Текст книги "Глубокий поиск. Книга 3. Долг"
Автор книги: Кузнецов Иван
Жанр: Шпионские детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Пробую мысленно вызвать на связь кого-нибудь из своих – глухо. Пробую хотя бы увидеть их, почувствовать – ничего не происходит. Стараюсь прочитать чьи-то мысли, увидеть внутренние органы человека и определить их состояние. Пропустить через себя поток энергии? Даже не представляю, как подступиться. Не вижу ничего, не чувствую. Ощущение такое, как будто я ослепла и оглохла. Теперь понимаю Лиду, которая бросила в отчаянии: «Я сойду с ума без нашей работы!»
Так сложилось, что я всего три года прожила зрячей и способной слышать не только в привычном спектре, но и на тонком плане. Но лишь та жизнь одновременно в двух мирах, ничем не противоречащих друг другу, а дополняющих друг друга и обогащающих, была настоящей: насыщенной событиями, дружбой, товариществом, полной глубокого смысла. Там я могла приносить настоящую пользу людям, и мне было интересно.
Есть у меня в запасе один ключик, которым я ещё не воспользовалась. Стоит попробовать теперь. Вдруг он паче чаяния откроет мне дверь в тонкий мир! Вот он…
Катя по простоте душевной проговорилась Лиде перед своим отъездом, что ежедневно упоминает меня в своих молитвах. Тут Лида прицепилась к ней и не отстала, пока Катя не назвала имя. Я думаю, Катя не сдалась бы, если бы Лидок не уверила, что это – вопрос моего спасения. Откуда Катя знала, Лида тоже из бедняжки вытащила – тут уж, думается, не обошлось без гипноза: от мужа, священника – отца Алексия. Но откуда тот имел такие сведения, он скрыл даже от любимой супруги.
Лида, передавая имя мне, настаивала, что это – один из важнейших ключей к моей памяти и что мне пригодится, когда начну восстанавливать события прожитой жизни.
Без Лиды, самостоятельно, я, возможно, не припомнила бы: сама же упаковала его поглубже в карман памяти.
Я до сего момента не понимала, к чему его применить. Вроде ж и так припомнила детство и поступление в Школу. А к последующим периодам уж были другие ключи. Но, возможно, он откроет тот самый позабытый момент мысленного прощания с погибшими родными, расставания с детством. А может, ещё и врождённые способности вернёт.
Что ж, испытаю ключик! Вот имя, данное мне при рождении, имя, которым меня крестили. Повторю его несколько раз. В лёгкий транс может погрузить себя каждый, даже не обладая особыми способностями…
– Василёчек мой!
Отец проникновенно смотрит мне в лицо, его глаза очень близко. Отцовские руки мягко, но надёжно сжали мои бока. Он поднял меня высоко в воздух – так, чтобы наши лица оказались на одном уровне. Он целует меня в щёчки, щёточка его усов, как всегда, забавно покалывает. От него несильно пахнет табаком: последние дни он покуривал…
Отец из-за своей хворости совсем не мог поднимать тяжестей, но меня он всё же брал иногда на руки и поднимал высоко, зная, какую радость мне это доставляет…
Он всю жизнь звал меня, вместо имени, нежным прозвищем Василёчек.
– Что удумал: девочку зовёшь мужским именем! – бросала мать с усталой досадой.
Бабушка, когда отец не мог услышать, пеняла матери:
– Да не поддевай ты его! Слава богу, дочку любит, тебя за всю жизнь пальцем не тронул. Не всякой такое счастье достаётся.
– Это счастье моим же горбом добыто, – огрызалась мать.
Бабушка увещевала:
– Не гневи Бога! Вечно ты недовольна, всё-то тебе больше подавай…
И мать смягчалась:
– Да ладно, я ничего…
Отец снова и снова с удовольствием рассказывал, что сразу после рождения глазки мои были василькового цвета, и ухитрялся даже по прошествии десятка лет найти в них, светло-серых, оттенок синевы. Мать всё с той же усталой досадой возражала, что, мол, все младенцы рождаются синеглазыми. Она говорила: «с оловянными глазами». Но отец добродушно спорил: что ж он, младенцев мало видал?! Не такой у них цвет, как у его дочки…
Поныне при мысли об отце такая горячая нежность охватывает! Душа в душу мы с ним были. Мне весело было слушать его рассказы…
Зимний вечер тёмный, длинный. Уж легли, а сна ни в одном глазу. Я – на печи. Ворочаюсь под тяжёлым ватным одеялом – то ногу выпростаю, то руку: душно, жарко. Отец с кровати подаёт голос:
– Не спится, Василёчек? Хочешь, расскажу про поросёнка?
