Текст книги "Волною морскою (сборник)"
Автор книги: Максим Осипов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Эффектно, да. Но как это относится к несчастным челнокам?
– Челнокам? Можно и так сказать. Читай.
Полковник достает ту самую газету, которую мне уже предлагали – в поезде.
“По подозрению в совершении двойного убийства, – читаю я, – разыскивается уроженец Петрозаводска…” – и фотография Толи, с усами. Здесь он смеется, застолье. Убиты мужчина с подростком, девочкой. Пустили к себе Толю жить.
Очень тупо: мужчина жил вдвоем с дочкой, продал квартиру, чтобы переехать в меньшую, Толя вызвал товарища… Да, понимаю, Серый, Сергей.
– Нет, не Сергей, – говорит полковник. – Серый – от фамилии. Которая в интересах следствия не разглашается.
Я с трудом складываю газету, возвращаю ее полковнику, руки у меня дрожат, и голос дрожит.
– Извините, товарищ полковник, – все-таки произношу я, – но желтая, да и любая пресса – не доказательство. Это, простите, неубедительно.
– А ты что – суд присяжных, чтоб тебя убеждать?
Он сказал это так, что я понял: в газете написана правда.
Полковник достает несколько фотографий:
– Врач, говоришь? Ну, смотри.
Проходили мы судебную медицину, но это было другое. Мне стало нехорошо, и я этого не сумел скрыть.
– На, – налил мне воды. – Попей.
Как именно Толя с Серым их убивали, я рассказывать не буду. Есть вещи, которые вот точно никому знать не надо.
Объясняю полковнику: плохо спал, коньяк без закуски, ну, в общем…
– Ферштейн, – отвечает он.
– Зачем эти фотографии?
Для достоверности. Абонентов их здешних разговорить.
Вычислили убийц по телефонным звонкам из квартиры. Номера все фиксируются на АТС, я не знал. Кто-то один или оба звонили в Петрозаводск, и до преступления, и главное – после. Роуминг, экономили.
Они не сразу ушли, ночевали в квартире с трупами, это очень на меня подействовало. Когда умирает больной, то хочется – окна настежь и поскорей – из палаты, а эти… Да, ночь провели, может быть, даже две.
– Боже мой, – лепечу я, не соображая от страха, – я ночевал с убийцами! И спокойно спал! Ничего не чувствовал. Боже мой!
На полковника это не производит особого впечатления.
– Не думай о них, – говорит он. – Убийцы – средние люди.
Опять телефон, опять он больше слушает, чем отвечает, у меня снова пауза, и я этой паузе рад. Кладет трубку.
– Что тут? Смотрел? – Про сумки.
Нет, и в голову не пришло. Берет сумки, легко поднимает на стол. Очень сильный.
– Руками не трогай. А то придется пальчики откатать.
Электроника. Игровая приставка – для Серого, конечно. Открывает футляр.
– Это что?
– Флейта.
Девочка играла на флейте? Черт, мне опять дурно.
– Необязательно, все может быть из разных мест.
Шмотки. Даже шмотками не побрезговали! Нет, шмотки – иконы прикрыть.
– Иконы, – произносит полковник. – В Бога веришь? – Не дожидаясь моего ответа, говорит: – Теперь все верят. У нас даже еврейчики ходят с крестами.
Я инстинктивно провожу по шее рукой: не видна ли цепочка? Надеюсь, полковник не обратил внимания. Мне вдруг не хочется его огорчать.
Книги. Не книги – марки.
– Понимаешь в марках?
Нет, откуда? Марки, я знаю, бывают очень дорогие.
Полковник укладывает вещи назад:
– Все это стоит деньги.
– А у этих, убийц, интересно, на шее есть крест?
– Ничего интересного. Говорю тебе – средние люди.
Я встаю и хожу по комнате. Как же так, а? Как же так? Почему я настолько не разбираюсь в людях? Почему не понимаю сути вещей? Снова пью воду, я уже тут немножко обжился.
Полковник убирает сумки.
– Сядь. Ты все правильно сделал. Помог следствию. Пришлось бы в городе брать.
Теперь вижу: просто удачное совпадение. Оказывается, из Москвы тем же поездом ехал оперативник – их арестовывать. Вспоминаю человека в спортивном костюме. Просто удачное совпадение. Могли бы вообще не найти. Раскрываемость же ничтожная.
