Текст книги "Александрийский квартет: Жюстин. Бальтазар"
Автор книги: Лоренс Даррел
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 39 страниц)
Наруз наклонился к татуировщику и спросил тихо и хрипло: «Магзуб сегодня здесь?» Тот рывком поднял голову, поглядел настороженно и немного помолчал. «Да, – сказал он. – Должен быть. У могил».
Наруз поблагодарил его и неторопливо пошел обратно, мимо толпы у будок, наугад выбирая дорогу в узких проходах между палатками, пока не выбрался на сумеречную окраину круга света. Где-то впереди, невидимый во тьме, был маленький дворик с горсткой заброшенных могил посередине, под сенью пальм, там-то и властвовал сейчас над перепуганной, над зачарованной до полной неподвижности толпой знаменитый на весь Египет фанатик, высохший, как щепка, высокий и страшный, и разбойные громы взбесившейся воли псами скалились вокруг него.
Даже Наруза пробрала дрожь, когда он наконец споткнулся взглядом об это, словно бы выжженное лицо с глазами, подведенными углем так, что их блеск был уже лишен всякого следа человеческих чувств, нестерпим, как у чудища из страшной детской сказки. Магзуб изрыгал водопады проклятий на головы внимающих ему, и пальцы его, как когти кошки, мелко месили воздух; подобный вставшему на дыбы медведю в клетке, он ходил в центре круга, метался из стороны в сторону, вертелся на месте, то отступал от завороженной толпы, то снова крошил ее между пальцами, стеная, воя, рыча, и толпа простерлась перед ним во прахе, задавленная до бездыханности. Он, как говорят арабы, «вошел в свой час», и сила, переполнявшая его, затопила маленький двор.
Он стоял среди десятка поверженных тел тех, кто уже был загипнотизирован: некоторые ползали, молча, как полураздавленные скорпионы, другие визжали или блеяли, вопили по-ишачьи. Время от времени он вскакивал верхом на одного из бедняг, исходивших криком, и гнал его вкруговую, нещадно колотя по ягодицам, и тут же, развернувшись, роняя капли белой пены меж оскаленных зубов, стрелою впивался в толпу, чтобы вытянуть в круг, с нечеловеческой силой, за нос ли, за ухо или за руку, очередную несчастную жертву – с криком: «Ты смеялся надо мной?» – и, единственным взмахом скрюченных рук «погасив в нем свет», бросить его наземь, к другим, копошащимся в пыли у его ног; и всякая мольба о пощаде гасла, как свечной огарок, в многоголосом стоне тех, кто уже был в его власти. Сгустки силы били в толпу, как искры из-под молота, и он видел их, знал их, владел ими.
Наруз сел на могильную плиту в темноте, за пределами круга, и стал смотреть. «Бесы, племя нечистое!» – заходился воплем Магзуб, выбрасывая когти пальцев перед собой, в лицо толпе, и круг каждый раз в ужасе подавался назад. «Ты и Ты и Ты и Ты», – уже не кричал – ревел юродивый. Войдя в «свой час», он никого не боялся, он возносился над всеми.
Важный, богато одетый шейх в зеленом тюрбане – привилегия потомков пророка – случайно шел мимо: Магзуб, едва заметив его, метнулся сквозь толпу за ним следом и с криком: «Вот нечистый!» – ухватил старика за край одежды. Пожилой шейх с достоинством развернулся и, сердито сверкнув глазами, принялся было отчитывать обидчика, но Магзуб рванул его на себя, приблизил к его лицу свое, сведенное судорогой, и впился бешеным взглядом прямо ему в зрачки. Шейх как-то сразу сник, голова его покачнулась на ослабевшей вдруг шее, и с криком Магзуб повалил его наземь, схватил за тюрбан и поволок его, хрюкающего, как боров, вспять, чтобы швырнуть между прочими. «Довольно! Хватит!» – заголосила толпа, возмущенная столь дерзким надругательством над святым человеком, но Магзуб повернулся на пятках и, перебирая в воздухе пальцами, снова пошел по кругу, выкрикивая: «Кто сказал “хватит”? Кто сказал “хватит”?»