Ещё бы! Конечно, я хочу услышать рассказ отца! И про поросёнка, и про филина, и про тётку Матрёну… Отец рассказывает неторопливо, красочно, на разные голоса. В обычной жизни он много кашляет, но, когда рассказывает, вся хворь от него отлетает. Мать начинает недовольно сопеть, показательно отворачивается к стенке и натягивает одеяло на ухо. Другой угол одеяла сползает с плеча отца, и он остаётся подмерзать в одной рубахе: в избе уже холодает. Я прошу:
– Ещё расскажи!
Отец было обещает следующую историю, но мать зло ворчит:
– Кто за день не умаялся, тому и спать неохота! По дюжине раз уж всё слышала. Не надоело? Нового-то ему рассказать нечего!
Отец встаёт с кровати – поцеловать меня на ночь, поправляет и подтыкает мне сползшее одеяло, говорит примирительно:
– Ну всё, Василёчек, спи! Завтра ещё чего расскажу.
В самой глубине души я понимаю, что мать права: нового от него действительно не услышать. Но под страхом смертной казни я не сознаюсь себе в том, что мне всё-таки хотелось бы услышать что-нибудь новое…
Быстро устав, отец опускается на скамью, пристроенную им у стены избы, под окном, и сажает меня на колени. Он повторяет шёпотом:
– Василёчек…
И крепко обнимает. Я всем телом прижимаюсь к нему в ответ. Я услышала в его голосе слёзы, и теперь мы плачем вместе. Только теперь я, наконец, осознала, что надолго расстаюсь с близкими – на целый год, если не дольше. Потому что мы с матерью уезжаем в Ленинград!..
Мать прибежала в дом в крайнем возбуждении: глаза блестят, платок сбился, лицо раскраснелось. Бабушка в тот день была в доме моих родителей – помогала матери по хозяйству. Разгар лета – мать с утра до ночи на колхозных работах. Отец тоже ушёл работать. В разгар лета, когда из воздуха частично уходила влага, он чувствовал себя гораздо лучше, чем обычно: дышалось свободнее – и тоже шёл зарабатывать трудодни. Нынче он помогал, кажется, в ремонтных мастерских. Руки-то у него были хорошие – мог и починить, и приладить, и смастерить. И придумать он умел какое-нибудь полезное приспособление.
На мне – огород, дом, носить полдник матери и отцу, носить воду на полив. Вот бабушка и приходила на помощь. У самой у неё огородик и садик оставались совсем маленькие, игрушечные – за чем хватало сил ухаживать. Домик у бабушки был тоже крошечный, но чистый, светлый, уютный.
А родительский дом – отцово наследство – летом казался тёмным и мрачным, и только зимой можно было оценить по достоинству толстые старые брёвна, малюсенькие окошки, большие тёмные сени: вся конструкция дома позволяла сохранить тепло. Когда в печи трещали и полыхали дрова, насупленная изба преображалась, становясь доброй и гостеприимной. И ещё она преображалась, когда в ней хозяйничала бабушка, напевая, прибиралась и готовила в нашей избе – тогда в окошки заглядывало полуденное солнце, и его света хватало, чтобы наполнить помещение.
Так было и на сей раз: ситцевые занавесочки отдёрнуты, солнечные лучи насытили воздух. Я влетела с огорода, землю с рук не обтряхнув, вслед за матерью: разобрало любопытство. Что это она примчалась такая заполошная? Бабушка в этот момент взволнованно говорила матери:
– Так ты поторопись, раз хочется, не то там без тебя все путёвки разберут!
– Мама, я первая записалась! – выпалила мать. – Мне сказал уполномоченный: собирайся! Не отложили, как Нюрку, на потом. А Нюрку и Шуру отложили: мол, потом ещё взвесят.
В её голосе слышались и гордость, и удовольствие, и тревога: как-то бабушка отнесётся к тому, что она приняла некое важное решение, не посоветовавшись, не уважив.
Бабушка заметно погрустнела, но сказала твёрдо:
– Хорошо, что спроворила. Нечего тут сидеть, ничего не высидишь. Поезжай!