– Ничтожная? Кто сказал тебе? Какой чудак?
Полковник усмехается и ласково произносит:
– Шлемазл.
Такого слова нет в моем лексиконе. Что это значит?
– Шлемазл, – с удовольствием повторяет полковник. – Сосунок.
Вот для чего я явился в Петрозаводск: чтоб меня сосунком обзывали. Горько.
– В Америке, – говорю, – как-то обходятся без того, чтобы бить всех подряд дубинками. Есть процедуры. Я не выгораживаю убийц и так далее…
– В Америке, – отзывается он. – Я вот тебе расскажу.
И полковник рассказал мне историю своего отца.
Шац-старший, обрезанный еврей, в начале войны был призван на фронт, но повоевать ему не пришлось: уже в августе сорок первого вся их армия была окружена и сдалась. Шац обзавелся документами убитого красноармейца-украинца, так что его не расстреляли сразу и попал он не в концлагерь, а сначала в один трудовой лагерь, потом в другой. Оказался в Рурской области, на шахте.
– Знаешь, что такое по-немецки “Schatz”?
Богатство, сокровище, клад. Полковник кивает:
отец кое-как говорил по-немецки, до войны все учили немецкий язык. Так вот, попал он на шахту с одним лишь желанием – жить. Хотя, как представишь себе: война неизвестно чем и когда закончится, что с семьей – непонятно. Трудовой лагерь – не лагерь уничтожения, но из тех, кто просидел всю войну, уцелела одна десятая.
Пристроиться переводчиком? Нет, это было исключено. Во-первых, чтоб затеряться, надо быть как все, а во-вторых, нормальные люди в лагере были настроены исключительно по-советски. Только подонки имели дело с немцами больше, чем заставляют. Шац вел себя по-другому: он выполнял не одну норму, а две. За это давали премии – хлеб, табак. Бросил курить. Единственная, можно сказать, радость, а бросил – чтобы еды было больше, чтоб работать, план выполнять. У товарищей табак на еду менял и всегда был сыт. Когда поднимался из шахты первым, воровал у охраны – картошку, яйца, хлеб. Только еду. Били, когда ловили, сильно били, каждый раз – двадцать палок. Немцы, порядок. Вся спина была черной от палок. Били, но не убили.
– Так и не узнали, что отец ваш – еврей?
– Пока шла кампания по выявлению – нет. В бане его прикрывали, для своих он придумал что-то.
– Фимоз.
– Вот-вот. Потом узнали. От наших же и узнали.
Когда открылось, что Шац еврей, жить ему стало существенно тяжелее. Вроде как “полезный еврей” – слово на этот случай у немцев было. Норму уже выполнять приходилось – тройную. И терпел – от немцев и от своих. Но настоящих садистов в лагере было немного. Охранники тоже – обычные люди.
– Средние, – подсказываю я.
– Да, средние. – Полковник не замечает иронии.
Садистов немного было, не больше, чем теперь, но одна была – жена коменданта лагеря. Красивая баба, говорил отец. Туфлей любила ударить в пах. Штаны при себе снимать заставляла. Развлекалась, в общем. Доразвлекалась.
Освобождали их американцы. Делали так: окружали лагерь и ждали, пока охрана сдастся и заключенные ее перебьют. Сутки могли ждать, двое. Выдерживали дистанцию. Обычная для американцев практика. Немцы к ним в плен хотели, но зачем им пленные немцы?
– Что он с ней сделал? – спрашиваю.
– Отымел. Понял? Первым.
– А потом? Потом что? Убили?
– Ну, наверное, – пожимает плечами полковник. – Немцев всех перебили, вряд ли кто-нибудь спасся.
Мы некоторое время молчим.
– Скажите, как отец ваш потом относился к немцам?
– Нормально. Почему “относился”? Жив отец. Злится только, что пенсию немцы не платят. Он нигде у них по документам не проходил как Шац.
Жив отец его. И что делает? – Ничего он не делает, что ему делать? На рынок любит ходить. Бабу эту немецкую вспоминает. Раньше, пока была мать, молчал, а теперь чаще, чем о собственной жене, говорит.