Послушный темной воле чародея, старик шейх с трудом поднялся на ноги и пустился в тихий, церемонный и совершенно безумный танец, выкрикивая на высоких птичьих нотах: «Аллах! Аллах!»; он двигался в неровном, дерганом ритме по кругу, обходя лежащие на земле бездыханные тела, и голос его сорвался вдруг на придушенный крик умирающего животного. «Пощади! – взмолилась толпа. – Пощади, о Магзуб!» Гипнотизер сделал несколько резких, отточенных пассов и выбросил шейха за пределы круга, послав ему вслед залп проклятий.
Старик глотнул воздуха и очнулся. Он снова стал – шейх, но прежней важности в нем явно поубавилось. Он поправил на голове тюрбан и принялся стряхивать пыль с одежды. Наруз подошел к нему. Он почтительно поздоровался со стариком и спросил, как зовут Магзуба, – оказалось, что шейх не знал. «Но это очень хороший человек, святой человек, – сказал шейх. – Он один жил в пустыне, долго, целые годы». И он ушел во тьму, спокойно и с достоинством, а Наруз вернулся на свою плиту поразмышлять о городских чудесах и подождать еще, пока не появится возможность подойти к Магзубу, чьи звериные вопли все еще раздирали ночь, зарубками ложась на ровный гул городского гулянья и на приглушенные песнопения святых людей из часовни за углом. Он еще не решил, как ему лучше вести себя с этим странным и очень опасным ночным существом. И потому ждал, предоставив случаю возможность выбора, возможность сделать первый ход.
Магзуб закончил представление поздней ночью, распустив свой зверинец и разогнав толпу частыми хлопками ладоней – как будто шугал гусей. Еще с минуту он стоял среди могил, выкрикивая проклятия вслед убегавшим, а потом резко развернулся и пошел от Наруза прочь. «Придется мне и впрямь поостеречься, – подумал Наруз, который уже решил сделать ставку на физическую силу, – чтобы не попасться ему на глаза». С собой у него был только короткий кинжал, он чуть ослабил его в ножнах и пошел за Магзубом, медленно и осторожно.
Магзуб шагал тяжело, небыстро, словно придавленный грузом горестей – несть им числа, и не под силу смертному их нести. Он все еще не успокоился – Наруз слышал, как он тихо постанывает на ходу и даже всхлипывает, – а один раз он упал на колени и, бормоча себе под нос, прошел на четвереньках несколько шагов. Наруз наблюдал за ним, чуть склонив голову набок, как охотничий пес, и ждал. Вдвоем они минули неряшливые пригороды праздника в сумеречной полумгле жаркой ночи; затем Магзуб свернул к длинной полуразвалившейся стене, когда-то ограждавшей заброшенные ныне сады, покинутые дома. Праздничный гомон стих до еле слышного, нерасчленимого на отдельные звуки гула, но где-то невдалеке по-прежнему меланхолично погромыхивал маневровый паровозик. Они вошли в обширный полуостров тьмы, тут же потеряв ориентацию в расстояниях и размерах, как странники в незнакомой пустыне. Теперь Магзуб выпрямился и пошел быстрее, словно лис, идущий в нору, когда идти осталось всего ничего. Наконец он свернул в обширный заброшенный двор, скользнув в дыру в глинобитной стене. Наруз забеспокоился – в этом лабиринте обветшалых хибарок и полузасыпанных песком могил он вполне мог потерять его из виду. Он бросился следом, свернул за угол и наткнулся на человеческую фигуру, увеличенную тьмой едва ли не втрое. «О Магзуб, – позвал он тихо, – хвали Господа, о Магзуб», – и неожиданно страх ушел, уступив место, как всегда перед дракой, дикому, распирающему грудь восторгу, – он шагнул вперед, в радиус действия Магзубовой силы, тронул рукоятку кинжала и наполовину вытянул его из ножен.
