Электронная библиотека » Лоренс Даррел » » онлайн чтение - страница 22


  • Текст добавлен: 30 октября 2018, 10:41


Автор книги: Лоренс Даррел


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Есть в арабском идиома, словно специально придуманная для Клеа, – «белая сердцем». Она писала черные волосы Жюстин, писала ее смуглую кожу, ее лицо и плечи и ощутила вдруг в мазках собственной кисти привкус запретной ласки, которой не то что желать – и представить-то себе она минуту назад была не способна. И, вслушиваясь в глубокий сочный голос, в пересказ событий, столь страшных и столь желанных в истинности своей, в принадлежности к миру живой жизни, она задержала дыхание, пытаясь сосредоточиться на сквозящих в манере ее натурщицы признаках хорошего тона: на руках, лежащих спокойно и вольно, на тихом голосе, на той сдержанности, за которой – подлинная сила. Но даже и она, неопытная вовсе, не знавшая жизни, не могла испытывать к Жюстин ничего, кроме жалости; и разве не жалости заслуживала женщина, которая говорила: «Знаете, я ведь ничего путного из себя не представляю. Все, на что я способна, – заразить человека унынием, это Арноти так говорил. Он научил меня чувствовать по-настоящему и доказал, как дважды два, что все в жизни бессмысленно, кроме наслаждения, – а наслаждение, как мне кажется, противоположно счастью, это темная, трагическая его сторона». Клеа была даже тронута, ей показалось вдруг совершенно очевидным, что Жюстин никогда и не испытывала удовольствия – как не пожалеть такого человека? Эгоизм подобен крепости, и страсть к самокопанию, подобно кислоте, разъедает в ней самые прочные стены. Отдавать – вот истинное наслаждение, разве не так?

«Арноти чуть до психушки меня не довел своими допросами. Чего ему не хватало в жене, он нашел в пациентке – столько интереса к моему “случаю” – его выражение, – и этот интерес с избытком перевесил всю любовь, которую он когда-то испытывал ко мне. А потом я потеряла ребенка и стала его просто ненавидеть, хотя раньше он казался мне таким чутким, таким добрым. Вы, может быть, читали его книгу, Moeurs? Он выдумал если и не все, то почти все – чтобы потешить свое самолюбие, чтобы отомстить мне, я ведь очень сильно задела его за живое, когда отказалась быть подопытным кроликом – “лечиться”, так сказать. Душу в лубки не уложишь. А французу если скажешь: “Я не смогу отдаться тебе, пока не представлю себе пальму”, – он тут же схватит топор и помчится рубить ближайшую».

Клеа, с ее врожденным благородством, если уж любила, то страстно, иначе не могла; и была в то же время вполне способна любить человека, с которым виделась раз в год. Тихая, глубокая река ее души обладала удивительным свойством запоминать любой отразившийся в плавно текущей воде – даже самый мимолетный – образ и, не размывая очертаний, погружать его все глубже и глубже в память – глубже, чем был на то способен любой из нас. Истинная невинность тривиальной быть не может, а если она сочетается еще и с широтою души – трудно будет сыскать под солнцем душу более ранимую.

В стремительном этом отчаянном чувстве, по силе и безрассудству похожем разве что на необъяснимые влюбленности школьниц в своих классных дам – но с оттенком ясной, яростной, зрелой простоты (те дьявольски изощренные и такие простые, на первый взгляд, скетчи, на которые горазда была Жюстин для каждого, кто оказывался с нею лицом к лицу), – она почувствовала (как чувствуют далекое эхо старческих недугов), как сжались испуганно дух ее и плоть в ожидании страстей, слишком сильных, чтобы набраться смелости лицезреть их, способных разорвать жизнь в клочья. В ней шевельнулось нечто, доселе совершенно ей неведомое, и единственное пришедшее ей на ум сравнение было: словно где-то внутри отделяют от яйца желток. Чудны пути твои, взрослеющий человек.