В кабинете почти темно. Мне вдруг хочется поддержать полковника, хотя бы посмотреть ему в глаза, но он сидит спиной к окну, и глаз его я не вижу. Пробую что-то сказать: про недержание аффекта, про старческую сексуальность. Принадлежность к врачебной профессии как будто дает мне право произносить ничего, в общем, не значащие слова.
– За всю войну, – говорит полковник, – отец мой не убил ни одного человека. И если бы американцы твои освободили его как надо, по-человечески, теперь бы он немецкую бабу эту не вспоминал.
Полковник кончил рассказ и постепенно впадает в летаргию. Наверное, надо идти?
Спрошу напоследок:
– А что флажки у вас на карте обозначают?
Он вдруг широко улыбается, в полумраке видны его зубы:
– Ничего не обозначают. Флажки и флажки. Просто так.
Ну что, я пошел?
– И куда ты пошел без шапки? – спрашивает полковник. – Шапка есть?
– О, даже две: кепка и теплая, шерстяная.
– Надень шерстяную.
Петрозаводск: темень, холод, лед, улицы едва освещены, ничего не разберешь.
Вечером встречаю на конгрессе молодого человека с красивым голосом, того самого, из поезда, он делится впечатлениями от города, говорит: “Такая же жопа, как все остальное”, и выражает желание продолжить знакомство в Москве:
– Пообедаем вместе? Чур, приглашаю я. – Между прочим спрашивает меня: – Разузнали про давешних побиенных? – Молодец, нашел слово.
– Нет, – отвечаю я. – Нет.
февраль 2010 г.
Цыганка
Рассказ
Он и человек разумный, и врач неплохой, мы хотим лечиться у таких, если что.
Врач, две работы – денежная и интересная. На интересной он думает: настоящая работа, врачебная, денег только не платят. А человек он молодой, ему нужны деньги. Маленькие дети, сиделка для бабушки, машина ломается, много желанных предметов, много всего вокруг, не стоит и объяснять. Но дольше, чем на несколько секунд, он о деньгах не задумывается. Нужны – и всё.
Денежная работа вызывает, напротив, долгие размышления. Я небесталанный, думает он, молодой – бабушка жива, разумеется, молодой, – многое надо успеть, на что я жизнь трачу? Он знает, на что ее тратить: жить, думать, чувствовать, любить, свершать открытья. Отец ему говорил, назидательно, тяжело: занимайся тем, что имеет образ в вечности. И стихи читал, другие и эти. Давно это было, больше десяти лет уже, как нет отца.
Интересную работу его вообразить легко: смотреть больных в клинике, радоваться, когда помог, сделал что-нибудь новое, диагноз редкий поставил, огорчаться – ну тоже, конечно, – когда больные умирают или приходится много писать. Того и другого хватает: скоропомощная больница, дежурства, но он хороший врач, мы уже говорили.
Кое-как платят и здесь: благодарные больные, их родственники. Гонораров себе он не назначает: мало ли что – все, он – не все.
Денежную работу представить себе сложнее. Вот что это: возить за границу больных эмигрантов. Есть такая организация – отправляет людей насовсем в Америку, под присмотром. Евреи, баптисты, бакинские армяне, курды, странные люди – куда они едут, и как это все работает? Люди странные и занятие странное – возить их, но хорошо платят: шестьсот долларов за перелет.
И вот сегодня, в пятницу, – передать дежурство, забрать медицинские причиндалы, попасться на глаза начальству и к часу – в аэропорт, в Америку лететь, в который раз? – он давно уже сбился со счета. Быстренько сдать больного – да, надо еще из Нью-Йорка долететь до конечного пункта, на этот раз близко – Портленд, там его встретят друзья: два часа – и они уже в Бостоне, и в Америке все еще пятница. Деньги заплатят в Нью-Йорке, с больным он расстанется в Портленде, друзья – муж с женой, его однокурсники, рано поженились, рано уехали, любимые, надежные – не дадут истратить ни цента, а утром отвезут его прямо в Нью-Йорк – как раз туда собирались, они любят Нью-Йорк, они любят все, что идет их с ним дружбе на пользу Будет суббота. Он вернется домой в воскресенье, выспится – и на работу, главную, интересную. Так каждый месяц.