Юродивый сделал шаг назад, потом еще один, и вдруг они оба попали в полосу света, бившего поверх неглубокого озера тьмы за стеной от далекого уличного фонаря, – свет вернул их из небытия, приставив к почти невидимым теперь телам освещенные головы, как медальоны. Смутно Наруз увидел, как поднялись в нерешительности, а может, в страхе, руки Магзуба – тот на миг стал похож на ныряльщика – и легли на полусгнившую деревянную балку, загнанную в незапамятную эру в каменное основание стены, чтобы дать опору саманной кладке. Затем Магзуб чуть повернулся, соединив руки вместе, словно бы для молитвы, и Наруз сделал два быстрых, почти одновременных движения – его тело само рассчитало каждое, моментально и безошибочно. Правой рукой он вогнал кинжал в дерево, прямо сквозь широкие рукава груботканого Магзубова халата, пришпилив обе его руки к балке; левой же ухватил юродивого за бороду, как змеелов хватает кобру чуть повыше капюшона, чтобы не дать ей себя укусить. И, чистой уже волею инстинкта, прижался лицом к лицу гипнотизера, мазнув распластанной надвое губой по губе целой, и с присвистом (уродство на Востоке – тоже знак магической силы), едва ли не сквозь поцелуй прошептал: «О, любимец Пророка».
Так они стояли довольно долго, картинка к забытому мифу, застывшая то ли в глине, то ли в бронзе, и тишина понемногу вернулась, снова пропитав все поры тьмы. Магзуб дышал тяжело, почти загнанно, и молчал; глядя теперь в эти страшные его глаза, совсем недавно полыхавшие ярым пламенем, Наруз больше не видел в них силы. Под тяжелыми, подкрашенным углем веками они были пусты и безжизненны, и даже в самой глубине зрачков не таилось ни капли смысла – только пустота, только смерть. Ему вдруг показалось, что человек, загнанный им в угол заброшенного двора и пришпиленный к стенке, уже мертв. Еще минута, и он обмякнет у него в руках и перестанет дышать.
Наруз знал, что, пока Магзуб «не в своем часе», бояться нечего, и знание это захлестнуло душу ему – волна за волной печали, печали сострадательной: ибо он постиг суть дара этого человека, ту волю к вере, от коей спасение – только в безумии. К горлу у него подступил ком, и он отпустил бороду Магзуба и принялся гладить его по голове, по спутанным волосам, приговаривая шепотом, глотая слезы любви и сострадания: «Ах, любимец Пророка! Ах, мудрый мой, хороший мой!» – как если бы гладил животное – как если бы Магзуб обратился вдруг в его любимую охотничью собаку. Наруз перебирал его волосы, слегка почесывал за ушами, повторяя одни и те же слова завораживающим низким тоном, каким обычно говорил с – любимыми – ручными животными. Глаза колдуна медленно повернулись, сошлись в фокусе и затуманились, как у обиженного взрослыми ребенка. Тяжкий полустон-полувсхлип вырвался из самой глубины его тела. Он медленно упал на колени, на сухую землю, по-прежнему пригвожденный к дереву, и повис. Наруз тоже наклонился и тоже встал на колени, с ним рядом, продолжая издавать низкие, хриплые, совсем уже нечленораздельные звуки. В том, что он делал, не было и капли притворства. В нем говорило сейчас глубокое уважение, едва ли не любовь к этому человеку, сумевшему отыскать последние истины веры и скрыть их под маской безумия.
Однако же он ни на минуту не забыл, зачем он здесь, и теперь сказал, не тем нежным голосом охотника, ласкающего любимую собаку, но иным, каким говорят люди, у которых всегда наготове кинжал: «А теперь ты расскажешь мне о том, что я хочу знать, ты ведь правда расскажешь мне?» Голова колдуна по-прежнему бессильно свисала набок, глаза он закатил, словно желая получше рассмотреть свод собственного черепа, и его усталость уже и в самом деле была изоморфой смерти. «Говори», – сказал он хрипло; и тут же Наруз вскочил на ноги, чтобы вынуть из дерева кинжал, а потом, опустившись рядом с Магзубом на колени, по-прежнему обнимая его одной рукой за шею, задал свой вопрос.
«Они мне так и не поверили, – простонал Магзуб. – А я ведь смотрел, я видел. Два раза им говорил. Я не трогал девочку». И словно дремавший огонь вдруг вспыхнул в нем, в глазах и в голосе, с прежней силой, с прежней яростью; он крикнул: «И тебе показать, тоже? Ты тоже хочешь видеть?» – но снова сник. «Да!» – крикнул в ответ Наруз; дрожь схватки вернулась, и его тело снова зажило отдельной жизнью. Словно электрический ток побежал по ногам, заставив их мелко дрожать. «Покажи!»