Обе уже заметили меня, топтавшуюся на пороге. Мать подозвала меня, поставила прямо перед собой.
– Поедешь со мной в Ленинград?
Я, несмотря на изумление, быстро открыла рот, чтобы дать ответ, показавшийся очевидным. Тут мать решила уточнить:
– Я еду в Ленинград работать на заводе. Хочешь жить со мной в Ленинграде?
– Хочу, – воскликнула я без запинки.
С самого начала мне было очевидно: отец и бабушка остаются в деревне, а мать либо едет одна, либо со мной. Было столь же очевидно, что мать будет отправлять им часть заработанного: так поступает всякий, кто уезжает на заработки, оставив близких в деревне. Сомнений не возникало, что бабушка и отец справятся с зимовкой, по-родственному помогая друг другу. Лишь бы бабушка была здорова, и отец бы не расхворался слишком сильно. К длительным разлукам в деревне отношение как к естественной неизбежности. Печаль остававшихся скрашивали письма – как правило, не слишком уж частые, особенно если учесть с трудом отступавшую от наших краёв малограмотность. По умолчанию предполагалось, что мать, если устроится в городе хорошо, заберёт и родных. Хотя теперь я думаю, что с отцом она вряд ли стремилась бы воссоединиться.
– Поезжайте, деточки, поезжайте, – резюмировала бабушка стремительный разговор на троих.
Если она и смахнула слезу, то незаметно.
С отцом мать объяснилась без меня: куда-то я отлучалась. Когда вернулась, в доме царила мирная и немного торжественная атмосфера, но определённая натянутость присутствовала. Отец, возможно, и затаил обиду на мать, но при мне уже не спорил, не возражал, не старался поддеть мать, сказать ей что-нибудь колкое.
Мы с матерью собрались всего за несколько дней. Всё это время я была вне себя от нетерпения: скорее бы тронуться в путь, суливший так много нового и интересного, скорее бы увидеть Ленинград – грандиозный город, которого я, как ни силилась, не могла вообразить даже с помощью добытых у соседей картинок и открыток. И бабушка, и отец включились в это предвкушение чуда, вовсю помогали в сборах. Радостное волнение от перемен к лучшему, ворвавшихся в однообразную жизнь, отодвинуло на время печаль.
Отец – как человек, повидавший во время войны разные края, рассказывал о городах и странах, давал дельные советы, как ориентироваться в новой обстановке, вести себя среди незнакомых людей, общаться. Отец курил больше обычного и стал из-за этого сильнее дохать – как зимой, но в целом сохранял бодрость и деятельный настрой.
И вот настал момент расставания. Мы посидели и вместе поплакали. Обхватив друг дружку, поплакали с бабушкой. Та перекрестила меня перед дорогой.
Мать тоже со всеми обнялась, расцеловалась и смахнула слёзы, но меня, нахмурясь, недовольно поторопила.
И вот мы сидим на дровнях, мягко и удобно устроившись на сене. Солнце тепло светит из-под облаков; подкрашенная оранжевыми лучами листва колеблется в кронах берёз; где поля золотятся колосьями, где белеет гречиха, где зеленеют на разные лады овощи. Мы сидим задом наперёд, смотрим на дом и родных, машущих нам вслед, сами машем в ответ. Печаль улетучилась и постепенно сменилась радостным, нетерпеливым ожиданием чуда…
Итак, мать не тащила меня силком, а предоставила выбор, я сама приняла решение, определившее всю дальнейшую судьбу…
Жалко, что я не могу теперь говорить с душами ушедших! А что, если бы довелось ещё раз повидаться? Как довелось нежданно повидаться с Лидой, живущей теперь совсем в другом мире. Кого бы я позвала? Бабушку, с которой всегда было так уютно и надёжно? Отца, любовь которого я всегда чувствовала?..
Если нужно было что-то написать, расписаться, отец долго, старательно, едва не высунув язык, выводил печатные буквы. Иногда, стараясь произвести на меня впечатление, по слогам читал заголовки в газете и даже какую-нибудь заметку – целиком. Но я уже и тогда понимала, что это несовременно: грамотность была в моде, даже в деревне некоторые читали довольно бегло, да и мать могла быстрее осилить газетную заметку, но не желала тратить время «на баловство».
