Текст книги "Размышления о Кристе Т."
Автор книги: Криста Вольф
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Но Гюнтер не дошел до цели.
Позднее мы затруднялись вспомнить, с чего все началось. Может, его ожесточила уже та хорошенькая, кареглазая девчушка, которая, не моргнув глазом, заявила, что Луиза Миллер по-мещански экзальтированна. И что в новом обществе несчастная любовь уже не причина, чтобы лишать себя жизни. Все согласились: такого уровня мы уже достигли. Наверное, это и был поворотный пункт, с которого все стремительно полетело под раскат. Гюнтер увидел в этом свою великую возможность и воспользовался ею. Мы все были свидетелями его падения, и сам он, когда отстаивал право на трагедию в современной любви, окончательно сбив с толку своих учеников и до судорог возмутив фрау Мрозов, сам он тоже видел, что падает, но не пытался повернуть назад. Он знал, что делает, он не стал дожидаться разбора урока, едва прозвенел звонок, он схватил свои книги и выскочил из класса.
Вот тут Криста Т. пришла в учительскую к фрау Мрозов и Косте, потому что Костя успел прийти туда раньше, и когда Криста открыла дверь, они отпрянули друг от друга. Фрау Мрозов благоговейно ловила каждое слово Кости, это знали все, и наиболее удачные шуточки по этому поводу отпускал сам Костя до тех пор, пока у остальных не пропала охота насмехаться над одинокой женщиной, которая повидала в своей жизни такое, что нам и вообразить трудно, которая прошла через испытания, на наш взгляд, нечеловеческие. Потому-то нам и полагалось молчать, когда она говорила: вы крайне наивны, и это еще мягко сказано.
Гюнтера же надлежало разобрать не как Гюнтера, а как пример того, куда скатывается человек, оказавшийся в плену субъективизма. Так все и произошло: человек по имени Гюнтер и дело о субъективизме были отделены друг от друга, и фрау Мрозов после собрания, на котором все руки были подняты единогласно – и моя, и рука Кристы Т., и Костина, и Ингина, – именно она, фрау Мрозов, подошла после собрания к Гюнтеру, протянула ему руку и даже обняла за плечи. Гюнтер держался как замороженный, но он держался.
Так выглядела эта история, если строго придерживаться фактов. Но правда выглядела не так. Теперь об этом можно говорить спокойно, Костя и сам написал об этом в письме Кристе Т., которое я прочла. Порой, писал он, все говорит против человека, и он не может оправдаться, а между тем он не виноват. Или виноват, но не так, как считают остальные. Здесь Костя имеет в виду не Гюнтера, а самого себя. Спустя десять лет Криста Т., без сомнения, согласилась с ним: когда разбиралось дело Гюнтера, Костя больше не был виноват. Ибо в тот час, когда Гюнтер рисковал головой во имя своей любви, Костя начал по-настоящему любить белокурую Ингу и потому не осмелился открыть рот для признания: я отбил ее у Гюнтера, просто так, шутки ради, из-за этого он и потерял голову. Здесь шла речь уже не о шутке, не об ошибке, а о человеческой судьбе. Вот почему Гюнтер и не осудил Костю за молчание. Костя же выглядел трус трусом, мы все так думали. Я и по сей день думала бы точно так же, не прочти я Костиного письма, а в том письме следующие фразы: «Инга, моя жена, болела много лет подряд. Поэтому моя жизнь не сложилась так, как должна бы…» Впрочем, по тону письма было видно, что он ни о чем не жалеет.
Не знаю, что смогла увидеть Криста Т. на этом пробном уроке. Знаю только, что в тот же самый день она навсегда распрощалась с Костей под липой, которая росла перед зданием школы. На прощанье Костя опять принял позу холодного насмешника: «Расстались мы под старой липы сенью, любовь была прекрасным сновиденьем…» И потом добавил: ты это запиши, запиши непременно, ты ведь так и собиралась? И они разошлись в разные стороны, и даже за прощальной музыкой остановки не было. Потому что из какого-то окна донеслась песня: «Настанет скоро лето, ступай, изменник, прочь…»
Ты этого не хотел.