Магзуб задышал глубоко и мощно и после каждого вздоха ронял голову подбородком на грудь. Глаза его были закрыты. Так локомотив загружается углем, вид сверху. Потом он открыл глаза и произнес: «Смотри в землю».
Встав на колени на сухую спекшуюся глину, он очертил указательным пальцем в пыли круг и разгладил пыль ладонью. «Здесь свет, – медленно поглаживая песок, прошептал он сосредоточенно; и следом: – Смотри глазами, прямо земле в грудь, – указав пальцем в круге конкретную точку. – Здесь».
Наруз неуклюже опустился на колени и послушно уставился в землю. «Я ничего не вижу», – сказал он тихо, чуть погодя. Магзуб медленно выдохнул, то придерживая воздух, то снова выпуская его маленькими порциями меж сжатых губ. «Думай, что ты видишь сквозь землю», – сказал он настойчиво. Наруз дал глазам волю пробить заскорузлую корку глины под слоем пыли и зрению своему, внутреннему оку, влиться, как в воронку, в точку под пальцем колдуна. Было очень тихо. «Да, я понял», – сказал он наконец. И вдруг совершенно ясно он увидел часть берега большого озера с хаотической сетью каналов и старый дом из осыпающегося кирпича, где жили когда-то Арноти и Жюстин, – где, собственно, начата была работа над Moeurs и где ребенок… «Я вижу ее», – сказал он. «Ага, – сказал Магзуб. – Смотри внимательно».
Нарузу казалось, что легкая дымка, поднимавшаяся там, у озера, от воды к небу, и его захватила, подняла, лишила веса. «Играет у реки», – сказал он. «Упала»; он услышал – его водитель задышал глубже. «Упала», – отозвался Магзуб. Наруз заговорил снова: «Рядом никого. Она одна. На ней синее платье и брошь вроде бабочки». Последовало долгое молчание; затем Магзуб тихо кашлянул и сказал глухим, почти утробным голосом: «Ты видел – то самое место. Велик Господь и воля Его надо мной». И, подхватив щепоть пыли, он втер ее в кожу лба – видение исчезло.
Наруз обнял Магзуба и поцеловал, потрясенный его могуществом, ни на минуту не усомнившись в достоверности информации, – он все видел, своими глазами. Он встал на ноги и встряхнулся, как пес. Они попрощались шепотом и расстались. Наруз пошел обратно, в сторону ярмарки, а колдун так и остался сидеть на земле, снова впав в прострацию. На ходу у Наруза по телу то и дело пробегали волны мелкой дрожи и словно булавочки кололись под кожей – или как если бы через бедра его и чресла пропустили ток. Вдруг он понял, что ему только что было очень страшно. Он зевал, и передергивал плечами, и хлопал себя ладонями по бедрам – словно пытаясь согреться, разогнать по жилам кровь.
Чтобы выйти к дому плотника, где стояла во дворе его лошадь, ему пришлось пересечь восточный угол мейдана; праздник еще не кончился, несмотря на поздний час, толпа у качелей не убывала, и огни сияли по-прежнему. То был час шлюх, и они уже вступили в свои права, черные, бронзовые, лимонно-желтые женщины, неисправимые охотницы до пропахшей деньгами мужской плоти: плоти любого цвета, слоновая ли кость, золото, или черное дерево. С лилово-розовыми деснами суданки; язык отливает синим, как у чау-чау. Восковые египтянки. Златовласые черкешенки с голубыми глазами. Тускло-черные с просинью негритянки – резкие, острые на язык – как дым смолистого дерева. Любое имя, любой синоним плоти: старая плоть, створоженная мякоть поверх костей, и неутолимая жажда плоти юной, мальчики и женщины на нетвердых ногах, во власти желаний бешеных, невыразимых; их можно бы вылепить в скульптуре, но не высказать, не объяснить, вот разве что мим… – ибо желания эти рождены были в самых древних дебрях душ и принадлежали не им, не этим людям, но далеким их предкам, слепо ищущим сквозь них пробиться. Страсть рождается еще в яйце, и нора ее – глубоко под радужной пленкой души.