Ей, бедолаге, еще предстояло пройти через оставшиеся в прошлом у каждого из нас тектонические сломы – когда твое тело подобно слою негашеной извести, сбрызнутому водой неровно и небрежно, чтобы сжечь скрытый под ним труп преступника. Вселенная тайных встреч, жгучих, как угли желаний, и внезапных, как искры, сомнений – снизошла к ней неведомо откуда. Смятение духа, ее постигшее, было столь велико, что она могла часами сидеть недвижно и глядеть на преобразившуюся вдруг Жюстин, пытаясь припомнить, как же она в действительности выглядит по другую сторону волшебной мембраны, той катаракты, коей Афродита замутняет больные глаза влюбленных, плотной, не пропускающей света пленки святой слепоты.

Весь день ее была дрожь, пока не наступал назначенный час, час встречи с натурщицей. Ровно в четыре она стояла у запертой двери в студию, глядела сквозь нее и ясно видела тот угол, где уже сидела, скрестив ноги, Жюстин, курила и лениво листала Вог. Внезапная мысль: «Господи, хоть бы она не пришла, пусть она заболеет, уедет. Боже мой, пошли мне безразличие!» И тут же – удивление, ибо подобные вспышки неприязни происходили из тех же самых густонаселенных кварталов, что и страстное желание снова слышать знакомый хрипловатый голос – из того же нетерпеливого ожидания встречи с любимой. И она пугалась от неожиданности, от внезапного осознания тесной связи самых полярных страстей.

По временам на нее находило желание уехать, просто чтобы побыть с собой наедине. Бедняжка, дурочка, каких только модификаций самообмана ей не предстояло отведать – всех, составляющих вкупе историю любой любви. Она пыталась вернуться к прежним радостям, но тщетно – прежних радостей более не существовало. Зная, что монотонность убивает страсть, что привычка и разочарование – обычные сиделки у смертного одра любви, она терпеливо ждала, как могут ждать только очень старые женщины, пока плоть не наскучит сама себе, сама собою не освободится от пустой привязанности, ибо она уже поняла – не того она искала. Но ждала напрасно. С каждым днем она увязала все глубже. Однако же нашлась во всем этом и некоторая польза, по крайней мере теперь она знала наверное, что подобные связи не отвечают ее внутренней сути: так же, быть может, как мужчина знает с самой первой минуты брака, что женился не на той женщине, но сделать уже ничего нельзя. Она поняла наконец: она женщина и принадлежит мужчинам, – и в ее несчастие проникла нота мятежной радости, едва ли не облегчения.

Но искаженная реальность – разве не интересна она сама по себе для того (для той), кто понял: художнику на пользу некоторое смешение – или смещение – чувств. «По дороге к студии у нее вдруг захватывало дух – и находило странное чувство бестелесности, она казалась себе едва ли не написанной на холсте фигуркой. Ей становилось трудно дышать. Еще минуту спустя приходило ощущение счастья и благополучия, столь сильное, что она казалась себе невесомой. Только вес туфелек, казалось, удерживает ее на земле. В любой момент она могла оторваться от поверхности, пробив мембрану земного притяжения, неостановимая. Чувство было настолько отчетливым, что ей приходилось останавливаться и тянуться ладонью до ближайшей стены и идти дальше, держась за стену, согнувшись чуть не вдвое, как человек на палубе корабля во время шторма. Все это сопровождалось неприятными ощущениями чисто физического свойства: горячий давящий обруч вокруг головы, в уши бьют невидимые крылья. В полусне, в постели, она слышала вдруг приближающийся шум, оглушительный рев горнов и, открыв глаза, видела неподвижный медный взгляд налитых кровью глаз митраического зверя. То была прохладная ночь, уже набившая карманы тусклым светом фонарей в арабском квартале. Вышли уже на улицы чудаковатого вида люди с длинными, засаленными, заплетенными в косички волосами, с блестками на одежде: мужеженщины предместий». (Я списал сие из дневника одной дамы, которой уделял внимание Бальтазар – в качестве психотерапевта. Интересный случай, психоз на почве «любви» – счастливой или безответной, кто знает? Да и какая, в сущности, разница? Этиология любви и сумасшествия различна лишь в интенсивности проявлений: и разве отрывок этот не может быть отнесен кроме Клеа – к любому из нас?)