Зато отец мог степенно и очень убедительно рассуждать о политике, но тут уж мать испуганно шипела, чтобы он делал это потише и не «при ребёнке», а лучше бы и вовсе отказался от опасной привычки «молоть языком что ни попадя». Отец иногда отшучивался, иногда обижался, иногда молча уходил во двор курить, хоть ему нельзя было, или колоть дрова, от чего быстро выдыхался. Совсем редко он в сердцах говорил матери: «Был бы я здоров, ты б меня так не собачила, а?! Ну, давай, найди себе получше-то мужика, а?! Найди!»
Я пряталась в кусты и плакала: за что она с ним так? Ведь он такой добрый! И не виноват, что немцы отравили его газами. Но мне и мать было жалко, что надрывается на работе за двоих…
Странная мысль пришла. Дикая. А сейчас было бы мне интересно с отцом? Было бы весело слушать его рассказы? Восхищалась бы я его рассуждениями о политике, о людях, о видах на урожай? Хотела бы я променять Ленинград, Москву, Лабораторию на ещё несколько месяцев или лет, прожитых бок о бок с горячо любимым отцом?
Моё детство кончилось не в Москве и не в Берлине, а тогда, на пыльной деревенской улице. Как бы я вернула родных и близких, не вернувшись к себе, тогдашней?..
Вчера так и заснула над записями. Только среди ночи ощупью добралась до кровати и плюхнулась, не сняв халата. Под утро видела хороший сон.
Я будто бы проходила какие-то испытания, как в сорок четвёртом году по возвращении. Бесконечно что-то рассказывала, рассказывала, припоминала, опять рассказывала. Я торопилась, захлёбывалась словами, очень боялась не успеть рассказать и в то же время проскочить что-то важное. Мне задавали вопросы, что ещё сильнее сбивало с толку, кололи раскрепощающие препараты, но беспокойство моё только нарастало, переходя в панику. Материала становилось всё больше, а времени оставалось всё меньше. Если я не расскажу всего, что нужно, чего ждут от меня специалисты, то комиссия признает меня негодной и забракует.
В помещении было темно, я не видела ни стен, ни потолка. Слышала быстрые, разрозненные по смыслу вопросы специалистов, слышала собственный голос, замечала, что перескакиваю к следующей фразе, не окончив предыдущую. Видела фигуры в белых халатах, когда медики подходили из темноты, чтобы сделать очередной укол.
Потом – совершенно внезапно – мне стало вроде как и нечего больше сказать. В пустом пространстве брезжили серые рассветные сумерки. Я почувствовала огромное облегчение, поскольку стало ясно: успела! Уложилась в отведённый срок и, кажется, ничего не забыла. Разве что самую малость, которую мне, похоже, простили.
И тут в комнату неторопливой походкой вошёл Николай Иванович. Он был в форме старого образца, но без знаков различия на суконной рубахе.
– Ну, здравствуй!
Я так опешила, что промолчала в ответ на приветствие.
– Испытания окончены, поздравляю, – сказал он серьёзно. – Ты знаешь, какое сегодня число?
Я задумалась, вычисляя и боясь ошибиться.
– Тридцатое?
– Плохо, Тася, – строго нахмурился товарищ Бродов. – Очень плохо! Ты прохлопала целые сутки!
Я страшно смутилась. Как же я могла за всеми второстепенными испытаниями забыть о самой главной задаче, которая стояла передо мной: следить за ходом времени и считать календарные дни?! Ведь только это удерживает тебя в реальности, не даёт свалиться в тяжёлое забытьё! Значит, я всё-таки потеряла контроль…
– Сегодня тридцать первое, – сообщил Николай Иванович прежним строгим тоном и вдруг улыбнулся: – Скоро Новый год!
Улыбка, открытая, свободная, сделала его лицо светлым; от строгости не осталось следа.
– Собирайся! – предложил Николай Иванович.
– Новый год! – Я снова была близка к панике. – Как же?! Я же не подготовилась! Я не успею!..
– Не волнуйся, – сказал Николай Иванович очень тепло, – уже всё подготовили. Тебя все ждут. Пойдём!
Он взял меня за руку, как маленькую. От отчётливого прикосновения, от тёплой волны, захлестнувшей сердце, я проснулась.
Со времён далёкого детства я не просыпалась с ощущением такой радости.
Наверное, сон – в руку. Наверное, сегодня мне удастся закончить долгий марафон припоминаний. Осталось совсем чуть-чуть. На одно усилие. Тогда я смогу начать совсем новую жизнь…
Сновидение ясно подсказывает: осталось одно важное событие, которое я совершенно упустила из виду. Это событие произошло в течение одного дня.