Пустая, жаркая египетская ночь горела здесь, в Александрии, ярко, как факел, насквозь прожигая босые подошвы черных ног – до заскорузлых сердец, до умов закосневших. В ее безумии и красоте Наруз плыл, как новорожденный в люльке, как непотопляемая лилия на искристой поверхности реки, длинным стеблем уходящая в сумеречные глубины омута, туда, где ждали его, не шевелясь, черные архетипы ярких образов – тех, которые толпились вокруг.
Тогда-то он и стал свидетелем короткой сценки, словно специально для него разыгранной, – смысла ее он не понял, да и не мог понять, ибо основного ее участника никогда дотоле не встречал и уже не встретит: вот разве что на этих страницах – Скоби.
Где-то возле будок для обрезания поднялся шум. Бутафорские стены из холста и картона со всей их жутковатой иконографией сотряслись до основания, крик, злые голоса, грохот подбитых гвоздями башмаков по хлипким дощатым настилам; и вдруг, прорвавшись сквозь картон, держа в руках завернутого в одеяло ребенка, выскочил на белый фонарный свет сухонький старичок, одетый в мундир офицера египетской полиции, на шатких, подламывающихся на бегу ножках. За ним следом из будки плеснула волна арабов, рыкающих и подвывающих на бегу, как свора псов, злых, но трусоватых. Всей этой отчаянной погони Наруз был почти участник, ибо его только что не сбили с ног. Старичок в мундире кричал, голосом тонким и немощным, но в общем шуме слов было не слыхать – он метнулся через дорогу к видавшему виды кебу и ловко, как обезьянка, шмыгнул внутрь. Экипаж тут же тронулся неровной рысью и благословлен был в добрый путь градом камней и проклятий. Все.
Сценка показалась Нарузу любопытной, и он досмотрел до конца, и вдруг откуда-то сбоку, из темного прохода, он услышал голос – голос, который по сладости своей и глубине мог принадлежать одному лишь в целом свете человеку: Клеа. Его словно прострелило – он резко, на всхлипе, вдохнул и сжал ладони вместе, в детском жесте униженной мольбы. Голос – был голос любимой женщины, но что за уродливое тело произвело его на свет из полутьмы! – заплывшая жиром туша немолодой арабской шлюхи, сидевшей с неприкрытым лицом перед входом в свой бумажный домик, на трехногом табурете. Она говорила и жевала одновременно – сезамовую лепешку, с видом огромной гусеницы, вгрызающейся в лист латука, – но говорила она голосом Клеа, до звука, до последней нотки!
Наруз тут же подошел к ней и сказал, тихо и вкрадчиво: «О мать моя, поговори со мной» – и снова услышал невыразимо блаженную музыку голоса: медоточивая, грубая лесть, с единственной целью заманить его в камеру пыток (ни дать ни взять Пестезухос, крокодилья богиня).
Ослепший, глухой ко всему на свете, кроме мягких каденций любимого голоса, он пошел за ней следом, как морфинист, и, стоя с закрытыми глазами в темной комнате, положил ладони на две огромные желеобразные груди – чтобы вобрать всю до капли музыку медленно падающих слов любви единственным долгим, обжигающим глотком, до капли. Потом он отыскал ее рот и впился в него, лихорадочно, как если бы сам образ Клеа входил в него с ее дыханием – и с тошнотворным запахом сезама. Он дрожал от возбуждения – и чувства опасности, как святотатец, пришедший осквернить храм неким немыслимым кощунством, образ которого когда-то молнией вспыхнул в его мозгу, во всей своей невозможной и страшной красоте. (Афродита допускает в любви любые сопряжения ума и чувства.)
Он распустил кушак и медленно уложил свою большую куклу на волглую постель, добывая по чуть-чуть из ее жирного тела те желанные, по большей части воображаемые ответы, что, наверное, встретили бы его руки у другого тела, любимого. «Говори, мать моя, – шептал он хрипло, – говори, пока я стану делать это. Говори». И он выдирал, выдавливал из огромной этой белой гусеницы редкий и чудесный образ, редкую, быть может, как королевский бражник, красоту Клеа! Но до чего же упоительно и жутко – возлечь, наконец, выжатым, как старый тюбик с краской, меж бренных останков умерших без завещания желаний: он, он сам, пугливое глубинное Я, выброшенное волною страсти на сушу, к одинокой полумечте-полусну, преходящей, как детство, и такой же томительной: Клеа!