Жюстин говорила не только о прошлом: настоящее, перенасыщенный раствор непринятых решений, тоже давило ей на плечи. В некотором смысле все, что испытывала Клеа, – я говорю о чувствах, – было для нее тогда лишено смысла. Как не судьба проститутке увидеть в обычном клиенте поэта, чей сонет принесет ей бессмертие (она все равно никогда его не прочтет), так и Жюстин, взыскующей плотских утех, не дано было знать, что Клеа будет отмечена ее клеймом на годы вперед: способность любить безраздельно – ее истинное предназначение – увянет до срока. Вместе с юностью. Но разве она, бедняжка, хотела причинить зло? Она была просто-напросто жертвою чисто восточной страстной потребности дарить, распахнуть перед новой своей подругой цвета золота сокровищницу нажитого, зрелого опыта, осыпать ее богатствами, которые – сами по себе – она и в грош не ставила. Она отдавала, не зная цены, истинная parvenue души. На любовь (откуда бы та ни явилась) она готова была ответить – но только лишь стертой метафорой дружбы. Собственное тело было для нее – ничто. Пустышка, кукла, разменная монета. Ее почти запредельная, до самозабвения, готовность отдать себя в естественности своей могла шокировать: простая как араб, без оглядки, без малейшего намека на какое бы то ни было комильфо – так крестьяне пьют водку. Так отдавались задолго до того, как в раздираемой противоречиями душе европейского человека родилось понятие любви – зазубрив его от века (или выдумывая каждый раз наново), европеец стал самым уязвимым существом в цепи творения, жертвою голода, утолимого лишь с пресыщением; и изобрел литературу, единственной темой которой взял надуманные гримасы любви – вместо веры, единственной истинной темы. Как поворачивается язык говорить такое?

А с другой стороны – так ли уж важно, если женщина, сбитая с толку причудами собственных чувств, измученная, напуганная властно возникающими из ниоткуда призраками своего же «я», страшными, меняющими маски; так ли уж важно, если такая женщина, подобно испугавшемуся смерти солдату, бросается очертя голову в самую гущу mêlée [126]126
  Схватки, мясорубки (фр.).


[Закрыть]
, дабы ранить тех, кого больше всего любит, кем больше всего восхищается – Клеа, меня, Нессима, в конце концов. Есть люди, рожденные приносить в мир добро и зло в количествах неизмеримо больших, нежели мы все – неосознанные носители неизлечимых болезней. Мне кажется, стоит присмотреться к ним повнимательней, возможно, именно они подстрекают творение быть, не застывать на месте – каждой очередной ступенью своего падения, той порчей и неразберихой, что сеют они вокруг себя – или, может быть, ищут. Даже теперь я не решился бы назвать ее глупой или бесчувственной: вот только разобраться с происходящим в ней самой она была не способна («камера-обскура сердца»), никак не могла поймать в нужную рамку пугающий образ собственной бессмысленности в мире повседневных действий. Пропасть, что окружала ее со всех сторон, была – утрата смысла, утрата умения наделять смыслом вещи, убившая в ней способность радоваться, – живорожденная мораль души, открывшей для себя королевский путь к счастью, души, которая уже не способна устыдиться собственной наготы. Легко мне наводить критику теперь, когда я чуть дальше вижу, чуть дальше могу проследить линии: ее предначертания и моего. Я знаю, она должна была очень стыдиться той злой шутки, которую сыграла со мной, и той опасности, которой меня подвергала. Однажды в Кафе Эль Баб, где мы сидели, говорили и пили арак, она вдруг разрыдалась и принялась целовать мне руки, повторяя: «Ты хороший, ты по-настоящему хороший человек. Знал бы ты, как мне стыдно». Чего? Своих слез? Я как раз говорил о Гете. Дурак! Глупец! Мне казалось тогда – ее тронула сила, с которой я выражал свои мысли. Я делал ей подарки. Клеа тоже, она и сейчас делает ей подарки; но удивительное дело – чувство вкуса изменяет этой одареннейшей и тончайшей из художниц. Серьги и броши – дорогая дешевка, вполне достойная Александрии! Я отказываюсь понимать подобные вещи, вот разве что безмозглая любовь способна…