Правда, песня, которая так отвратительно подходила к случаю, она ведь кончилась новой любовью.
Ах, какая вы бледная, говорит ей мадам Шмидт, когда она возвращается домой вечером после собрания, – вы, надеюсь, не собираетесь заболеть? Мадам Шмидт с удовольствием смотрит сентиментальные фильмы, но душевные муки в действительной жизни наполняют ее содроганием. Что же прикажете ей делать, когда ее собственная жиличка запирается в своей комнате и не ест и не пьет?
Но еще раньше, в тот же вечер, Криста Т. написала письмо сестре.
8
Если не сейчас, то когда же?
Так начинается письмо, о котором я охотнее всего умолчала бы, потому что оно не было отправлено, и, кроме нас двоих, о нем не знал никто. Другими словами, – никто, кроме меня. На другое же утро с ней началось то самое, что мадам Шмидт почтительно назвала «болезнью»: сидение, неподвижность два дня подряд, и за два дня съеден от силы ломтик хлеба, пока не пришел молодой человек, нет, не тот красивый молодой господин благородного вида, а другой, весь в веснушках, она успела в коридоре шепнуть ему несколько слов, и он был очень учтив, даже с ней, простой женщиной, а потом он прошел в комнату, и долгое время оттуда был слышен только его голос, пока фрейлейн не заплакала. Тогда ведь хозяйка могла облегченно вздохнуть, не так ли? А на другой день этот же молодой человек проводил ее до вокзала.
Письмо пролежало в дневнике до сего дня.
Я, признаться, вовсе и не заметила, что она задолго до каникул куда-то исчезла и не подавала о себе никаких вестей. В письме говорится, что она хотела умереть и что больше ей ничего не хотелось. Как может человек, которого ты видишь каждый день, вдруг захотеть смерти?
К сожалению, я вынуждена предать гласности это письмо, потому что принято считать, будто таких писем вообще никто не пишет. Нет, я не выдумала это письмо, я просто позволила себе сократить его, собрав воедино то, что у нее было разбросано на нескольких страницах.
Дорогая сестра, – пишет Криста Т., – весной пятьдесят третьего. Если не сейчас, то когда же?
Ты ведь знаешь, как это бывает: время проходит быстро, но мимо нас. Не хватает воздуху или способности глубоко вздохнуть. Как будто целые доли легкого уже давно отказываются работать. А можно ли жить, когда целые доли отказываются работать?
Верх самонадеянности: человек мог за косу вытащить самого себя из болота. Поверь слову, человек остается каким был: нежизнеспособным. Умным, не спорю, но слишком чувствительным, бесплодно размышляющим, полным комплексов обывателем…
Ты наверняка помнишь наш лозунг, когда кто-нибудь из нас падал духом: если не сейчас, то когда же? Когда и жить, как не в то время, которое тебе отпущено? Этот лозунг снова ставил нас на ноги. А теперь… ах, если бы я могла все это выразить… Меня стеной окружает чуждое мне. Я ощупываю камни – нигде ни щелочки. Чего уж дальше скрывать: ни щелочки для меня. Дело-то во мне. Это мне не хватает необходимой последовательности. А когда я впервые узнала обо всем из книг, каким мне все представлялось легким и естественным!
Я не знаю, зачем я живу. Можешь ли ты понять, что это такое? Я вижу все, что во мне есть плохого, но ведь оно остается моим, я же не могу вырвать это плохое из себя! Хотя… Я знаю один способ разом и навсегда избавиться от этой напасти… Мысли мои неизбежно к нему возвращаются.
Все вокруг пронизано холодом, холод приходит издалека и проникает повсюду. Надо уклоняться по мере сил, иначе он проникнет в самое сердце. И ты перестанешь его чувствовать. Тебе понятно, о чем я?