Но и грезе его не дано было длиться: да-да: стоило мне только прочесть эту сцену в Комментарии, и память услужливо извлекла на свет давно забытое: воспоминание о грязной будке, где лежат на кровати мужчина и женщина, а сам я, полупьяный, смотрю на них сверху вниз и жду своей очереди. Я уже написал свою часть картины, вот только мужчину принял тогда за Мнемджяна. Теперь же доказано – то был Наруз. «Они лежали передо мной подобно жертвам жуткой катастрофы, неловко соединенные вместе, как участники авангардного эксперимента, впервые в истории человеческой расы додумывавшиеся до столь странного способа общения».
И та женщина, с «черными, слипшимися сосульками волос на голове», лежащая в объятиях Наруза – узнает ли себя Клеа – или Жюстин – в этом прообразе, грубо сотканном из обильной, жадной до денег плоти? Наруз припал пересохшим ртом к изрядно пожившему, за деньги купленному телу, чтобы выпить, вытянуть из него Клеа, – так же как я хотел бы выпить из него Жюстин? Снова «суровый, примитивно-бессмысленный лик Афродиты»!
Да, но жажду можно утолить подобным образом, пригласив к себе в постель суккуба; и чуть позже Наруз слонялся во тьме без смысла и цели, счастливый, как идиот, с чувством облегчения почти невыносимым. Ему хотелось петь. Если он и не забыл о Клеа в ту ночь окончательно, то уж во всяком случае получил свободу – от призрака. Он был свободен, и у него тогда достало бы, пожалуй, силы даже и возненавидеть ее. Любовь обожает полярности. «Истинная» любовь.
Он медленно, окольными путями, вернулся к дому друга-плотника и оседлал лошадь, перебудив предварительно всю семью – чтобы им не показалось спросонья, будто на конюшне орудует вор.
Потом он поехал домой, молодой, счастливейший из живущих на свете, и с первыми проблесками наступающего утра был уже в поместье. Все, конечно же, спали; он забрался на балкон, завернулся в плащ и тоже немного поспал – пока не встало солнце и не разбудило его. Ему захотелось поделиться новостью с братом.
Нессим выслушал всю его историю спокойно и очень серьезно, удивляясь про себя, как это может человеческое сердце не издавать звуков, когда кровь вытекает из него капля за каплей, – ибо в полученной с утра пораньше информации увидел смертный приговор тем робким росткам доверия, которые уже сумел взрастить в душе Жюстин. «Я не думаю, – сказал Наруз, – что нам удастся отыскать тело, – сколько времени прошло, – но я возьму Фараджа, пару багров, и мы туда съездим. Попробуем – попытка не пытка, а, как ты считаешь?» Плечи Нессима дрогнули. Брат его помолчал немного и продолжил тем же ровным тоном: «Да, и еще, я ведь до сих пор ничего не знал о том, как девочка была одета. Но я скажу тебе, что я видел в земле. На ней было синее платье и брошь в форме бабочки». Нессим сказал едва ли не с раздражением: «Да. Совершенно верно. Те же самые приметы Жюстин давала в полицию. Я точно помню. Ну ладно, Наруз… что тебе сказать. Все так и было. Спасибо тебе. А поиски оставь, багры и прочее – следственная бригада выезжала туда раз десять, ныряли, обыскали все, что можно. Да, безрезультатно. В том месте у канала боковой отвод, водоворот и сильное течение у самого дна».
«Понятно», – сказал Наруз, сразу приуныв.
«Конечно, наверняка ничего не…» И вдруг Нессимов голос стал резким – он добавил: «Только пообещай мне одну вещь. Она никогда не узнает правды из твоих уст. Обещай мне».