Но когда он собрался уже идти, выходит заминочка – Губер. Больную одну надо глянуть. Губер – заведующий коммерческим отделом – обидчивый, вялый, мстительный, в сознании врачей – вор. От коммерческих больных – одни неприятности, а деньги все равно не врачам идут. Заметьте, Губер просил не сам, а через медсестер. Сам бы он выразился в том духе, что вам, мол, все равно делать нечего, так что посмотрите пациентку, пожалуйста.
Он посмотрит, но быстро. Где она? – в коридоре.
Сестра, тихо:
– Цыганка.
Он цыганку одну уже полечил месяца два назад. Странная была женщина, нетипичная. Сестры предупреждали: поосторожнее с ней. Молча разделась – по пояс, как велено, без обычных вопросов: “Бюстгальтер снимать?” Торжественность и презрение. Молча повернулась на левый бок, когда надо было. Без шуршания женского, безо всяких фру-фру, без “Ой, это сердце мое так булькает?” Очень резко взяла заключение. Чувствовалось: ненавидит она их, – слово в голову пришло – вертухаев. Раз в форме, пускай в медицинской, в халатах, в пижамах, то кто же они? – вертухаи. Куда она так торопится? Сестра объяснила: женщина в микрорайоне известная, наркотики продает. Сестры всё знают, они ведь живут тут, им удобней работать по месту жительства. Так что торопится женщина – дело делать. Сын у нее еще – взрослый, девятнадцать лет, не в его дежурство это было, – умер. Вот отчего такая торжественность. Ладно, ничего серьезного, да и цыганка она какая-то ненастоящая. Худая, стриженая. С фамилией искусственной – что-то такое, как будто русское, цирковое. Замужем, интересно? Сестры и это знают: первый – повесился, нынешний муж – без ног, попрошайка. Честно говоря, достали эти несчастья. Ну, врач не должен так думать, тем более – говорить.
Сегодня другая цыганка. Та была относительно молодая, эта – старая.
– Что у них с нашим Губером? – удивляется медсестра. – Всей правды мы никогда не узнаем.
– Зовите ее, быстро только.
Суетливая бабка с невнятной речью, рыжие, неаккуратно крашенные волосы, руки грубые, отеки вокруг перстней, отеки лица, ног. Пестро одета бабка, наши не так одеваются.
Сестра ворчит: вот укуталась!
– Тепло уже, бабушка, апрель!
И что, что апрель? – ей всегда холодно.
Что ее беспокоит? Они спешат.
Цыганка мямлит, не разберешь. Сколько ей лет? Она и возраст назвать свой не может!
– Бабка, ты не в гестапо, – взрывается медсестра, – говори!
Нельзя так с больными, особенно – коммерческими, от Губера.
Им надо записать ее год рождения.
– Пиши – двадцатый…
– А на самом деле какой?
– Двадцать восьмой напиши… Тридцатый.
По документам – двадцатый, но не выглядит цыганка на семьдесят девять. Что за галиматья? “Галиматня”, – говорит Губер, он из Молдавии. Его не поправляют, а за глаза смеются.
Спросим: сколько ей было во время войны? Не помнит. – Какой войны? – Войну не запомнила? Да где она жила?
Отвечает:
– В лесу.
– В лесу? Что делала?
Сестра смотрит на него: неужели же он не понимает, что они делают?
Цыганка:
– Песни пела.
Песни? В лесу? Давайте, раздевайте ее совсем.
Сестре его явно не по себе.
– Таблеточки назначь, получше, – просит цыганка.
Раздевайте, раздевайте. По кабинету распространяется удушливый запах.
– Обрабатывать надо опрелости, – злится сестра. – Ну и вонь!
Протрите вот тут. И тальком. Нечистая бабка, что говорить.
Он смотрит ее на аппарате – сердце большое, хорошо видно. Действительно, сильно больная. Положить бы. Сейчас он распорядится. Сестра возражает: пропадет что-нибудь из отделения, а кому отвечать?
Бабка и сама не хочет лежать в больнице:
– Таблеточки получше назначь…
Ладно, пятнадцать минут еще есть, йод давайте, спирт, катетер, перчатки стерильные, новокаин. Ставит метки на спине у нее фломастером:
– В легких вода накопилась, сейчас уберем.