Нет, просто голову сломаешь; мне сейчас пришел на память один из сухих – на полях – комментариев Бальтазара по этому самому поводу. «Как-то общепринято, – пишет он, – напускать на себя в подобных случаях высокоморальный тон – но кто станет мучиться совестью, протянув руку и сорвав спелое яблоко, которое лежит на нагретой солнцем стене сада? У большинства женщин, сходных с Жюстин по темпераменту и происхождению, не хватило бы духу подражать ей, даже если б то им было позволено. Разве не душевное расточительство – жить снами и трансформировать воображаемые болезни в реальные, так чтобы врач, когда бы ни пришел, находил горячий лоб и виновато опущенные глаза? Ну, не знаю. Трудно вычленить моральный аспект в свободно совершенном действии. И к тому же всякий раз, когда ложишься в постель с кем-то менее, чем ты, искушенным, испытываешь восхитительное возбуждение, происходящее от осознания себя совратителем, ты ведь тянешь их вниз и окунаешь в ту грязь, из которой произрастают все страсти – вместе со стихами и теологическими концепциями. Может, не судить и впрямь мудрее?»

Однако, помимо этого, в дневной сфере бытия существовали иные проблемы, и Жюстин сама нуждалась в советчиках и утешителях. «Меня это удивило и даже напугало немного. Нессим, я его совсем почти не знаю, и вдруг он предлагает мне выйти за него замуж. Что мне делать, Клеа, дорогая, смеяться? сгореть от стыда? или и то и другое сразу, а?» Клеа, невинная Клеа, была в восторге от этой новости, ибо Нессим был ей ближайший друг, и сама возможность того, что он, с его умом и чувством такта, подставит плечо под ношу несчастной Жюстин, явилась откровением – решение всех проблем. Для дамы, снедаемой жаждой спасения из устроенного собственными силами хаоса, – что может быть отрадней проезжающего мимо рыцаря? Жюстин прикрыла глаза ладонями и с трудом проговорила: «Был такой момент – у меня чуть сердце из груди не выпрыгнуло – я едва не закричала “да!” во все горло; ах, дорогая моя Клеа, ты ведь знаешь почему. Мне нужны его деньги, чтобы отыскать девочку, – ведь где-то в этом огромном, огромном Египте она должна быть, она страдает, она одинока, с ней, может быть, плохо обращаются». Она стала плакать и остановилась вдруг резко, зло. «Чтобы оберечь нас обоих от возможной опасности, я сказала Нессиму: “Я никогда не смогу полюбить человека вроде вас, я не смогла бы дать вам даже минутного счастья. Спасибо вам – и всего вам доброго”».

«Жюстин, а ты уверена, что не сделала ошибки?»

«Выйти за человека ради денег, бог мой, я на это не способна».

«Жюстин, но чего ты хочешь?»

«Сначала ребенка. Потом – уехать отсюда с глаз долой, в какое-нибудь тихое местечко, где я могла бы собой располагать. И собрать воедино кусочки моего характера, которых я пока не понимаю. Мне нужно время. Сегодня Нессим прислал мне письмо. Что ему может быть нужно? Он и так все про меня знает».

Клеа подумалось вдруг: «Самая опасная в мире вещь – любовь из жалости». Но она прогнала эту мысль, чтобы еще раз насладиться образом спокойного, мудрого, без страха и упрека Нессима, грудью вставшего на пути несчастий, обрушившихся на Жюстин, и готового отразить их все. Так ли я неправ, приписывая ей еще одно желание, вполне в подобном случае законное? (А именно – отделаться от Жюстин, освободиться от чужих притязаний на собственную душу и на собственный образ мыслей. Она ведь даже писать тогда перестала.) Нессимова доброта – высокая смуглая фигура, отрешенно дрейфующая по коридорам александрийского света, – нуждалась в поле действия; как смог бы рыцарь благороднейшего происхождения исполнить свой рыцарский долг, не будь на свете замков и павших духом дев, которые ткут в них без отдыха и сна? Они идеально подходили друг другу – во всем, кроме потребности любить.