Люди, да, люди. Я не отшельник, ты меня знаешь. Только нельзя себя приневоливать, надо, чтобы меня к ним тянуло. А потом я снова должна оставаться одна, иначе я буду страдать. Мне хочется работать. Ты понимаешь: с другими и для других. Но, сколько я могу судить, для меня возможность деятельности лежит в сфере словесной, так сказать сообщительной. Я должна в полной тишине созерцательно постигать явления… Это ничего не меняет – вот оно, неразрешимое противоречие – в моем глубочайшем согласии с этим временем.
Но уже очередной удар – если бы ты знала, как мало нужно, чтобы для меня это было ударом, – может окончательно выбросить меня на берег. И своими силами мне уже не найти дороги обратно. Я не стала бы делить жизнь с остальными выброшенными, это единственное, что я могу сказать с уверенностью. Почетнее и честнее все-таки другой путь. И сильней.
Лишь бы не быть в тягость остальным, тем, кто хочет идти дальше, тем, кто прав, потому что сильней, тем, кто не желает оглядываться, потому что не располагает временем.
И еще она написала: если бы у меня был ребенок…
На этом письмо обрывается.
Теперь меня больше не будут спрашивать, почему я пожелала сохранить это письмо.
Я сама себя спрашиваю.
Только потому, что его не захотят читать? К чему я отнеслась бы с полным пониманием. Разумеется, можно молчать и от сознания силы. Но бывают старые шрамы, которые начинают болеть, когда человек вынужден расти. Прикажете молчать из страха перед этой болью?
Почему, почему я тогда не заметила ее отсутствия? Чем это мы все были так заняты?
Да, в искушениях она знала толк. И тогда, стало быть, она поддалась искушению уйти. Не имея возможности усомниться в окружающем мире, она была обречена сомневаться в себе самой, подозревать, что этот мир не есть раз и навсегда уготованный ей. Неизбежность всего сущего наполняла ее страхом. И тогда она перешла к языку знаков, языку почти безмолвных жалоб: ребенка бы… Жить позже. Быть исправным работником. Удержаться. Пробиться…
Я бы охотно умолчала об этом письме или по меньшей мере смягчила его, но какую бы пользу принесло это мне, раз я все равно о нем знаю? Поэтому письмо как бы само по себе заняло то место, которое ему подобает. Мое внутреннее сопротивление не исчезло, оно просто отошло в сторону. Вот против всякого ожидания подходящее место, чтобы совладать с ним.
О болезни можно говорить когда угодно. Желание умереть – болезнь. Неумение приспосабливаться к заданным обстоятельствам – невроз. Так рассуждал врач, который давал ей справку для университетского начальства. А лучше всего, фрейлейн, легли бы вы ко мне. Вы ведь должны понять, чем рискуете. С вашим-то умом… Научитесь приспосабливаться.
Справку Криста Т. переправила в деканат, врача этого она больше не видела. Она вернулась в деревню. Она положила стопку книг на левый край стола и проверила, прежний ли вид открывается из окна, семнадцать тополей, на ладонь выше, чем четыре года назад. На уровне глаз она прикрепила к стене распорядок дня, чтобы ее дни здесь имели костяк, который их удержит.
По ночам она видит сны. Она погружается в сон, как погружаются в воду – на лифте, только вода становится не темнее, а светлее, под конец совсем светлая, как жидкий воздух. Отталкиваешься и начинаешь парить. Слишком прекрасно, чтобы быть сном. И во сне она решает: я не сплю. И нет ничего удивительного в том, что я парю, раз я так долго этого хотела. И все, что происходит, все идет в счет. А вот и Костя, надо же, как все складывается. Нас подгоняет друг к другу, ты сам видишь, я даже пальцем не шевельнула. Как мы всегда хотели. А теперь ты должен взглянуть на меня, ты ведь и сам знаешь, так полагается. Сейчас, сейчас ты взглянешь. Куда же ты глядишь?
И тогда она увидела девушку. Сестренка, нежно подумала она. До чего белокурая, до чего беззащитная. И до чего ж опасная в своей беззащитности, недаром он все время глядит на нее. А я должна уйти с дороги, отступить в сторонку. Заплакать. Разве во сне можно плакать? Я же сплю, я не могу, никак не могу проснуться, хотя забыла самое главное – что же это было? Запереть дверь, вот что. Чтобы боль не могла войти. Но она все равно входит. Потому что жидкий воздух – это на самом деле боль. Я сплю, а то, что происходит во сне, идет в счет.