Сестра качает головой: только посмотреть просили, Губер будет не рад. – А мы ему ничего не скажем, вашему Губеру. Проводить через кассу не надо.
Что там бабка бормочет? – Она не русский человек, не может терпеть боль. – И не придется, укольчик, и все.
Пусть жидкость течет, он напишет пока.
Полтора литра в итоге накапало.
– Легче дышать?
То-то же. Он дописывает заключение. – Пусть дадут ей таблетки получше, – просит цыганка, снова уже одетая, – и будет им счастье.
– Счастье? – кривится сестра.
Он знает, что она хочет сказать: от цыган – все несчастья. Нет, он кривиться не станет – не из суеверия, а так.
– Таблеточки получше, – повторяет бабка, – и чтоб сочетались, ты понял… – зубы оскаливает золотые.
С чем они должны сочетаться? С гашишем? Или с чем пожестче? Бабка пугается: зачем так говорить? Рюмочку она любит, за обедом. – Ну, если рюмочку… Да, отличные таблетки. И сочетаются.
Счастье, – думает он, – надо же! Счастье.
Цыганка принимается совать ему мятые деньги. Там одни десятки, ясно видно. Он отводит ее руку – какая, однако, сильная! – а сам понимает: все дело в сумме, были б тысячные бумажки, он бы, возможно, взял. Так что гнев его – деланный, и всем это ясно, кроме, как он надеется, медсестры.
– Разве можно в таком виде к доктору приходить? – возмущается та, выпроводив цыганку.
Медсестра у него – нервный, западный человек. Окна открыла настежь, прыскает освежителем. Всё, он пошел.
– Вы меня извините, – произносит сестра, – но таких вот, как эта, вот честно говоря, ни капельки не жалко. Таких, я считаю, не следовало бы лечить.
Сейчас она скажет, что Гитлера в принципе не одобряет, хотя кое в чем… Какой там западный человек, просто дура! Выходя уже из больницы, обгоняет цыганку. Та хватает его за рукав: дай погадаю! – Нет, мерси. Дорога дальняя, он и так знает, что его сегодня – причем уже – ждет.
Он ездит в Шереметьево на машине – и долго, и расточительно, но он привык, хотя всех-то вещей с собой – медицинская сумка, книжка, рубашка, трусы-носки. Все, кроме сумки, он сегодня забыл, почти что сознательно: так и не придумал себе чтения, а переоденут его бостонские друзья – после поездок к ним в его гардеробе всегда происходят улучшения. Читать он не будет, послушает музыку, у него с собой ее много и на любое состояние души.
В Шереметьеве его ждут огорчения. Во-первых, что, впрочем, не страшно, больная досталась тяжелая – старушка с ампутированными ногами, слепая, с мочевым катетером, у старушки сахарный диабет. Предстоит колоть инсулин, выливать мочу, каталки заказывать. С ней, однако, разумный как будто муж – ничего, долетим. Много хуже другое – он промахнулся с Портлендом. В билете не Портленд, штат Мэн, меньше двух часов на машине от Бостона, а другой Портленд, штат Орегон, на противоположной стороне Америки.
Надо же так обмишуриться, тьфу ты! Он рассказывает окружающим – люди из таинственной организации, отвечающей, в частности, за билеты, смеются: не такого уровня несчастье, чтобы сочувствовать. Эх, предупредить друзей – вот расстроятся! Он из Нью-Йорка им позвонит. Не несчастье, но лажа.
Ребята из службы безопасности – “секьюрити”, русские – знают его давно, не шмонают, а так – поводят руками в воздухе: “Взрывчатые вещества, оружие есть?” – улыбаются, он и им рассказывает про передрягу с Портлендом. – Портленд, – говорят – ничего, не так страшно, вот Окленд есть – в Новой Зеландии и в этой, ну, где? – он подсказывает: в Калифорнии, – да, так один мужик… – Простые ребята, но есть в них какой-то шарм. Ему нравится постоять с ними, поразговаривать. Опять-таки, униформа их, видимо, действует.