«Но деньги – ничто», – сказала она; уж с этой-то стороны она Нессима знала. Огромное состояние нимало его как бы и не касалось. Здесь, однако, необходимо заметить, что он уже успел сделать жест, тронувший Жюстин и даже несколько ее ошеломивший. Они ведь виделись отнюдь не однократно – по предварительной формальной договоренности, в гостиной отеля «Сесиль», с бесстрастностью александрийских брокеров, обсуждающих проект хлопкового синдиката. Так уж в Городе принято. Мы народ рациональный, мы материалисты, и мы никогда не смешивали две разные области: страсть и семейную жизнь. На подобных разграничениях и зиждется Средиземноморье, древнее, огромное и трогательно прозаичное.

«Соображения имущественного неравенства должны влиять на ваше решение в последнюю очередь, – сказал Нессим, чуть заметно покраснев и опустивши голову. – Я решил сделать вам подарок ко дню рождения, который позволит вам ощутить себя ничем и ни с кем не связанной, – просто женщиной, Жюстин. Все это чушь и дрянь, но чушь и дрянь, проникающая в этом городе повсюду, все способная отравить! Дадим себе волю быть свободными, прежде чем принимать решения». Он протянул через стол маленький зеленый чек с надписью «Три тысячи фунтов». Она смотрела на чек долго и удивленно, но так до него и не дотронулась. «Я вас не обидел?» – спросил он наконец, поспешно, чуть заикаясь от волнения. «Нет, – сказала она. – Это очень на вас похоже. Вот только что я могу с собой поделать – ведь я вас не люблю».

«Конечно, вы не должны принуждать себя».

«Ну и что у нас будет за жизнь?»

Нессим посмотрел на нее возбужденно и настороженно и опустил глаза, словно только что получил жестокую выволочку. «Объясните мне, – сказала она, помолчав. – Пожалуйста, объясните мне. Я не могу воспользоваться вашими деньгами, вашим положением и ничего не дать вам взамен, Нессим».

«Если бы вы только дали себе труд попробовать, – сказал он мягко. – К чему нам обманывать друг друга? Жизнь не слишком длинна. И только от тебя самого зависит, будешь ли ты пробовать – искать средств к достижению счастья».

«Может, ты хочешь переспать со мной? – внезапно перебила его Жюстин: его тон вывел ее из себя, но и тронул сверх всякой меры. – Я к твоим услугам. Пожалуйста. О! Я для тебя на все готова, Нессим».

Его передернуло, и он сказал: «Я говорю о взаимопонимании, где дружба и сочувствие могли бы занять место любви до той поры, пока она, как я на то надеюсь, не проснется. Конечно же, я буду с вами спать: я – любовник, вы – друг. Кто знает? Может быть, год. В конце концов, в Александрии все свадьбы – это коммерческие начинания. Господи, Жюстин, какая же вы дура. Неужто вы не понимаете, что мы можем быть нужны друг другу, даже если мы этого пока еще не поняли? Стоит попробовать. Все может помешать – все что угодно. Но я никак не могу отделаться от мысли, что единственная женщина в этом городе, которая мне по-настоящему нужна, – это вы. Мужчина многих может желать, но желаю не значит – нужна. Я могу других – хотеть, вы мне – нужны. Конечно, за себя вы решаете сами. Господи, как жестока жизнь и как абсурдна!» Никто и ничего подобного раньше ей не говорил – не предлагал партнерства, столь хладнокровно рассчитанного, столь ясного по цели. Разве не восхитительная затея, с определенной точки зрения? «Вы не из тех людей, что ставят все на rouge et noir [127]127
  Красное и черное (фр.).


[Закрыть]
, – сказала она медленно. – Наши банкиры просто великолепны, покуда речь идет о деньгах, но всем здесь известно – стоит появиться женщине, и с головой у них начинаются нелады. – Она положила руку ему на запястье. – Вам нужно показаться доктору, дорогой мой. Так переживать из-за женщины, которая только что сказала, что никогда не сможет полюбить вас, – что за безрассудство! Не стоит, Нессим!»

