва и строгость мировоззрения в молодом человеке и мирянине не убьют, – они только урегулируют их. Но надо доходить скорее до того, чтобы Иоанн Лествичник8 больше нравился, чем Ф. М. Достоевский… Нужно дожить, дорасти до действительного страха Божия, до страха почти животного[53]53
Страх животный унижает как будто нас. Тем лучше – унизимся перед Богом; через это мы нравственно станем выше. Та любовь к Богу, которая до того совершенна, что изгоняет страх, доступна только очень немногим; даже из тех святых, которых жития Вы, конечно, оставили все в Москве (по внушению дьявола), очень немногие позволяли себе говорить то, что позволил себе сказать Антоний Великий9: «Я Бога теперь уже так люблю, что и не боюсь Его…» Сказал он это после таких испытаний и искушений, что нам и подумать страшно. А то, что многие из нас считают любовью к Богу, весьма несовершенно и обыкновенно бесплодно без помощи и примеси страха (Божия). Я до 1871 года, до моей поездки на Афон, очень любил и сердцем и воображением православие, его богослужение, его историю, его обрядность; любил и Христа, чтение Евангелия изредка и тогда, при всем глубоком разврате моих мыслей, меня сильно трогало. Любил и любовь к ближним, в смысле сострадания, снисхождения, благотворительности, но зато и в смысле сочувствия всем страстям: честолюбию, сладострастию, во многих случаях даже и личной жестокости. Любил своевольно, без закона и страха, а когда в 1869, 70 и 71 годах меня поразили один за одним удар за ударом и здоровье само вдруг пошатнулось (и все это в такое время, когда я часто говорил: «Надо уметь быть счастливым! Я счастлив, потому что умею наслаждаться жизнью, а дураки не умеют!»), тогда я испытал вдруг чувство беспомощности моей перед невидимыми карающими силами, и ужаснулся от животного страха, тогда только я почувствовал себя в своих глазах в самом деле униженным и нуждающимся не в человеческой, а в Божеской помощи. И хотя и теперь я нахожу в себе и веру, и страх Божий, и любовь весьма несовершенными по множеству ежедневных примеров, но все-таки путь за эти 16 лет пройден огромный к лучшему. Вот в чем дело. А так называемые «достоинства»: честность, твердость, благородство и даже хорошие, «достойные» манеры (которые нередко и у мужиков бывают), – это все остается при нас. У монахов-то манеры вообще приличны и гораздо лучше, чем у мирян одного, конечно, с ними сословия. (Примеч. К. Н. Леонтьева.)
[Закрыть] и самого простого перед учением Церкви, до простой боязни согрешить… Я слыхал образованных людей, которые смеются над этим чувством (его во времена умной старины великие герои и богатыри не стыдились!), смеются и говорят: «Что это я буду, как дитя: Ах! Боженька за это камушком побьет!»… Да, побьет! И счастлив тот, кого побьет. Я – счастливый, а Фет – несчастный в своем атеистическом ослеплении! Или есть Бог личный, Бог живой, – или нет Его. А если есть, так куда же и Бисмарку, и Петру I, и кому бы то ни было меряться силами с Ним и перед лицом Его помнить о каком-то достоинстве человеческом! Ну, довольно, – Вы поняли меня. <…>
Кстати, Вы спрашиваете: что «Две избранницы»? что «Египетский голубь»?10 Да ничего. Ни строки. И сундука с бумагами не открывал, и подойти к нему боюсь. Ни тени охоты. В моем «священном уединении», как Вы говорите, летом и так хорошо. Нога болит, гулять далеко нет сил: сижу и два и три часа и больше у себя в скиту, на крыльце, в тени, и по целым часам образа человеческого иногда за яблонями и кустами не вижу… Сосны, ели, птицы разные, изобилие плодов земных вокруг, память смерти и в то же время некоторое кроткое умиление покоем старости моей… Иногда вижу монахов и мирян приезжих. Очень часто у о. Амвросия бывают в келии домашние всенощные; почти всегда не выстаиваю, а высиживаю их в креслах. («Эпикурейская религия», как врет Л. Н. Толстой про образованных христиан, забывая, что мужик, в веру которого он верит, и без веры целый день с детства привык быть на ногах, – а каково мне, например? О. Амвросий так иногда и лежит даже от слабости во время службы.)