Сейчас он – в который раз? – выслушает историю про то, как американка везла с собой кошечку – их помещают в специальные клетки, сдают в багаж, – а кошечка сдохла, грузчики шереметьевские ее выкинули, чтобы не было неприятностей, а в клетку засунули другую, живую, кошку, отловили тут где-то, и американка настаивала на том, что не ее это кошка, потому что ее была – мертвая, и везла она ее на родину хоронить. Возвращалась откуда-то. Из Челябинска. В прошлый раз было наоборот – американка с дохлой кошкой прилетела из Лос-Анджелеса. В сегодняшнем виде история выглядит естественней, и все равно она, конечно, выдуманная, и американцев ребята называют америкосами и “пиндосами” – новое слово, нелепое, “секьюрити” и в Америке не были, – но каждый раз он смеется. Всё, пора в самолет.
– Когда воротимся мы в Портленд, нас примет родина в объятья! – поет один из парней.
– Прокатился бы я вместо тебя, доктор, – говорит другой мечтательно, – на небоскребы на ихние посмотреть.
Нет, ребята, медицина – это призвание.
– Прощай, немытая Россия! – произносит молодой человек, сидящий через проход.
Стандартный для отъезжающего текст – при нем его произносили не раз. Вначале, когда начинал летать, ждал человеческого разнообразия – эмиграция, серьезный шаг, потом понял: работа – как в крематории или в ЗАГСе, ограниченный набор реакций.
Взлетаем. Перекреститься – тихонько, чтобы не думали, что ему страшно, и не пугались, на самом деле – ничего от тебя не зависит. За рулем, на скользкой дороге, в темноте – намного страшней.
Самолет неполный, но не сказать чтоб пустой. Два места у окна – его. Следующие двое суток предстоит провести в пути. Два дня жизни в обмен на шестьсот долларов. Друг отца, бывший политзэк, рассказывал: труднее год сидеть, чем пятнадцать лет, год – только и ждешь, когда выпустят, не живешь. Что же тогда говорить про поездку длиной в два дня?
Надо бы встать, проведать больную. Или еще подождать? Не лень даже, а профессиональная неподвижность, он всегда презирал ее в реаниматологах.
Есть в этом странном деле и свои способы сплутовать. Например, сделать вид, что ты здесь случайно, по своим делам летишь: пассажиру плохо, а тут русский доктор, и лекарства – чудо! – с собой. Стюардессы дарят таким докторам шампанское, разные милые вещи, помогают всячески. А разоблачат – и что? – так, чуть неловко. Они иностранцы, и он для них – иностранец. Если же здоровье подопечного позволяет, можно и не лететь ни в какой Портленд, проводить до самолета – счастливого вам пути, have a good flight! – и застрять в Нью-Йорке на лишний денек. Имеющим наглость так поступать он завидует, но сам повторять их трюки не станет: мало ли – случись что, да и от слепой безногой старухи разве сбежишь? Его еще, между прочим, просили за баптистами присмотреть – им тоже до Портленда. С баптистами нетяжело: ни на что не жалуются, таблеток не пьют, да как-то и не болеют особенно, бестолковые только, детей целый выводок – вон, сидят в хвосте – раз забыли ребеночка одного в Нью-Йорке, потерялся в аэропорту, они и это легко приняли – добрые люди найдут, дошлют.
– Как себя чувствуете? – измеряет старушке давление, пульс.
Она в полусне. Отвечает муж:
– Как вы пишете в таких случаях – в соответствии с тяжестью перенесенной операции.
Что за операция? – Пятнадцать часов в поезде из Йошкар-Олы.
Мужа зовут Анатолий. Без отчества.
– В Америке нету отчеств.
Действительно нету. Страна забвения отчеств. Самолет – уже американская территория.
Ему хочется знать, что согнало их с родных мест, ему интересны люди, но, во-первых, он борется с привычкой задавать посторонние вопросы, на которые, как считается, у врача есть право, – отчего перебрались туда или сюда? чем занимаются дети? даже – что означает ваша фамилия? И во-вторых, он боится стереотипной истории. Жили себе и жили, но тут сестра жены, скажем, или его двоюродный брат говорят: подайте бумаги в посольство, на всякий пожарный. Подали и думать забыли, и разрешение, когда пришло, игнорировали. Наконец бумага: сейчас или никогда. Слово на людей действует – “никогда”.