Он смолчал, ибо понял: слова ее обращены не к нему: часть долгого спора, внутри, с самой собой. Незамысловатость дилеммы легла на ее лицо хлороформовой маской – красивое, злое, застывшее лицо: она просто не могла поверить, что кто-то заинтересовался ею ради нее же самой, ради чего-то, что было у нее внутри, – если там вообще что-то было. И в самом деле, подумалось ему, он похож на азартного игрока, который поставил все свое состояние на один поворот колеса. Она колебалась теперь на самой грани решения, как лунатик над пропастью: проснется ли она прежде, чем сделает шаг, или даст сну длиться? Будучи женщиной, она не могла остановиться, ей хотелось играть еще, ставить условия; отступать все дальше под прикрытие тайны, пока мужчина будет посягать на нее, во всеоружии очаровательной своей кротости. «Нессим, – сказала она, – очнитесь». И она тихонько тряхнула его.

«Вот я», – тихо сказал он.

Снаружи на площади раскачивались пальмы под ветром с моря, шел мелкий дождь. Была десятая Зу-эль-Хигга, первый день Курбан Байрама, и на площади собирались многоцветно одетые участники праздничного шествия, с огромными шелковыми знаменами и с кадильницами в руках, со знаками отличия своей веры, и пели отрывки из литании – литании забытой нубийской расы, воскресающей ежегодно в полной силе и славе у мечети Неби Даниэль. Толпа была великолепна, расцвеченная пятнами локальных цветов. Воздух струился рябью тамбуринов, и временами в паузах, падавших вдруг поверх криков и пения, возникала торопливая скороговорка больших барабанов – пока цепенела натянутая на них кожа у шипящих под дождем жаровен. Повозка, набитая одетыми в разноцветные яркие платья проститутками из арабских кварталов, проехала мимо – пронзительные крики и пение накрашенных молодых людей под аккомпанемент скрежещущих цимбал, под скоропись мандолин: все вместе яркое, как тропический зверь.

«Нессим, – сказала она вдруг ни с того ни с сего, – при одном условии – мы переспим прямо сегодня». Черты его лица словно приросли к черепу, и он сказал, зло, плотно сжав зубы: «Тебе необходима хотя бы капля ума, чтоб уравновесить отсутствие воспитания, – где она?»

«Прости, – заметив, как глубоко и внезапно она его задела. – Я только хотела удостовериться». Он страшно побледнел.

«Я предложил тебе нечто иное, – сказал он, пряча чек обратно в бумажник. – Поразительно, но ты так ничего и не поняла. Разумеется, мы можем переспать, если ты ставишь такое условие. Давай возьмем комнату здесь, в отеле, – сейчас, сию же минуту». Он был просто великолепен, когда его задевали вот так, и она вдруг поняла со всею возможной ясностью, что кротость его была не от слабости и что за необычным ходом мысли и обдуманностью слов лежало странного рода чутье – может быть, и не самого безобидного свойства. «Что мы докажем друг другу, – продолжил он, чуть смягчившись, – таким путем или же противоположным: если никогда не ляжем вместе?» Она поняла, сколь безнадежно неуместны были ее слова. «Мне очень стыдно – я была вульгарна». Она проговорила слова, не слишком задумываясь о смысле, в качестве уступки ему и его миру – миру, от утонченности которого она еще не могла, по чужеродности и неотесанности своей, получить удовольствия, миру, в котором можно было себе позволить культивировать чувства, posées [128]128
  Уравновешенные (фр.).


[Закрыть]
хорошим вкусом. Мир, который можно было сшибить с ног только лицом к лицу и без одежды – кожа к коже, так сказать. Нет, смысл в ее словах был иной – сколь бы вульгарным ни казалось ее предложение, она интуитивно знала, что права, ибо то, чего она хотела, есть единственный для женщины правильный пробный камень, на коем поверяется мужская суть: не знанием тех или иных его качеств, о них можно умозаключать, но – запахом. Ничто, кроме акта физической любви, не скажет нам друг о друге правды. Ей было и в самом деле бесконечно жаль: ему недостало мудрости дать ей реальный шанс самой взглянуть – что прячется за его красотой и силой убеждения. Но разве она могла настаивать?