«Я обещаю», – сказал Наруз, и Нессим, повернувшись в сторону от аппарата, вдруг встретился глазами с женой. Она была бледна, и глаза ее, огромные, великолепные глаза, смотрели на него удивленно и не по-хорошему пристально. «Ну, мне пора», – поспешно сказал Нессим, положил трубку, снова повернулся к ней и взял ее за руки. Когда я хочу вызвать их в памяти, она всегда приходит именно так: соединивши руки, такие близкие и такие далекие – невероятно. Ах, телефон, символ современных встреч, которым никогда не суждено сбыться.
VIII
«Я уже писал тебе о смерти Скоби (читаю у Бальтазара), но вкратце, да и много ли скажешь на открытке. Не то чтобы я был очень уж близко с ним знаком, но о твоей к нему привязанности мне было известно. Дело было не из приятных, к тому же, честно говоря, я и замешан-то в нем оказался по чистой случайности – только потому, что Нимрод, он – глава Секретариата и был, следовательно, тремя ступеньками выше Скоби по служебной лестнице, в тот самый вечер обедал со мною вместе».
«Ты помнишь Нимрода? Впрочем, неважно, дело в том, что мы с ним были тогда в некотором роде соперники, и призом в нашем состязании должен был стать очаровательный юноша, актер из Афин, носивший восхитительное имя Сократес Питтакакис; идти на открытый конфликт нам не хотелось, да и вряд ли мы могли себе это позволить хотя бы по соображениям официального порядка (я, знаешь ли, в некотором роде консультант в его ведомстве), и мы, рассудив разумно, решили похоронить нашу ревность и владеть молодым человеком сообща – т. е. делиться, как то и должно всем добрым александрийцам. Вот так и вышло, что мы обедали à trois в “Auberge Bleu” [184]184
«На троих» в «Голубой таверне» (фр.).
[Закрыть] и предмет нашей страсти сидел между нами, как ломтик мяса в сэндвиче. Не могу не признать – у меня перед Нимродом было небольшое преимущество – в греческом он слабоват, – но в целом царил дух соразмеренности и взаимопонимания. Актер – он весьма налегал на шампанское, объяснив нам, что это им самим изобретенный способ борьбы с некой разрушительной болезнью, – в конце концов решил дать отставку нам обоим, оказалось даже, что он страстно влюблен в одну изрядно усатую армянку из моей клиники. Итак, все усилия пропали даром – к вящему, надо сказать, огорчению Нимрода, которому предстояло оплатить нашу гротескную трапезу. Вот тебе в общих чертах диспозиция – к тому моменту, когда нашего государственного мужа пригласили к телефону».
«Немного погодя он вернулся, с миной достаточно мрачной, и сказал: “Это из полицейского участка у доков. Вроде бы там забили насмерть какого-то старика – матросы с ЕВК [185]185
Его Величества корабля.
[Закрыть] Мильтон [186]186
Очередной анахронизм. Корабль с таким названием разбился неподалеку от Нью-Йорка в 1858 году во время снежного шторма.
[Закрыть]. У меня есть основания предполагать, что это кто-то из отдела Q, из тамошних чудиков, – есть там один пожилой бимбаши…” Он стоял в нерешительной и неудобной позе, на одной ноге. “Как бы то ни было, – продолжил он, – мне придется съездить и разобраться во всем на месте. Наверняка ничего пока не известно. Кажется, – он понизил голос и наклонился ко мне, – он был одет в женское платье. Может выйти скандал”».
«Бедный Нимрод! Слепой бы увидел, как ему, несмотря на крайнюю необходимость ехать, не хочется оставлять меня наедине с актером. Он суетился, он мешкал, он морщил лоб. В конце концов лучшая часть моей души пришла мне на помощь, я оставил всякую надежду и тоже встал. “Я, пожалуй, поеду с вами”, – сказал я. О, бессмертный дух честной игры! Бедняга просто изошел в нервических улыбках и в самых сердечных изъявлениях благодарности. Мы оставили молодого человека доедать рыбу (на сей раз для того, чтобы лучше думалось) и поспешили к автостоянке, где была припаркована Нимродова служебная машина. Некоторое время спустя мы уже оставили позади Корниш и свернули в гулкую темень у доков – тамошние мощенные булыжником улочки и цепочки подмигивающих газовых фонарей вдоль причалов делают этот район весьма похожим на какой-нибудь из уголков Марселя, году этак в 1850-м. Мне там никогда не нравилось, сыро и пахнет весьма своеобразно – морем, мочой и сезамом».