Как же этот день искать? Что искать?
Много раз я подступалась к контрформуле самоликвидации. Саму формулу помню целиком, а контрформула как будто начисто стёрлась. Меня это, конечно, не оставляет в покое, раззадоривает: как же я целые монологи Михаила Марковича помню, а эту короткую фразу или даже одно слово – нет?! Может, надо добить контрформулу теперь, и дело будет завершено?
Попробую. Формула… вот она… Войти в транс и вспомнить, как Михаил Маркович делал внушение…
Не могу! В лёгкий транс – пожалуйста. Я и не выхожу из него, пока вспоминаю. Считай, живу в нём последние годы. Но это – лёгкий. А в глубокий…
Что ж дышать-то так трудно? И в сердце пошли какие-то перебои: стукнет – замирает. Волнуюсь!
Вспоминается изба. Не отчая. Чужая, большая, со множеством комнат, с несколькими печами. Ветер страшно воет в ущелье, шумит в кровле и бьёт в окно так, что стёкла дребезжат и постукивают добротные двойные рамы. В кабинете прохладно, но всё равно почему-то уютно. На письменном столе разложены открытые, все в закладках книги, бумаги, картинки, фотографии. Я рассматриваю портреты людей в париках, камзолах, доспехах, старинных мундирах, изображения предметов и зданий, а товарищ Бродов, сидящий напротив, негромко, сосредоточенно рассказывает об алхимиках, масонах, мистических орденах.
Особенно жестокий даже для этих суровых краёв ветер сопровождает резкую перемену атмосферного давления, от которой Николаю Ивановичу нездоровится. Я уже дважды подогревала для него чайник до белого ключа: товарищ Бродов убеждён, что обжигающий чай помогает ему не хуже капель и порошков. Но я вижу, что на сей раз не помогает.
Николай Иванович ещё не знает, и сама я ещё не уверена, но, кажется, что-то сдвинулось во мне с мёртвой точки, и я готова попробовать лечить. Незаметно под столом поднимаю ладонь и направляю на руководителя. Пальцы покалывает. Держу какое-то время, присматриваясь мысленным взором, что происходит.
Картина меняется, высветляется, и острое ощущение в пальцах стихает. Всё происходит достаточно быстро, но Николай Иванович успевает заметить, что я отвлеклась, и умолкает, смотрит на меня выжидательно. Ну да, прослушала немножко. Но не беда: сейчас сориентируюсь и пойму, о чём шла речь.
– Не замёрзла? – спрашивает руководитель.
Не дожидаясь моего ответа, он легко выбирается из-за стола и идёт отдавать распоряжение, чтобы затопили печь. Печь в кабинете топится снаружи, из другого помещения.
Я с гордостью думаю, что теперь тоже могу сказать как о чём-то простом и естественном: «Поднимаю руку, а мне пальцы бьёт», как тогда Женька сказала в подслушанном мною разговоре в самую первую мою ночь в Лаборатории…
Вот оно! Вот вопрос, который всегда тревожил меня и интриговал, но над которым я ни разу не собралась задуматься всерьёз.
Ещё только начав учиться в Школе-лаборатории, я разгадала, о чём разговаривали девчонки в ту, самую первую, ночь. Всё оказалось просто.
Вечером стало понятно, что неизбежен налёт вражеской авиации, так как погода была ясная. Товарищ Бродов вызвал Женьку, чтоб сделала прогноз. Они проводили такой долгосрочный эксперимент: Женя предсказывала, какова будет интенсивность налёта, куда упадут бомбы и где будут сильные пожары. Потом сравнивали её прогнозы с реальными событиями. Но на сей раз Жене никак не удавалось сосредоточиться. Ей мешало то острое беспокойное ощущение, которое всегда возникает, если человеку рядом очень плохо. Она незаметно просканировала Николая Ивановича и «прижала к стенке», точно описав его состояние.
Я так и постеснялась спросить девчонок, что именно тогда приключилось с руководителем: было неловко сознаваться в подслушивании. Факт тот, что Женька не на шутку перепугалась и еле справилась в одиночку. Ситуация была для неё из ряда вон выходящей. И почему-то именно в тот раз Николай Иванович не позвал девчонок, по заведённому обычаю, подлечить и, даже вызвав Женьку по делу, постарался скрыть недомогание.