«Ладно, – сказал он, – поскольку женитьба наша – предприятие весьма деликатное и проблема хорошего тона занимает здесь не последнее место, по крайней мере до тех пор, пока…»

«Извини, – сказала она, – я и правда не знаю, как говорить с тобой открыто и при этом не задеть тебя».

Он встал и осторожно поцеловал ее в губы. «Сначала я должен съездить, спросить разрешения у матери и поставить в известность брата. Я ужасно счастлив, хоть ты и довела меня сегодня чуть не до бешенства».

Вместе они спустились к машине, и Жюстин внезапно ощутила невероятную слабость, словно ее только что выудили из самых потаенных глубин и бросили посреди океана. «Я не знаю, что еще сказать».

«Ничего. Просто начинай жить», – сказал он, трогая с места автомобиль, и она почувствовала себя так, словно ее ударили по губам. Она зашла в ближайшее кафе и заказала чашку горячего шоколада. Когда она поднесла чашку ко рту, руки у нее задрожали. Затем она причесалась и подкрасилась. Она знала, что ее красота – всего лишь вывеска, презирала ее, но освежить не забывала. Нет, что ни говори, в чем-то она была истинной женщиной.

Нессим доехал до офиса и, сидя за столом, набросал на открытке: «Дорогая моя Клеа, Жюстин только что согласилась выйти за меня замуж. Я никогда не сделал бы подобного шага, если бы считал, что это может каким бы то ни было образом нанести ущерб либо помешать как ее любви к тебе, так и моей…»

Затем его посетила мысль: что бы он сейчас ни написал Клеа, выйдет слезливо и приторно; он порвал открытку и сложил руки. Некоторое время спустя, дав себе время подумать, он снял полированную телефонную трубку и набрал номер Каподистриа. «Да Капо, – произнес он тихо, – ты помнишь о моих планах в отношении Жюстин? Все в порядке». Он медленно положил трубку, так, словно она весила тонну, и стал пристально вглядываться в собственное отражение на полированной поверхности стола.

IV

Только теперь, когда он добился своего, сумел ее убедить, уверенность его покинула, и он остался лицом к лицу с чувством, совершенно ему доселе незнакомым, – с крайней формой нерешительности, с острым нежеланием встречаться с матерью и говорить с ней о своих планах. Чувство это его удивило, ибо они всегда были заодно и доверие меж ними было столь полным, что и слова казались не нужны. Если и возникала неловкость, то с братом, с нелепым неуклюжим братом, не с ней. А теперь? Не то чтобы он хоть сколько-нибудь боялся впасть к ней в немилость: он знал – выскажи он только любое свое, самое абсурдное желание, и она будет на его стороне, она ему поможет. Что же тогда? Он не знал. И все же стоило ему о ней подумать – и его бросало в жар: думал он о ней постоянно и провел бессмысленное и беспокойное утро, брался за роман для того лишь, чтобы отложить его в сторону, сбивал коктейль, чтобы тут же о нем забыть, начал было рисовать, но вдруг бросил уголек и вышел в сад, поспешно и нервно. Он позвонил в офис, сказался больным, и тут же, как всегда, когда ему приходилось врать, у него и в самом деле начались нелады с желудком.

Затем он принялся диктовать оператору номер родового поместья, где жили Лейла и Наруз, но передумал и позвонил вместо этого к себе в гараж. Машину вернут, сказали ему, к полудню, вычищенную и смазанную. Он положил трубку и спрятал лицо в ладонях. Потом связался с Селимом, секретарем, велел позвонить брату и сказать, что едет в Карм Абу Гирг на выходные. Господи! чего уж проще? «Ты как горничная после помолвки», – сказал он себе с досадой. На минуту ему захотелось кого-нибудь взять с собой, чтобы сгладить напряженность встречи. Жюстин? Бред какой-то. Он взял роман Персуордена и тут же натолкнулся на фразу: «Любовь – как окопная война: врага ты не видишь, но знаешь, что он здесь и что умнее будет голову держать пониже».