У Анатолия все иначе: у жены появилась почечная недостаточность, скоро понадобится диализ. Надо ли еще объяснять? В Америке сын, инженер.
– В Йошкар-Оле совсем плохо с медициной, считайте – ее просто нет.
Он кивает, думает: эх, если б раньше уехали, а так, конечно, старушка умрет на высоком технологическом уровне, вряд ли ей сильно помогут, – но говорит:
– Да, правильно. Правильно сделали, что поехали.
– А Портленд – большая глушь? – спрашивает Анатолий. Хорошая улыбка у него.
– Как сказать? В сравнении с Йошкар-Олой…
– Бывали в Йошкар-Оле?
Он отрицательно мотает головой.
– А в Портленде?
– В этом Портленде – тоже нет.
– В Америке – двадцать один Портленд. Я посмотрел. Наш – самый крупный.
Анатолий заговаривает со стюардессами, пробует свой английский. Вполне, кстати сказать, ничего. Старомодно немножко, а так – даже очень.
– Благодарю вас, польщен. – Вообще-то он сорок лет английский в вузе преподавал.
Не пора инсулин делать? Нет, пусть он не беспокоится: Анатолий сам. И инсулин сделает, и мочеприемник опорожнит. Отлично. Если что, они знают, как его разыскать.
Снизу земля. Канада уже? Смотрит на часы: нет, Гренландия. Еда, немножко сна, кинишко ни про что. Как там баптисты? Помолились, поели, спят. Позавидуешь.
Наконец-то. Первые десять часов убиты. Самолет приступает к снижению.
Нью-Йорк: ожидание коляски, возня с бумажками, мелкое недоразумение с офицером иммиграционной службы.
– Сколько лет работаете врачом? – спрашивает.
– Уже десять. С двадцати двух. Нет, трех.
– Bullshit, – говорит офицер. Галиматня. Такого не может быть. Русские обязаны служить в Red Army.
Он пожимает плечами. Псих. Можно идти?
Анатолий догоняет его в вестибюле: он все объяснил офицеру. Про военную кафедру и т. п. Офицер просил передать извинения. Удивительно. Извиняющийся пограничник. Точно, псих.
В остальном все идет гладко. Они получают багаж – Анатолия, старушки, баптистов – и снова сдают его – в Портленд. До отлета еще три часа, пусть они посидят пока, он вернется. Надо друзьям позвонить, поменять билеты.
Найти автомат становится все сложнее: теперь у многих тут, включая приличных с виду людей, сотовые телефоны. У нас они только у торгашей, у Губера есть такой… Друзьям позвонил, расстроил их, в Нью-Йорк они, разумеется, не приедут. Когда теперь? – Как всегда, через месяц. В следующий раз – точно.
А билет поменять надо так, чтоб ночевать в самолете. Утром он походит по Нью-Йорку, посидит в Центральном парке, в “Метрополитен”, если силы будут, зайдет, купит своим подарки. Про “Метрополитен” он по опыту знает, что не зайдет.
Билеты меняют посменно два человека – белый и негр – ребята-врачи прозвали их Белинским и Чернышевским. С Чернышевским не сладить – тупой, но сегодня – ура! – Белинский. Быстро и без доплаты: обратный рейс через четверть часа после прибытия в Портленд. За опоздание можно не волноваться: туда и сюда – одним самолетом. Хоть тут повезло. И еще: Белинский может сделать билет в первый класс, в одну сторону, в счет его миль. Хочет он этого? – Да.
Самолет до Портленда почти совершенно пуст. А в первом классе он и вовсе единственный пассажир. Стюардесса мужского пола, стюард, можно, наверное, так выразиться, – Анатолий подсказывает: бортпроводник – приветствует их у входа. Красавец мужчина – в ухе серьга – как там? – left is right? – действует тут это правило? – и пахнет изумительно одеколоном. Ароматный стюард! Конечно, какой там бортпроводник!
– Знаете что, – предлагает стюард, – давайте посадим леди и мужа ее рядышком с вами.
Замечательная идея.
– Видите как? – ему хочется, чтобы Анатолию в Америке нравилось.
Стюард помогает старушке усесться, помогает скорей символически, двумя пальчиками, но все же. Хвалит ее косынку: красивый цвет. И то сказать, если б у нас безногая старушка решила полететь в самолете, то ее, вероятно, и на борт не пустили бы: зачем ей летать? Во всяком случае, она бы до самолета не добралась. А первым классом у нас вообще летают одни жлобы.
– How can I harass you today, sir? – А стюард-то еще и с юмором.
Этого, кажется, даже Анатолий не понял. Тема харасмента – домогательств – в Америке очень чувствительная, все у них так – кампаниями. Вот и переделал стюард “how can I help you?” – чем могу вам помочь?..
– Понятно, понятно. Лучше перевести: “чем могу вам служить?” – мягко поправляет его Анатолий.
Тоже верно.
Удивительно, как такие мелочи поднимают настроение. Итак, что будем пить? Он вопросительно глядит на Анатолия – тот не осудит его? – все-таки доктор при исполнении – и заказывает: “Кампари” со льдом для себя и для Анатолия, апельсиновый сок – для его жены.
– Первый раз пьянствую в самолете, – говорит Анатолий. – Мы с вами теперь – небесные собутыльники.
Чуть-чуть вермута, пьянством это, конечно, не назовешь.
За окном – полная уже темнота, спереди за занавеской что-то жарится и вкусно пахнет, инсулин сделали, таблетки все дали, в руках стаканы – за новую жизнь! – и тут случается неприятность. Вторая за сегодняшний день после промашки с Портлендом, псих-пограничник не в счет.
Он заказывает еду – на всю компанию – себе, Анатолию, старушке – и щеголяет названиями блюд, переводит с английского и обратно – и вдруг их милейший стюард заявляет, что поскольку билет в первый класс имеется лишь у доктора, то господам, которых он сопровождает, полагается только закусочка – snack. Как говорится, nothing personal – ничего личного, таковы regulations, правила.
Именно, ничего личного. Он требует себе тройную порцию еды, дополнительных вилок, ножей, подходит еще стюардесса, морщит лоб, трясет головой, что же они, не понимают?
– Оставьте их, они правы, – просит Анатолий. Тоже мне – Грушницкий! – Оставьте. После нашего бардака, если что-то делается по правилам…
Нет уж, он им покажет mother of Kuzma!
Но, как всегда в таких случаях, ни личность Кузьмы, ни кто его мать, американцам узнать не удастся. Выкрикивая свои резкости, он в какой-то момент нелепо оговаривается, он и сам не понимает, где именно, но, конечно, безграмотная ругань, да еще с акцентом, смешна. Стюард – сука! – широко улыбается, стюардесса отворачивается, от смеха подергивает плечами. Остается махнуть рукой.
Скандал разрешается – никому уже не хочется есть, но что-то им все же дают, и они едят – и часа полтора спустя он встает по нужде и через занавесочку, отделяющую первый класс от обычного, слышит, как жалуется стюард: почему они так пахнут, русские? Какой-то специфический запах.
Ты бы попробовал – из Йошкар-Олы в Москву, потом Шереметьево, семнадцать часов лететь… Нашел дезодорант – в первом классе все есть, – опрыскался. Унизительно. Ладно, плевать.
Вот и Портленд. Командир корабля от лица экипажа благодарит вас… Баптисты уходят вперед. Он, старушка и Анатолий – последние в самолете, сейчас приедет каталка. Старушка – не такая уж и старушка, шестьдесят пять лет – просит мужа о чем-то тихо. Причесать ее. Он забирает у них все, что есть, выходит наружу, в холл. Вот он, их сын, один. Достойный, по-видимому, человек. Уставший, тут много работают, очень много.
Встреча сына с родителями. Мать слепа и без ног – он ее видел такой? Объятье с отцом – лучше отвернуться, не слушать и не подглядывать. Тут не принято жить с родителями. А если бы инженеру и захотелось, жена б не дала, старики должны жить отдельно. Поместят их в хороший дом, язык не повернется назвать его богадельней. “Нам и самим так удобней”, – говорят старики. Сползание со ступеньки на ступеньку, в Америке все продумано. Его подопечные, впрочем, начнут уже с самого низа.
– Это наш доктор, – говорит Анатолий сыну.
– Очень приятно, – рукопожатие, усталый рассеянный взгляд.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.