Ещё когда я впервые всё это поняла, у меня возникло странное, иррациональное ощущение, что вся эта история как-то связана со мной, с моим появлением в Лаборатории…
Опять со мной творится нечто странное. Сердце замирает и какое-то время будто решает, идти ли дальше или остановиться насовсем. Никогда у меня не было никаких серьёзных проблем со здоровьем. Пока служила, проходила диспансеризации каждый год. Да и возраст ещё не тот, чтобы… Прошло… Больше всего это было похоже на действие формулы. Но с чего бы? Почудилось…
Итак, о чём я? О том, что в день моего приезда в Москву и знакомства с Лабораторией Николай Иванович о чём-то очень сильно переживал. Так сильно, что ему от этого к вечеру стало плохо, но он категорически не хотел, чтобы девчонки в процессе лечения считали его мысли, то есть узнали причину…
Да что ж такое?! Я сама готова концы отдать. Опять сердце встаёт, как вкопанное. Я-то из-за чего переживаю?
Из-за чего, не знаю… Но мне страшно… Аж в глазах темнеет. Мне страшно понять что-то такое… что-то ужасное… Может, у меня стёрта память о ещё каком-то событии?
Может, я совершила что-нибудь ужасное… Кого-то убила? Об этом узнали, стёрли мне память, создали новую личность, чтобы я могла хорошо работать…
Легчает, значит, я ухожу от предмета страха.
Почему же формула срабатывает? Я произнесла её про себя всего один раз сегодня… Как там было? Можно и про себя, но чётко… Не то. В опасности. Если мне угрожает опасность, а я при этом интенсивно думаю обо всём, что связано с Лабораторией, о содержании работы, о руководстве.
А если нечто ужасное… что-то такое – совсем-совсем плохое совершила не я, а… Опять! Я, похоже, на правильном пути: опять останавливается сердце. Как бешеное, колотится от страха – и останавливается.
Как же отменить эту формулу? Как нейтрализовать её действие? Отложить до завтра, а завтра не повторять её. Не поможет: теперь она напрочь сцеплена с той информацией, что я пытаюсь вскрыть…
Дерево за окном разрослось. Ветки едва не касаются стекла. У соседей снизу за окном висит кормушка, на неё всё время слетаются стайки синиц. Они так весело позванивают! Птички, что ждут своей очереди, прыгают по моему подоконнику, стучат в стекло: мол, давай и ты корми нас! Где семечки?!
Вспоминается экзамен, наведённый Гулякой транс, в котором вот так же за окном по дереву скакали синички. У входной двери стоял Николай Иванович в шинели и фуражке и торопил меня идти с ним смотреть самые таинственные закоулки Москвы…
Как же я скучаю по нему! Мне не хватает его как самого близкого друга… Если б сейчас поговорить с ним! Не мучиться, ища ответа, а просто спросить его про моих родных, спросить, когда и от чего умерла моя мать…
«У меня остались долги перед тобой… Пока рано тебе об этом узнать…»
Спустя полтора месяца, как я попала в Лабораторию, Михаил Маркович сделал мне внушение, что она умерла «давно». Теперь ясно, что это не было правдой. Я представляла себе, что она рыла окопы в воде и осеннем холоде, как описала тогда Нина Анфилофьевна. Простудилась, заболела туберкулёзом… Смутно так представляла. Но даже если она и правда надорвалась на тяжёлой земельной работе, отчего я ни разу не увиделась с ней до того, как она слегла? А если убита при фашистском налёте, то не в первый же день по приезде? Значит, опять же должны мы были увидеться. Николай Иванович не стал бы препятствовать этому: зачем? А если – в первые же дни?
Первые дни…
Меня пригласили в Москву по рекомендации Аглаи Марковны. Речь шла о каких-то моих способностях, о которых ни матери, ни мне до поры не полагалось знать, раз Аглая Марковна умолчала. Вызов был подписан майором государственной безопасности. Нас шикарно встретили и разместили. Какие выводы мать могла из всего этого сделать?.. Никогда прежде не задумывалась: какую легенду ей рассказали? Рассказали бы, если б она не погибла в первые же дни…
Формула! Снова… Ощущение опасности. Опасная тайна существует, и я подошла к ней очень близко.
Единственный способ преодолеть формулу – отбросить страх. Пойти навстречу страху. Какая бы информация ни открылась – это будет благом, потому что я смогу распорядиться ею по своему усмотрению.