Но она не была создана для того, чтобы сдаваться, хотя и наделена способностью терпеть поражение. В ней жило упорство, помогающее ей подниматься снова и снова, отвоевывать – сантиметр за сантиметром – почву под ногами. Прежде всего надо увериться в наличии сил, оставшихся у нее, несмотря ни на что. Тополя, за которыми каждый день садится солнце, вижу я это или нет, радует это меня или терзает. Вот – как и прежде – вишни, вот пруд. По вечерам – лягушки. Наездить километры на велосипеде. Постоять у того или другого забора, поговорить с людьми. Что-то делать, поработать руками, чтобы потом увидеть результат: сколотить скамейку, которая останется стоять и на которой будут сидеть и мои дети. Перекопать грядки, прополоть клубнику. Дорогие мои пять чувств .
Она не подает внешнему миру никаких признаков жизни, всякая переписка мне в тягость . Зверь-гляделка, называет она себя. Почему наш ум не умеет видеть, слышать, обонять, чувствовать вкус, осязать? Почему мы распадаемся на две половинки? Будь у меня профессия, при которой можно руками пощупать сделанное тобой. Хорошо, наверно, работать с деревом. Или с водой…
В светлые часы она уже способна не только отрицать себя: мое мышление мрачней обычного, оно странным образом перемешано с ощущениями. Можно ли только из-за этого считать его ошибочным? А потом, при малейшей неудаче, ужасный срыв: по какому тонкому льду я хожу. Доколе?
Она никого не просит о помощи, она борется за себя с собою, да и не видит другого противника. Тут она не так уж и заблуждается. Теперь она знает: до сих пор было лишь вступление, сейчас начнется действие. Это чувство приходит к нам неравномерно, толчками, первый толчок, казалось, сбил ее с ног, но так только казалось.
Научитесь приспосабливаться. А если бы приспосабливаться надо было вовсе не мне? Впрочем, так далеко она не заходила.
Обычное лето, которое не должно пропасть даром. Не так уж много их у нее осталось, и мы не имеем права отнимать у нее это. По доброй воле – можете быть уверены – она бы его не отдала. А не следует ли нам, набравшись уверенности, принять в нем участие сегодня? Тогда у нее не было причин привлекать к себе внимание, и возможностей, надо полагать, тоже. Тогда мы привыкли реагировать только на броские знаки. Когда кричат, или умирают, или стреляют. Сегодня, хотя время не сделалось тише, мы скорей способны увидеть печаль, которая притаилась в глазах, или радость в том, как человек ходит. Как бежит Криста Т. за огромным бело-красным мячом, ветер гонит его по пляжу, она ловит его и громко смеется, прижимает мяч к груди, приносит назад своей маленькой дочери, сопровождаемая нашими взглядами, которые она на себе чувствует, и отвечает взглядом искоса, вполне уверенная в нашем восхищении. Юстус, ее муж, подходит к ней, хватает за волосы, оттягивая ее голову назад. Эй, Кришан! Она смеется и отряхивается. И пусть весь пляж, все люди глядят, как она учит шагать Крошку-Анну, какая она смуглая и стройная, как она умеет использовать и море, что слегка пенится, и бледное небо над ним вместо фона.
Эй, Юстус! – кричит она.
Эй, Кришан!
Да, говорит она, жить у моря…
В последнее время, говорит Юстус, она, должно быть, часто размышляла об этом проклятом ясновидце, к которому тогда угодила. Тот вроде бы предсказал ей: вы рано умрете. Это засело в мозгу, и ничего нельзя было поделать.
Может, я найду что-нибудь об этом в бумагах, которые он мне принесет. Для него, говорит он, еще не настала пора в них копаться.