Что же еще Вам сказать?
Без Александра и Вари немножко скучно, но для службы попался мне хороший и умный мальчик 16 лет.
Лизавета Павловна была со мною, но скоро соскучилась и отпросилась к племяннику11 в Тулу. Я говорю ей на прощанье:
– И не жаль тебе старого мужа?
А она:
– Э! Довольно мы с тобой жили вместе. Теперь я к моське хочу.
Моська – это собачка у племянника в Туле. Я предпочитаю такую жену какой-нибудь помощнице в трудах, которая сказала бы:
– Это совершенно верно, мой добрый друг; но вместе с тем безразлично и даже немыслимо для высокоразвитой личности!..
А я бы ее в ухо за это! Вот тебе и «личность»… <…>
На что только это сестрам Вашим высшее или даже среднее образование? Просят… Мало ли что они просят! Какие цели в жизни? 1) Хлеб насущный и вообще материальные блага. 2) Спасение души, религиозное развитие сердца. 3) Эстетика, личная поэзия, достоинство, что ли. И больше ничего. И то, и другое, и третье – одинаково доступно на всех ступенях образования. Материальные блага меряются привычкой и степенью претензий. Для религии образование – обоюдоострое орудие: или лучше, или хуже. А что касается до эстетики, то потрудитесь только вспомнить моего Александра – и громко харкающего товарища Вашего П.12, или хоть мою Варю – и пискунью М.12 – так все Вам станет ясно. То-то и беда, что в теории мы все молодцы, все поймем, а на практике идем большею частью за другими… На что Вам принимать участие в размножении «средних людей»? <…>
Впервые опубликовано в журнале: «Богословский вестник». 1914, март. С. 452–464.
Анатолий Александрович Александров (1861–1930) – один из тех молодых людей, которые собирались у К. Н. Леонтьева в его московской квартире. Познакомился с Леонтьевым на литературно-музыкальных пятницах у П. Е. Астафьева зимой 1884 г. Вместе с И. И. Фуделем принадлежал к самым преданным приверженцам Леонтьева. Окончил курс историко-филологического факультета Московского университета. Впоследствии редактировал журнал «Русское обозрение» и газету «Русское слово».
1 Иоганн Вольфганг Гёте (1749–1832) – немецкий поэт, писатель, ученый, государственный деятель.
2 Джордж Гордон Байрон (1788–1824) – английский поэт.
3 Пьер Жан Беранже (1780–1857) – французский поэт, автор популярных песен.
4 Константин Николаевич Батюшков (1787–1855) – поэт, участник Отечественной войны 1812 г. Служил в русском посольстве в Неаполе. С 1822 г. его поразила тяжелая душевная болезнь.
5 Фридрих Шиллер (1759–1805) – немецкий поэт.
6 Василий Андреевич Жуковский (1783–1852) – поэт и переводчик.
7 Петр Евгеньевич — П. Е. Астафьев.
8 Иоанн Лествичник – христианский отшельник XI в. Автор руководства к иноческой жизни «Лествица райская».
9 Антоний Великий (251–356) – христианский святой, один из основателей монашества, вел аскетический образ жизни в египетской пустыне. История его искушений в течение столетий составляла излюбленную тему писателей и художников.
10 «Египетский голубь» – повесть К. Н. Леонтьева (1881).
11 …к племяннику… – В. В. Леонтьеву.
12 П. и М. – неустановленные лица.