Сознание освободится, успокоится, тогда и контрформула найдётся, и, возможно, вернутся способности, и пространства откроются, как раньше, я смогу отыскать всех, кого люблю, – живых и ушедших…
Итак, иду на страх. Чего же я боюсь? Чего я боюсь больше всего на свете?..
Боюсь узнать, что люди, которые открыли для меня прекрасный, интересный новый мир и подарили возможность в него войти, как к себе домой, что они…
Спокойно, спокойно! Я доверяю миру, в который вошла однажды.
Я хочу узнать всю правду.
Сердце стоит, не запускается. Воздух
Дайте нашим
поймут тут
ключи
– Теперь понимаешь?
– Да. Теперь я знаю всё.
– Какое твоё решение? Сможешь простить?
– Отработаем.
– Что?
– Отработаем долг. С кем не бывало?
– Ну, это ещё зачем? Я возвращаю тебе то, что взял без спроса: мать, детство. Ты вольна принять или не принять. Тебе не требуется ничего отрабатывать.
– Принимаю. Но те три года… Я бы не променяла их ни на что. Ни на что. Понимаете? Значит, часть вашей кармы – моя по праву.
– Что ж, тут я – не советчик. Главное – не перестарайся: это никому пользы не принесёт.
– Когда мы встретимся?
– Очень не скоро.
– Почему?
– Иначе всё повторится. Мне не хватает терпения. Я опять слишком скоро узнаю тебя, слишком скоро разгляжу твои возможности – и опять всё тебе испорчу. Беда – в моей привычке действовать стремительно. Как ни стараюсь думать, взвешивать, подольше тянуть с решением, а в самый неподходящий момент срабатывает рефлекс стремительного броска.
– Не похоже на вас.
– Так кажется.
– Откуда он взялся?
– От Копья, конечно. Оно не ошибается. К этому привыкаешь. Но без Копья ты не безупречен, а привычка действовать стремительно гляди как въелась!
– Вот оно что! Лысый, худющий, высоченный копьеносец. Ни одной черты сходства – только энергетика. Как я тогда ещё, в Берлине, не поняла?
– Уже не важно. Ты, главное, сама не слишком спеши. Ты тоже – торопыга. Вот и теперь поторопилась: могла ещё пожить, уйти позже; успела бы.
– Вы сами сказали: всё готово, меня ждут.
– Так во сне время течёт по-другому. Забыла?
– В этом теле всё равно больше ничего было не исправить. Тупик.
– Ты ведь знаешь, как устроено: родишься с тем же поражением, с каким ушла. Ну ничего. Там возможностей будет больше. Спокойно восстанавливайся, учись. Я уже говорил: твоя семья – они дадут тебе довольно времени – столько, сколько потребуется.
– Я хочу восстановиться как можно скорее!
– Ещё раз: не торопись! Не лезь ни во что раньше, чем полностью восстановишься, наберёшься сил, наберёшься знаний. Держись подальше от любых тайных военизированных обществ. Хорошо? Это – наш пройденный этап. Это будет шаг назад. Слышишь меня? Понимаешь?
– А вы?
– У меня – другая судьба. Но я тоже должен поскорее набрать форму. Представляешь, живу уже пять лет – и ни лешего не помню! Надо заканчивать с этим. В следующий раз надо уходить и приходить в полном сознании. Иначе так и будем болтаться, как поплавок в проруби.
– Вы же понимаете, что я всю жизнь буду вас искать.
– Что, если найдёшь в виде сварливой тётки вроде Анфилофьевны? Ерунда! Подумай, скольких ещё людей тебе хотелось бы встретить. А скольких надо встретить – хочешь не хочешь.
– Не с каждым в силе древнее братание.
– Э! Со многими!
– Буду тосковать по всем нашим. А разве вы не тоскуете?
– Мы столетиями держались вместе. Мы слишком долго искали силу друг в друге. Теперь задача – научиться жить и работать поодиночке.
– Очень больно расставаться.
– Ну-ну… Умиравшим бойцам было больно и одиноко. Но, сама знаешь, многие справились…
– И стали небесным воинством…
– Прощай теперь. Удачи тебе!.. Да, чуть не забыл: на сей раз ты будешь учиться в Московском университете. Вот это запомни хорошенько, обязательно поступай и ничего не бойся!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.