По правде, эта пора не настала и для меня. Как только Юстус ушел, я села читать и весь день не могла оторваться, а дойдя до конца, снова начала с начала, тетрадь за тетрадью, записку за запиской, рукопись за рукописью в той последовательности, в какой они были написаны. При этом я сравнивала каждую фразу со своими воспоминаниями. До предела обескураженная, я хотела отказаться от своего замысла и – что было бы естественней всего – отдаться на волю скорби.
Но я – о чем говорилось раньше – уже не была вольна в своих решениях. Докопаться до неизвестного наследия фигуры, выскользнувшей из сознания потомков, – это может оказаться редкостной удачей. Когда на шее у тебя висит завещание живого человека – речь идет не о потусторонних предметах, – это редкая неудача, так мне тогда казалось, и двусмысленность слова «избавляться» ничего в ней не просветляла: я избавляюсь от нее, я отодвигаю ее в сторону, а она неудержимо заполняет имя, которое я для нее приготовила: Криста Т., сама же я тем временем должна справиться с горьким сознанием, что жизнь есть жизнь, а бумага – бумага, слабый отпечаток. Кого бы это не обескуражило?
Уж лучше тогда отбросить скорбь, взять ее, всерьез восстановить перед нами, давно забытую, образ из давних дней, уж лучше тогда позволить себе удивление: что она действительно существовала. Уж лучше тогда принять его, это пожелтевшее наследие: то, с чем не справилось время, мы доверим нашим мыслям. Ибо в мыслях мы уже давно наблюдаем, как ее гонит к определенной цели, как цель манит ее, хотя она все еще сопротивляется. Мы же, наблюдатели, презрительно выпячиваем нижнюю губу, поскольку находим ее замысел, который она наверняка осуществит – общеизвестно, что неразумные замыслы человек всегда осуществляет, не спрашивай только как и не спрашивай, какие отговорки он придумывает для себя самого, – итак, мы находим ее план сомнительным. Видите, это уже называется «план», хотя пока это не более как слух, прошедший по деревням: в Нигендорфе поселился один, так он все насквозь видит. Высокомерно хмыкнуть и уйти своей дорогой, досадно только, что этот слух возник или достиг меня именно сейчас. То есть? Уж не хочешь ли ты?..
О хотении не могло быть и речи. Вот только в эти дни она – как бы это поточней выразиться? – была слаба и податлива на сверхъестественное. Рецидив, констатирует она. Пусть рецидив, что с того?
И тут она слышит – ведь к чему человек стремится, то он непременно услышит, – что собирается группа. Шествие пилигримов, говорит она фрау Крегер, но та ее не понимает. Скоропостижная смерть одной женщины, которой «енерал» из Нигендорфа предсказал близкое несчастье, очень повысила его акции. Самое время отправиться к нему всем страждущим и обремененным.
Есть еще место? – спрашивает Криста Т. словно невзначай. Тогда бы я составила вам компанию. В жизни надо повидать всякое. Это отговорка для себя самой.
Подобие фургона, ни свет ни заря. Папаша Фукс – у него неизлечимая болезнь. Уже упоминавшаяся Крегерша – та, верно, надеется услышать что-нибудь про своего без вести пропавшего мужа. Тощая фрейлейн Финсен, она уже изрядно поотцвела, ей разве что нечистая сила поможет найти жениха. Еще несколько человек такого же рода. Все удивлены, но самую малость. С чего это учительша выбралась к «енералу»? Вряд ли у нее какая-то хворь, в деревне знали бы. Может, несчастная любовь? Или болезнь отца? Тот усыхает день ото дня, а она очень любит старика. Фрау Крегер вздыхает. Не каждый христианин несет свой крест напоказ всему свету.
Районный центр. Если кто хочет выйти, еще не поздно. Это адресовано мне, я же знаю папашу Фукса. Ему вроде бы по нраву, что я пропускаю его слова мимо ушей. Похоже, они все не прочь, чтобы я с ними ехала. Ick glцw ja doar nich an – я в это не верю. Слова Крегерши. Ick ook nich – я тоже нет. Баста.