«Тамошний полицейский участок – круглое красное здание вроде английской почты времен королевы Виктории. Помещаются в нем небольшая дежурка и две крохотные камеры, без окон и какой бы то ни было иной вентиляции, – в летнюю ночь дышать там просто нечем. Дежурка была до отказа набита полицейскими, они говорили все одновременно, потели и сверкали – как по команде – белками глаз, этакий табунчик вороных в приступе самой черной меланхолии. На каменной скамье в одной из камер лежала древняя, худая как смерть старушонка в юбке, задранной выше пояса, – на тонких ножках зеленые носки на подвязках и черные матросские башмаки. Во всем районе не было света, и на выступе стены прямо над телом укрепили свечку: капли воска из-под неровного язычка пламени падали на морщинистую руку, начавшую уже застывать в жесте нелепом и театральном – как будто, стоя на сцене, он закрывал лицо от фальшивой актерской пощечины. Конечно, это был твой друг Скоби».
«Били его жестоко, прямо-таки ни единого живого места и масса мелких осколков фаянса под кожей. Пока я его осматривал, рядом задребезжал телефон. Китс уже что-то разнюхал и взял след. Теперь оставалось только ждать: рано или поздно его видавший виды “ситроен” все равно будет здесь. Угроза скандала приобретала все более зримые очертания, и страх Нимрода прямо-таки окрылил. “Надо снять с него эти тряпки!” – прошипел он, и трость его заходила направо и налево по спинам набившихся было в камеру полицейских. “Да, конечно”, – сказал я, и пока Нимрод, отвернувшись, утирал с лица пот, я, как мог осторожно, раздел покойника. Работенка та еще, но, некоторое время спустя, старый греховодник лежал перед нами “нагой как псалом”, как говорят греки. Один – ноль. Мы вытерли пот. В камере было не прохладней, чем в печке».
«“Теперь, – сказал Нимрод, и в голосе у него явственно зазвучали истерические нотки, – нужно как-то засунуть его обратно в мундир. Пока тут не нарисовался Китс и не начал совать нос во все дыры. Давайте-ка мы сейчас двинем к нему на хату и возьмем шмутье. Я знаю, где он живет”. Пока мы выходили из камеры и запирали за собой дверь, Скоби глядел нам всем выбитым из орбиты искусственным глазом, и взгляд его был мрачен и полон укоризны – как если бы он стал жертвой таксидермиста-любителя. Итак, мы снова прыгнули в машину и понеслись через доки на Татвиг-стрит: по дороге Нимрод исследовал содержимое аккуратной маленькой сумочки из искусственной кожи, коей экипировался Скоби перед выходом в плаванье. В ней оказались несколько монет, маленький католический молитвенник, шкиперское свидетельство об увольнении с флота и пачка допотопной рисовой бумаги (сейчас такой уже и не встретишь), похожей на папиросную. И все. “Чертов старый дурак! – всю дорогу бормотал Нимрод. – Чертов старый дурак!”»
«Дома у твоего приятеля, к немалому нашему удивлению, все было вверх дном, ибо неким непостижимым образом досюда уже докатилась весть о его смерти. По крайней мере, мне так показалось. Все двери – настежь, шкафы – взломаны и обчищены. Еще там был небольшой чулан с огромной ванной посередине, а в ванне – нечто вроде арака, и окрестные обитатели явно уже успели угоститься на славу: на ступеньках сверху донизу видны были следы от мокрых ног, без счета, а на стенах – мокрых ладоней. На лестничной площадке – море разливанное. Во внутреннем дворике боаб воткнул в землю палку, танцевал вокруг нее и пел – зрелище весьма экзотическое. И вообще, казалось, даже в воздухе был привкус некоего празднества, причем низкопробного. Гнусное, надо сказать, ощущение. Вещи вынесли почти подчистую, но мундир каким-то чудом уцелел, на гвоздике за дверью, – наша, так сказать, доля в добыче. Едва мы принялись снимать его с гвоздя, нас до смерти напугал зеленый попугай, завопивший что есть мочи из клетки в углу голосом Скоби (Нимрод клялся потом, что имитация была безупречной):
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.