162. А. А. Александрову
13 октября 1887 г., Оптина Пустынь
Милый мой Александров! Конечно, я не в силах прямым моим влиянием заменить Вам Каткова, но я безотлагательно на днях сделаю, что могу, посредством других людей для того, чтобы доставить Вам стипендию и возможность приготовиться к кафедре русской литературы. Это «совершенно верно» и даже «обязательно».
Сейчас не распространяюсь, потому что занят (по хозяйству, которое гораздо больше меня здесь интересует, чем моя литература), но из этого не следует, что всегда мои ответы будут так кратки, как этот. Летом я доказал Вам противное.
О себе скажу Вам только одно на этот раз: опять раны на ногах, опять кашель и отек ног, опять уже три недели – ни в церковь, ни вообще на воздух. Но унывать – ничуть не унываю, благодаря Бога. Все мои – около меня; дом очень хорош, просторен, тепел и с такими хорошими видами из окон, что я и сам дивлюсь, почему это они, эти виды, больше уже не вдохновляют меня… Чувствую, что должны бы вдохновлять, – не вдохновляют…
Бывают всенощные в доме; посещают нередко весьма разнообразные монахи: и похуже, и получше, и очень хорошие, и совсем плохие, – всякие есть… <…>
Впервые опубликовано в журнале: «Богословский вестник». 1914, март. С. 465–467.
163. Князю К. Д. Гагарину
7 ноября 1887 г., Оптина Пустынь
Несравненный и глубокочтимый князь Константин Дмитриевич, видите, как я строго выдержал мое обещание дать Вам отдохнуть до глубокой осени и от моих прошлогодних стонов, и от выражений признательности? Впрочем, слово мое могу теперь сдержать только наполовину: стенать более не о чем, но признательность Вам и Т. И. Филиппову поневоле будет читаться между строчками, как только я начну рассказывать, как мне здесь хорошо!
Слушайте: за Оптиной оградой есть большой каменный двухэтажный дом, просторный, теплый, удобный, одним фасадом он обращен на те «широкие поля» с рощицами, строениями и овражками, о которых я упоминал в первой статье в «Гражданине» (читали?), другим – на монастырский лес и небольшой сад; он принадлежит к этому дому и даже зимой красив и романтичен. Этот дом я нанял у монастыря за 400 р<ублей> с<еребром> (33 с копейками с дровами (без счета), с водой и даже с молоком со скотного двора). Я отделал его заново по своему вкусу, очень недорого, и всем нравится. Старая мебель материнская (которую перевезли после продажи моего бедного Кудинова к одному знакомому помещику в 15 верстах от Оптиной), привезена теперь ко мне опять и починена; портреты родных, большей частью умерших, развешены и расставлены хорошо; кабинет особо (с видом на поля), спальня большая особо и т. д. Зала большая внизу, есть комнаты и для гостей; и я, хотя и опять совсем больной, счастливее теперь и покойнее многих здоровых. Правда, у меня открылись на ногах опять раны и кашель не дает спокойно спать; я не могу ни в церковь ходить, ни к духовнику в скит съездить (он тоже уже около 20 лет зимой из кельи не выходит и почти все лежит), все это так, но я до того уже привык к болезням моим, что их (кроме некоторых слишком тяжких дней) и страданиями почти не считаю. Чтобы у меня что-нибудь и где-нибудь не болело хоть один день – этого я давно уже не помню, а в особенности с 84 года. Но в этом-то и видно милосердие Божие: не болей я беспрестанно, я бы по живости моего ума и легкости моего характера забывал бы слишком часто о том, «что едино есть на потребу»; а с другой стороны, если бы при этих неизлечимых и все возрастающих недугах, при этом почти всечасном ожидании последнего расчета с жизнью, я был бы по-прежнему озабочен, необеспечен, связан службою и т. д., то это было бы нестерпимо и ужасно.
Но я обеспечен (по здешнему месту), и с избытком, я свободен, я теперь имею все то, что мне привычно и дорого, – монастырь близко, дома жизнь вроде помещичьей, всенощные служат и часы читают в доме, монахи посещают, родина (Калужская губ.), летом природа прекрасная, лес, река, луга большие, вещи родовые кое-какие, а с ними и воспоминания… и, наконец, возможность писать, что хочу (или почти что хочу), в «Гражданине». Можно бы здесь повторить известную поговорку: «Умирать не надо!» Но я скажу совсем другое: как хорошо готовиться к смерти (более или менее все-таки близкой) при такой обеспеченности, при такой независимости, в такой обстановке… «Благослови душе моя, Господа, и не забывай всех воздаяний Его!»
Верьте, что редкий час я не повторяю себе этого, верьте и читайте между строчками!
Публикуется по автографу (ЦГАЛИ).
164. А. А. Александрову
9 ноября 1887 г., Оптина Пустынь
<…> Спешу Вас уведомить, что в Петербурге люди очень надежные и влиятельные взялись хлопотать о 600 руб<лях> Вашей стипендии. Я надеюсь на успех. Только уж если готовиться на кафедру русской литературы, то еще раз повторяю, надо внести что-нибудь новое в критику Вашу. То есть надо с себя хотя бы на время свергнуть иго гоголевской школы, от которой и Лев Толстой освободиться не мог, по крайней мере – в отношении формы и языка. С этой стороны его первые произведения, например, громко читать несносно! Я здесь, в Оптиной, хотел Александру и Варе прочесть громко «Поликушку», например, – и не мог. До того наворочено подробностей и все в этом слишком известном у нас роде. Постарайтесь достать «Лукрецию Флориани» Жорж Санда (1848 или 1849 года) в переводе Кронеберга1. Вот высокая простота рассказа! Вот поэзия! Хотя, конечно, и совсем не христианская, но ведь и Венера Милосская не была иконой Богоматери, однако прекрасна.
Чтобы «выжить» из себя «вчерашнее», на котором мы все выросли, надо углубляться во все то, что на него не похоже. В этом смысле хороши и Жорж Санд, и Байрон, и Жития Святых, и народные песни, и С. Т. Аксаков (сравните простой и здоровый его рассказ о детстве с ломаным и все-таки довольно бесцветным хваленым произведением Толстого «Детство и отрочество»). Даже сам же Толстой в своих последних народных рассказах может служить пособием против влияния «шершавой» формы и кропотливого духа «Записок охотника» Тургенева или самого Толстого «Военных рассказов», «Поликушки» и т. д. Даже «Смерть Ивана Ильича» лучше всего этого. Тут есть почти только то, что нужно, хотя содержанию невозможно сочувствовать, потому что бывает и в наше время совсем другая смерть, с иными чувствами, христианскими.
Впрочем, я об этом Вам 20 раз говорил! Сами знаете. (Л. Толстого надо ценить как творца «Войны и мира» и «Анны Карениной», все остальное – приготовление к ним.) <…>
Впервые опубликовано в журнале: «Богословский вестник». 1914, апрель. С. 771–773.
1 Андрей Иванович Кронеберг (1814–1855) – критик и переводчик сочинений Плавта, Жорж Санд и Шекспира.
165. Я. А. Денисову
8–9 ноября 1887 г., Оптина Пустынь
Милый и дорогой Денисов, раз навсегда оставьте эту дурную, хотя и многим свойственную привычку: опоздал ответом или визитом – застыдился и совсем перестал писать и ездить. Никогда не поздно возобновить добрые отношения! – И я опоздал Вам ответом ровно на месяц (Ваше письмо от 6 октября, а получено оно было или 8 или 9). Разный недосуг мешал, но я не забывал и соблюдал очередь в делах, теперь она дошла и до Вас.
Все, что Вы делаете в деревне, мне очень нравится – и то, что Вы так успешно хозяйничаете, что Вы на охоту ходите, и то, что мою книгу дали дядюшке1 читать. Одно жаль, боюсь с недугами моими не дожить до удовольствия видеть, что Вы оставили «филологию» и обратились наконец к более живому делу – к истории! Дождусь ли до этого? А образ жизни Ваш, помещичий, очень Вам полезен как противовес Вашим слишком кабинетным наклонностям.
Вы пишете, что все знающие меня жалеют, что участие мое в новом «Гражданине» не будет так деятельно, потому что я остался зимовать в Оптиной… А я здесь блаженствую, потому что имею здесь многое из любимого мною, чего я в Москве был лишен. Чувствую лишь одно лишенье – это отсутствие беседы с такими милыми молодыми друзьями, как Вы, Кристи, Александров, Уманов2 и т. д. Впрочем, все они (кроме Вас) писали мне не раз. Даже и m-lle Попырникова3 летом писала мне.
В «Гражданин» я в течение последних недель 3-х (с половины октября) послал уже 5 статей (политических) и готовлю 6-ю; первая уже напечатана 2-го ноября под заглавием «Пробуждение старых мыслей и чувств», 2-я – «Нужна ли правда в политической печати?», 3-я – «Suum cuique»[54]54
Каждому свое (лат.).
[Закрыть], 4-я – «Мой исторический фатализм», 5-я – «Судьба Бисмарка и недомолвки Каткова», 6-я будет озаглавлена «Гипотезы Данилевского и мои мечты». Я, впрочем, чувствую, что все хожу вокруг да около главного – и все не решаюсь еще выставить прямо свои 7 столпов… Покажу один немного и смолкну! Сам я не знаю, почему это? Разумеется – не от умственной робости, которой, слава богу, не страдаю, а, вернее, от желания выразить как можно яснее и убедительнее дорогую мысль. Впрочем, здесь у меня в келье так хорошо, просторно и даже отчасти красиво, и вид из окон так покоен, далек и хорош, что мыслить мне стало гораздо легче здесь, чем в Москве. <…>
Петру Евгеньевичу4 я писал еще в августе или сентябре, но он поступил, как истинная свинья, в этом случае – не ответил. Не живи я под боком у отца Амвросия, так я давно бы ему это прямо написал. Да что скажет старец, когда я сознаюсь ему, что я сделал это даже не сгоряча, а после неоднократных размышлений. Нет, не мораль призвание русских! Какая может быть мораль у беспутного, бесхарактерного, неаккуратного, ленивого и легкомысленного племени? А государственность – да, ибо тут действуют палка, Сибирь, виселица, тюрьма, штрафы и т. д… Небось Каткову или Делянову нашел бы время ответить, право, свинья (хотя в других отношениях и прекрасный человек). Ну, прощайте, целую Вас и желаю Вам успеха в хозяйстве и в охоте, и, пожалуй, и в филологии, в надежде на то, что пресытитесь ею наконец и бросите ее!
Ваш К. Леонтьев
9 ноября
А Вы о главном ни слова мне не пишете: были ли Вы хоть раз в церкви за все это время? Отчего Вы Успенским постом не говели? В деревне летом это так приятно и легко. Смотрите, Денисов! Бог во всем Вам поможет, по опыту Вам говорю!
Впервые опубликовано в сб. «Мирный труд». 1905. Кн. 2.
Яков Александрович Денисов был студентом катковского лицея в Москве и познакомился с К. Н. Леонтьевым на музыкально-литературных пятницах у П. Е. Астафьева. Впоследствии профессор Харьковского университета.
1 Дядюшка — неустановленное лицо.
2 Николай Алексеевич Уманов — принадлежал к кругу молодых почитателей К. Н. Леонтьева (А. А. Александров, И. И. Фудель, Я. А. Денисов). Впоследствии член городского суда в провинции.
3 М-llе Попырникова — см. коммент. к письму 172.
4 Петр Евгеньевич – П. Е. Астафьев.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.