Потом пошли незнакомые деревни: Герен, Козеров. И то место, где в лесу лежит и дотлевает противогаз, об этом мы уже говорили, когда нынешний день был далеко впереди, теперь он придвинулся вплотную. Она думает: нет, не думает, а видит, как раздвигается занавес перед картиной, которую она давно избегает, только на сей раз она видит ее в другом ракурсе из положения вне картины, видит застрявший в снегу грузовик с боеприпасами, себя самое в кабине, а метрах в двух – маленький холмик, у холмика – сверток, немного мяса, немного костей, немного ткани, все это постепенно заносит снегом.
А вы, фрейлейн, часом не увильнете? Фрау Крегер всегда очень четко выражает свои мысли. Нет, почему же… Кстати, говорят, что он предсказывает чистую правду.
9
Wat de Generool seggt hett – что рек «енерал».
А вдруг она просто-напросто его выдумала? Ведь если бы его не было, его следовало бы выдумать, потому что он был ей нужен. Вот только у нее не хватало духу выдумывать, но об этом в свое время. Итак, он был, он действительно появился, но осторожности ради был тотчас снова упрятан за ироническую реплику: «Что рек „енерал“.
Не угодно ли вам будет подойти поближе, фрейлейн?
То, что подошло ближе, не было просто любопытством, просто верой в чудеса, просто готовностью упасть ниц перед сверхспособностями другого, и собеседник, австриец, отставной генерал-полковник, которому помогала молодая, робкая женщина в баварском платьице, – этот человек сразу все угадал.
Он предложил ей сесть лицом к свету, так они все делают. Сам он сел спиной к окну и видится только неясным силуэтом, так начинается всякое шарлатанство, всякая исповедь и всякий допрос.
Как вас зовут? Студентка, если не ошибаюсь? Вот видите. Впрочем, это не относится к делу. В такое время года и не на занятиях? Или теперь каникулы начинаются раньше, как почти все?.. Он смеется. Ну да, каждому человеку нужен порой внеочередной отдых.
Она не успела еще до конца разглядеть комнату, прочесть настенные изречения, которые все говорят о скудости человеческих сил, не изучила цинковые кружки на полке, а он уже знает все, что хотел знать.
Он просит ее показать ему руку, ей это кажется безвкусицей, может, ей вообще лучше уйти? Генерал сразу угадал ее мысль, душевное движение проникло до кончиков пальцев. Вот видите, говорит он. Никаких других ухищрений ему не надо. Он так в себе уверен, что может пренебречь привычным реквизитом своего искусства: кофейной гущей, картами… Вообще-то он гадает и на кофейной гуще, и на картах, она это знает, и он, ловя ее взгляд, чуть заметно пожимает плечами: видите ли, фрейлейн, люди хотят, чтобы их обманывали. Но вы… Тот, у кого столь отчетливо выражены линии руки… А ты ступай, холодно говорит он своей жене.
Ваш отец, если не ошибаюсь, занят в интеллигентной профессии. И он хороший отец. Умный, искусный во всем, включая ручные поделки. Жив ли он? Да, жив, хотя, как вы сами понимаете, человеческой жизни положен предел… Кроме вас, еще двое детей. Только одна сестра? И очень любимая, это ясно видно. А касательно второго, – прошу усвоить, что в мире, с которым я имею дело, существуют не только выжившие, не только рожденные дети.
Так я и думала: выкидыш. Родители хотели скрыть это от нас, но я всегда что-то подозревала.
Генерал доволен.
Кстати, фрейлейн, а известно ли вам, что для вас имеет большое значение смена фаз луны? Что именно ей вы обязаны своей тягой к юго-восточной линии? Впрочем, в вашем юном возрасте эта линия еще не могла так отчетливо проявиться. Позже, когда вы устроитесь на жительство в каком-нибудь большом городе, в Дрездене к примеру, вы, думается, вспомните обо мне…
Теперь о звездах… Да, Венера и Сатурн стоят очень близко. Венера, любовь или нежность, она всегда здесь присутствует. Впрочем, не тревожьтесь; я вижу, как вокруг вас собирается целый хоровод звезд. Очень многое, очень разнообразное таится и открывается в нем, богатые задатки, многосторонние интересы…
Он приоткрывает некоторое сродство душ: кому неизвестно, что порой и богатство может стать в тягость?
Тут я просто обязана добавить, потому что иначе мне не знать покоя: этого генерала она, разумеется, выдумала на другой день после сеанса, когда сидела одна, в своей комнате, устремив взгляд на семнадцать тополей, положив перед собой дневник. Она сочинила его с самыми лучшими намерениями, чтобы быть точной, чтоб быть объективной, чтобы записать речь генерала в его выражениях, ни разу не прервав его, даже когда стесняется. Можно ли поступить справедливее? Она справедлива, как каждый из нас: выжимает все до предела, все, что сделано из ее материала, а остальное, запутанное, ошибочное, глупое до идиотизма, непременно помянет.
Я возьму на себя смелость подправить ее и сама придумаю своего генерала. Я справедлива, как каждый из нас, чего же больше?
Вам предстоит экзамен, говорит генерал. Сдадите вы его без особого блеска, что для вас не будет неожиданностью. Я бы даже сказал «посредственно», не знай я, что ваша интеллектуальная и мыслительная сфера, в настоящее время несколько ограниченная, впоследствии должна расшириться. Вам известно, надеюсь, что женщина достигнет своего потолка перед тридцатилетием. У вас же это может произойти и несколько позже.
Будьте осторожны, продолжает генерал, ближайшее полугодие будет для вас не совсем простым. Нервы у вас в плохом состоянии. В вас дремлют зачатки многих болезней. А то, что происходит с вами сейчас, я назвал бы временной нежизнеспособностью.
Тут генерал бросает на нее быстрый взгляд, чтобы удостовериться, можно ли дать себе полную волю – или как это у них называется, – и видит, что можно.
Душевные затруднения, продолжает он, будут усиливаться всякий раз, когда вам надо будет принимать какое-нибудь решение.
Криста Т., ах да, Кришан, сидит и чувствует свои собственные мысли: он прав. Свет окна, против которого он ее посадил, открывает ему и эту ее мысль, он удобнее откидывается в кресле, он уже не так крепко держит ее руку, он даже позволяет себе заполнить возникшую пустоту маленьким трюком, из тех, что у него всегда наготове.
В недалеком будущем, говорит генерал, вам предстоит участвовать в похоронах, скорее всего – похоронах тетушки, возраста от шестидесяти до семидесяти лет.
После этих слов генерал видит: дама опять от него ускользает. Ничего не выйдет, мой генерал, придется вам поднатужиться.
Вы слишком много размышляете, говорит генерал, и в голосе у него появляется некоторая настойчивость. Если позволите дать вам совет: избавьтесь от этой изматывающей нервы привычки. Поверьте, через три-четыре года – я ведь не ошибаюсь, вам действительно двадцать четыре года? Вот видите: то есть лет в двадцать шесть-двадцать семь для вас все переменится. Ваша констелляция убеждает меня: вы превзойдете своих ровесников. Это признают все, если вы только проникнетесь доверием к себе: станете целеустремленной, но будете остерегаться перенапряжений, избегать крайностей, хотя бы минимальное умение жить, дорогая фрейлейн, отнюдь не повредит вам…
Лишь теперь – я вижу это – она складывает оружие, и я вместе с ней. Будь он, несмотря ни на что, ловцом человеков, найди он – в те дни только он – хоть слово, которое ее смягчило бы, принесло облегчение…
Теперь о любви – я не ошибся, вы хотите узнать что-нибудь также и об этом?
Она не кивает, но и не мотает головой, она краснеет заметно, потому что ее посадили против света, пытается отнять у него свою руку, и генерал, который якобы ничего не заметил, не противится.
Вам нравится любить, говорит генерал, или не генерал… кто же тогда говорит эти слова? – Вы любите нежно, вы любите глубоко, но ваша любовь скорей напоминает дружбу. Поэтому у вас хорошие друзья, вы способны к сочувствию, к товарищеским отношениям. Пока не накатит на вас то самое недовольство, вы понимаете о чем я. Тогда вы делаетесь своенравной, можете оттолкнуть даже самых близких, даже любящих вас, вы знаете, почему так бывает. Таковы тяжелые времена великого холода, который следует за великой влюбленностью…
Кто это говорит? Знает ли она теперь, зачем пришла к нему? И как он до этого додумался?
Нет, он не может оставаться на высоте, наш генерал, когда его уносит в область конкретного, когда он возвышается до пророчеств, что – и он, бесспорно, осведомлен об этом – составляет, собственно, его ремесло. Ему видится какой-то мужчина, который тщится склонить ее к браку. Но в этот брак, продолжает генерал, вам лучше бы не вступать, ибо он наверняка не принесет с собой ничего, кроме горя, ревности, помешает вашему профессиональному росту…
Настало время снова взять ее за руку. Итак, что же мы можем предсказать в сфере профессиональной?
Он задает этот вопрос вслух, наш генерал, и задумчиво читает линии ее руки. Деятельность в большом учреждении? Не исключено. Мне видится учреждение издательского типа… В начале – трудности, сами понимаете, без них не обходится. Но потом убедительнейшее самоутверждение. И не только оно. Если я не ошибаюсь, фрейлейн, вы станете известной, я даже не боюсь более сильного выражения: знаменитой. Сколько я могу судить, все указывает на творческую деятельность. Собственные произведения? Музыкальные, к примеру? Нет, пожалуй, не музыка, скорее литературная деятельность. Но это уже выходит за пределы моей компетенции. Только зачем подавлять в себе желание хоть иногда побыть дамой? Финансовых затруднений я не предвижу.
Какой она вдруг видит себя? Вечернее платье, цветы, поклонники? Что будет со мной? Стоит ли ему говорить дальше? Говорите же, генерал, раз уж вы в ударе.
Будущий супруг, говорит ей генерал, скорей всего медик. Уж не профессор ли? Самое удачное время сочетаться браком наступит через шесть-семь лет. В основе этого брака будет лежать любовь, что само собой разумеется. Двое детей, я вижу двоих, послушные. Без особых проблем.
Дальше, генерал, пожалуйста, дальше.
Знакомство, вероятно, произойдет благодаря подруге. В опере? В издательстве? Вы понимаете, более точные предсказания едва ли возможны. Разве что подобные: квартира за городом, целая вилла, может быть даже в парке. Жизнь идет красивой, ровной линией, открыты все возможности использовать богатые задатки вашего характера, редкостное сочетание романтически-поэтического и педагогически-практического дарования…
Дальше, дальше, генерал, не упускайте ничего, мы изнываем по художественным украшениям. Будет ли у нас машина? Какой марки? Или мы предпочтем кровать под балдахином?
Возможно, ей не следовало подавать и виду, что он снова ее теряет. Ибо теперь он берет ее руку в последний раз. Осталось только одно – относительно конца жизни.
После уже сказанного она захлопнула тетрадь, снова ее достала и все-таки записала даже это, причем кажется, будто страницы ее тетради сделаны специально для этой фразы: Ваш брак, говорит генерал, прекратится только со смертью жены или мужа. Но дети, по всей вероятности, успеют к тому времени окончить школу .
Она перечитывает еще раз все, включая и последнюю фразу. Потом приписывает в самом конце два слова, в скобках и со знаком вопроса: так рано?
Теперь она окончательно закрывает тетрадь.
Ick glцw doar nich an – я в это не верю. А все-таки странно.
Конец сцены.
Эти страницы она никогда больше не перечитывала, а с ходом времени те письмена, что она сохранила в душе, все меньше походили на те, что в тетради. Предсказанный выигрыш в лотерею не состоялся, равно как и поездка на курорт в будущем году, да и похороны престарелой тетушки что-то заставили себя ждать. Этим она пренебрегает. Но ей предсказана ранняя смерть, и это остается в ней. Единственное, чего он не осмелился сказать прямо, она запомнила навсегда: я рано умру.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.