В дверь позвонили. Селим принес письма на подпись и сразу молча ушел наверх, собирать сумку и кейс. Нужно было отвезти Нарузу кое-какие бумаги – относительно подъемных механизмов для дренажа и осушения солончаков вокруг плантаций. Деловые материи пришлись как раз впору.

У семьи Хознани были две основные сферы деятельности, и братья поделили ответственность, выбрав каждый свою. Нессим контролировал банк и его филиалы по всему Средиземноморью, Наруз, как и всякий богатый коптский землевладелец, почти безвылазно жил в Карм Абу Гирге, где земли Хознани граничили с пустыней, с каждым годом тесня ее, въедаясь в нее все глубже, отвоевывая квадрат за квадратом возделанной земли – рожковое дерево, дыни, пшеница – и выкачивая из земли отраву, соль.

«Машина подана, – сказал, вернувшись, ястребиноликий секретарь. – Мне отвезти вас, господин?» Нессим покачал головой и молча отпустил его, потом еще раз прошелся по саду, ухватив себя рукой за подбородок. Возле заросшего лилиями пруда он остановился посмотреть на рыб – дорогие игрушки древних японских императоров, пережиток эры роскоши и великолепия; он выписал их из-за границы за бешеные деньги только лишь затем, чтобы стать свидетелем их поочередной гибели от какой-то загадочной болезни – может, ностальгии? Персуорден мог наблюдать их часами. Он уверял, что они помогают ему думать об искусстве!

Большая серебристая машина стояла у ворот – осталось только повернуть ключ зажигания. Он задумчиво сел за руль и поехал городом, медленно; он откровенно тянул время, внимательнейшим образом разглядывая парки, площади, дома, и каждый раз, как в голову ему приходила мысль о цели пути, он усилием воли гнал ее прочь. Оказавшись у моря, он тронулся, наконец, в нужную сторону вдоль по сияющей солнечным светом Корниш, на минуту едва не остановившись совсем, чтобы окинуть взглядом гладкую поверхность моря и безоблачное небо. Потом вдруг переключил скорость и решительно повел машину вдоль берега. Он ехал – домой.

Вскоре он свернул в сторону и оставил за спиной море и город с его потрескивающими на весеннем ветру пальмами. Впереди расстилалась рваная сеть каналов и высохших мелких озер; отливающее металлом шоссе уступило место бурым проселкам вдоль длинных дамб с неизбежными черными болотцами у подножия, с зарослями остролистой осоки, с перекрестной штриховкой сладкой кукурузы на полях. Из-под колес повалила пыль – в салоне стало трудно дышать – и мигом покрыла все возможные поверхности слоем нежной, едва осязаемой субстанции. Лобовое стекло мало-помалу запорошило совсем, и он включил дворники.

Петляя по извилистым, наизусть знакомым проселкам, он приблизительно через час с небольшим выбрался на длинную песчаную косу, с обеих сторон окруженную более чистой голубой водой. Доехав до самого ее конца, он поставил машину в тени полуразвалившегося дома, построенного, скорее всего, в те времена, когда основная речная магистраль пролегала по руслу между Дамьеттой и Заливом; русло с тех пор обмелело, заброшенное людьми, оставленное без ухода, бывшее речное дно под медным египетским небом обнажилось и растрескалось.

Он тщательно запер машину и пошел по узкой тропинке, ведущей через нищенский клочок возделанной земли (худосочная фасоль и пыльные дыни), обсаженный по краям растрепанной, тихо бормочущей себе под нос кукурузой, – и вышел к мосткам, где ждал его на ветхой лодке дряхлый перевозчик. На другом берегу он сразу увидел лошадей и с ними рядом скраденную перспективой фигурку Наруза. Углядев Нессима, тот выбросил руку вверх в жесте радостном и нелепом. Нессим ступил в лодку, отчетливо слыша стук собственного сердца.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации