Текст книги "Зыбучие пески"
Автор книги: Малин Джиолито
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
12
Меня оставили в изоляторе на всю ночь. Через какое-то время (Час? Два?) я поднялась с пола и легла на матрас. Спала ли я? Кричала? Когда я снова проснулась? Не знаю, но шума в голове не было, и стены уже не казались мягкими, как простокваша. Я свернулась клубком, прошептала его имя. Сначала во рту появился сладкий вкус, но потом ваниль растворилась на языке, проникла в горло, и рот наполнился горькой желчью. Меня стошнило, причем далеко от сточного отверстия. Кто-то пришел и сполоснул пол. Дал стакан воды, вытер мне рот и снова вышел. Когда меня, наконец, выпустили, мне сообщили, что мое состояние стабилизировалось и что можно вернуться в мою «комнату» с окном и кроватью (где я тоже сидела одна в полной изоляции от других). С возвращением в камеру возобновился и допрос.
Сначала тетка с химзавивкой вела допрос. Ее коллеги, постоянно менявшиеся, сидели в углу и рассматривали ногти, время от времени задавая случайные вопросы. Видимо, в полиции решили, что она лучший человек для этого задания. «Молодая женщина». Мне же она казалась только жалкой. Каждый новый допрос она начинала с энтузиазмом. Все время повторяла мое имя. Была похожа на ведущую детской передачи. Но к концу допроса уставала и начинала раздражаться. Голос становился тише, и она начинала говорить, как в полицейском сериале с плохим переводом.
– Правда? Тогда как ты объяснишь это сообщение? Я тебя слышу, Майя, слышу, но мне сложно понять, что ты не имела в виду то, что написала. Ты часто говоришь вещи, которые не имеешь в виду?
Временами она напоминала мне психолога, к которому мама меня водила, когда родилась Лина (она вообразила, что у меня могут быть трудности с принятием сестры, с которой у нас такая большая разница в возрасте). Психолог выучила в университете, что пациенту надо выговориться, что так я расскажу ему все, что у меня на сердце, только потому, что мне будет невыносимо это молчание. Тетка пыталась применять ту же самую технику. Как и в случае с психологом, это закончилось тем, что в комнате для допросов воцарялось молчание. В приемной психолога могло в молчании пройти десять минут, но здесь такого не бывало, поскольку вмешивался Сандер («мой клиент не может отвечать на вопросы, которые не поставлены», «мой клиент не должен гадать, что вы хотите узнать»), хотя я уверена, что его тоже забавляло, что я молчу, а полицейские рассматривают пленку на холодном кофе в своих пластиковых чашках.
Но иногда и Сандер молчал, облокотившись на спинку жесткого стула, прикрыв глаза и сцепив руки и создавая впечатление, что он спит или медитирует, пока денежки за каждый час работы капают.
Когда же я наконец отвечала на вопрос, например о вечеринке накануне, ссоре с Клаесом, моих смс или нашем телефонном разговоре, когда мы решили вместе ехать в школу, или о последней прогулке и о чем мы на ней говорили, то через пару минут тетка задавала тот же самый вопрос еще раз.
– Я уже ответила на этот вопрос, – говорила я.
– Я хотела бы, чтобы ты повторила ответ.
Сандер картинно вздыхал.
Это раздражало тетку с химзавивкой. Это видно было по ее лицу, но она держала себя в руках и голоса не повышала. Только продолжала смотреть на меня своим особым взглядом – ни рассерженным, ни добрым, ни пустым, но совершенно нейтральным. Ей это удавалось лучше, чем ее коллегам. Но стоило им повысить голос хоть на пол-октавы, тетка тут же выставляла их за дверь, всем своим видом показывая, что возражать бесполезно. Она просто приказывала им принести что-то – воду, бумагу, чипсы или «что-нибудь горячее попить». Поэтому коллеги следили за тоном своего голоса, но глаза им контролировать было сложнее.
Хуже всех был парень лет двадцати пяти. Он появился в конце первой недели. И он ненавидел меня больше чем всех девушек, которые когда-то ему отказали, потому что по нему сразу было видно, что в постели он ни на что не годится. Но он всячески скрывал свое отношение от тетки, потому что знал, что если она заметит, какие взгляды он на меня бросает, его или отправят в вынужденный отпуск или переведут в дорожную полицию следить за превышением скорости.
Откуда я это знаю? Потому что он напомнил мне дедушкину охоту, на которую я однажды взяла Себастиана. Дедушка охотился в компании семи сытых и довольных директоров компаний, к обеду уже поддатых и спящих на бегу. Они стреляли мимо цели, и при этом утверждали, что им жалко бедную зверушку: все, чтобы избежать погони с собакой за подстреленной дичью, потому что за собакой им было не угнаться, и в боку начинало колоть уже через десять метров. Мне пришлось занять стрелковую позицию Себастиана вместо того, чтобы загонять.
Это я его пригласила. Себастиан иногда охотился с отцом, и дедушка выделил ему хорошую позицию, несмотря на юный возраст. Дедушка был рад с ним познакомиться. Он поприветствовал его как взрослого, оглядел прищуренными глазами и закинул ружье на плечо.
Себастиан был молчаливее, чем обычно. И спокойнее. По крайней мере, пока мы стояли вокруг предводителя охоты и слушали инструкции. Когда мы пошли на позицию, он шел словно в трансе, как будто меня рядом не было. И когда мы заняли позицию и стали ждать, пока зверя погонят на нас, я заметила, что Себастиан пребывает в странном волнении. Было ощущение, что кровь буквально кипит у него в жилах. Я сидела совсем рядом, но он меня не видел. Он видел только лес и только дичь, которую надо убить. И когда олень возник перед нами, неторопливо, словно в замедленной съемке, и повернул к нам голову, Себастиан поднялся, нацелил ружье, наклонился вперед. На мгновение я подумала, что он сейчас бросится к оленю и разрядит ружье ему прямо в шею. Но он остался на месте. И выстрелил. Два коротких выстрела – и олень рухнул на землю. Он так и не успел сообразить, откуда стреляли. И когда Себастиан подошел к оленю и присел на корточки, я решила, что сейчас он достанет нож из кармана и воткнет в тушу, чтобы ощутить горячую кровь на руках. Но он этого не сделал. Только сидел и прерывисто дышал. Волосы прилипли к потному лбу. Потом его все хвалили. Дедушка мне улыбался, как будто это была моя заслуга, но я сразу после ужина сказала, что у меня болит живот, и пошла спать.
Когда полицейский тайком от тетки смотрел на меня полным ненависти взглядом, мне вспоминался Себастиан. Этому полицейскому мало было, что я сижу в камере, ему нужно было увидеть мою смерть, чтобы успокоить свою кровь. Я хотела сказать ему, что он напоминает мне Себастиана, чтобы посмотреть на реакцию, но я этого не сделала.
Судебное заседание по делу B 147 66
Обвинение и другие против Марии Норберг
13
Судебный процесс, первая неделя, пятница
Я поднимаюсь с узкой тюремной койки (восемьдесят сантиметров шириной) и нажимаю кнопку звонка. От кровати до двери полтора метра. В детстве мне нравилось болеть. Больным можно было лежать в постели целый день, есть, что пожелаешь (тост из белого хлеба с джемом), читать («Гарри Поттер»), тупить в интернете, смотреть кино, слушать музыку. Я не хочу ехать в суд. Может, изобразить болезнь? Может, мне разрешат остаться в моей «комнате»?
Уже два месяца, как я живу в женском следственном изоляторе. До этого семь месяцев я провела в изоляторе для молодежи. На это были «особые причины». Нужны серьезные причины, чтобы поместить девушку туда, где сидят одни мужчины. Заключенных мужчин стараются держать как можно дальше от женщин. Но для меня сделали исключение. Причин они нашли множество. Женский изолятор переполнен, я все равно должна сидеть в изоляции, с другими мне общаться не разрешено, в молодежном отделении больше возможностей для «такого рода случаев».
Но думаю, главной причиной было желание продемонстрировать общественности, что меня держат в ежовых рукавицах. Они избрали для меня особый режим, чтобы заверить людей, что мне не делают поблажек.
Изолятор мне пришлось сменить после того, как один заключенный на прогулке прокричал «Сука, гребаная сука!» двадцать четыре раза (я считала). Я не видела его лица, но помню, что под конец у него охрип голос. Может, меня переместили ради его спокойствия?
Для меня же особой разницы не было. Комнаты выглядят одинаково. Только другие надписи над туалетом, но сам туалет (без стульчака), раковина да и вся обстановка – такие же. И мужчины здесь тоже есть, только в другом крыле. Я их не вижу.
Я сажусь на кровати и жду, когда за мной придут. Если бы кто-то сказал, когда меня привезли сюда из больницы в наручниках и больничной одежде и выдали зеленые штаны, зеленую грубую кофту, белые трусы и белый лифчик, что я проведу здесь девять месяцев, я бы ему не поверила. Пропустила бы эту информацию мимо ушей и начала бы ждать, когда меня отпустят домой.
Тогда я все еще верила, что через пару часов смогу поехать домой, и надела тюремную одежду. Несмотря на то что Сандер передал мне сумку с моими собственными вещами. Несмотря на то что ткань была грубая и царапала кожу.
«Я – это то, во что я одета», – любила повторять Аманда (таким тоном, что сразу было понятно, что она считает это очень умной фразой, и ей жаль, что не она это придумала). Оказавшись в изоляторе, я осознала правоту ее слов. Мне не хотелось видеть свою собственную одежду. Было логичнее нацепить слишком маленький для меня лифчик и узкие трусы, которые разошлись по швам прямо на мне. В тюремной одежде я была другим человеком. И это было прекрасно. Преимущество номер один.
«Моя комната». Какова она? От одеяла пахнет пылью и порошком без запаха. Кондиционера для белья оно не знало. Не лучший запах, зато журналистам нечего будет написать в статьи про разбазаривание денег налогоплательщиков.
Раз в две недели мне выдают зубную щетку, мыло и миниатюрную зубную пасту в бумажном пакетике. Раз в две недели спрашивают, нужны ли мне прокладки. Слишком узкие, толщиной в два сантиметра. Я киваю и говорю: «Да, спасибо». Прокладки я храню в шкафу без дверей. Моя камера чуть больше моей бывшей гардеробной. И я могу читать мысли охранников каждый раз, когда они запирают дверь камеры.
Бедная богатая девочка.
Я чувствую их злорадство, когда меня после очередного срыва отправляют в изолятор. Неудивительно, что изолятор – хуже пытки водой для девицы, которая даже в походе с палаткой ни разу не была, привыкла спать на пуховых подушках и пользоваться новейшим мобильным телефоном. Странно, что с ней этого больше не происходит.
В углу под потолком есть розетка для телевизора, но самого телевизора нет. Еще одна розетка была рядом с кроватью, но ее выкрутили. Соответственно, ни радио, ни будильника. Мне запрещен доступ к СМИ в интересах следствия. Они сняли ряд ограничений по завершении предварительного следствия, но большинство остались в силе. Сандер говорит, они будут мучить меня до решения суда, и ничего поделать с этим нельзя. Особые причины. Я – особый случай, требующий особого режима. Как мои наручные часы, которые они забрали в больнице, могли повлиять на ход расследования, для меня загадка, и почему мне до сих пор их не вернули – тоже. Но спрашивать бесполезно.
– Не трать энергию впустую. Она понадобится тебе для более важных вещей, – сказал Сандер с видом эксперта по семейным отношениям из утренней телепередачи. Придется потерпеть, пока меня не переведут в тюрьму, где я буду отбывать наказание. Сама виновата, гребаная сучка. Богатая тупая сучка.
Теперь, чтобы узнать время, мне нужно звонить надзирателям и спрашивать. Я поднимаюсь и снова нажимаю на кнопку звонка. Долго не отпускаю палец. Если им что-то не нравится, могут вернуть мне часы или выдать будильник. Какой риск представляет собой это чертово устройство, которое позволит следить за тем, как медленно тянется время.
По крайней мере, теперь мне разрешают читать газету. Видимо, Сандер счел это разрешение стоящим усилий с нашей стороны. Он также принес мне старые газеты, во время предварительного следствия прошли мимо меня. Он считает, что я должна знать, что обо мне писали (тебя обвинили во всем на свете, но судить тебя будут только по нескольким статьям, помни об этом). Так что бумажные газеты у меня есть. Но никакого интернета. Так что я не в курсе, что пишут обо мне в Твиттере под тэгом #майя#убийца#бойнявЮрсхольме. Ни «Гугла», ни «Фейсбука», ни снэпчата, ни сообщений в ленте «Умри». Преимущество номер два.
Я нажимаю чертову кнопку в третий раз и ложусь на койку ждать, пока они откроют. Лежа на кровати, я могу вытянуть руку и коснуться края стола. Но, кажется, что могу коснуться даже стен. Это так не похоже на наш дом. Наш мерзкий дом. Я не дома. Преимущество номер три.
Мы живем в новом доме на отдельном участке, окруженном столетними виллами, и притворяемся, что всегда здесь жили. Когда я впервые его увидела, я подумала, что нужны 3D-очки, чтобы увидеть, как тут все выглядит по-настоящему. Когда мы переехали, в прихожей был миниатюрный фонтан. Он булькал пару недель, прежде чем пришли польские рабочие, демонтировали фонтан и переложили весь пол в прихожей. Папа сказал, что тот, кто построил дом, работает в «клубной индустрии», и он из тех музыкантов, «что не умеют играть ни на одном инструменте и не умеют писать ни слова, ни музыку».
«Музыкант» расширил подъезд к дому, чтобы можно было припарковать «Хаммер» у входа, но не подумал о том, чтобы была возможность развернуться. «Видимо, именно поэтому они и не жили тут ни одного дня, – говорил папа, – В Америке, при сдаче на права, не нужно уметь сдавать назад». Папа обожал эту историю и рассказывал ее миллион раз и каждый раз смеялся как ребенок. Он видел в этом доказательство того, что он еще не самый нелепый из нуворишей. Или просто завидовал, потому что сам никогда бы не решился купить «Хаммер». Папа хотел быть крутым – носить футболку под пиджак и ботинки на босу ногу, как «музыканты» или «айти-миллионеры» и открыто признаваться, что обожает сериалы из восьмидесятых, снятые в Майами. Но еще он боится простудиться, потому что это может помешать подготовке к марафону. Он носит носки до колен из мериносовой шерсти с серебряной нитью (против запаха пота) даже под костюмными брюками.
Раз в неделю по пятницам после обеда он снимает галстук и вешает на ручку кресла. Остаток дня работает без галстука. Вот и вся крутизна, на которую он способен.
Навещать меня запрещено. Папа с мамой не могут приходить. Преимущество номер четыре.
Я встаю и в четвертый раз нажимаю кнопку звонка. Я держу палец на кнопке пять секунд, считаю про себя, чтобы не струсить и не убрать палец раньше. Одно пиво, два пива, три пива, как бабушка считала время между ударом молнии и раскатом грома в грозу. Я не слышу звонка, но знаю, что надзиратели его слышат. И довольно громко. Наверняка раздражает до черта. Но я не больна, и изобразить болезнь мне не удастся, так что другого выхода, как начать сборы у меня нет.
Суссе обещала вчера вечером, что я смогу принять душ первой. До завтрака. «Сразу как проснешься», – сказала она. Различать утро и ночь я уже научилась. На часах должно быть около пяти. Возможно, удастся убедить надзирателя, что это не слишком рано.
Сандер заверил меня, что сегодня ничего особо важного не будет. Обвинение закончит представлять письменные улики. Это заняло больше времени, чем они рассчитывали, и процесс затягивается. Когда они закончат, начнет свою речь Сандер. Но мне надо просто сидеть и слушать, и закончится заседание раньше, потому что судьи (и адвокаты тоже), предпочитают проводить вечер пятницы дома с семьей. И в выходные мне не нужно будет ничего делать, только отдыхать и спать, не слушая Зови-меня-Лену и не видя рожи Блина.
Так что лучше притвориться больной, когда закончится изложение обстоятельств дела.
Потому что тогда настанет мой черед рассказывать свою версию. В понедельник или во вторник, в зависимости от того, сколько мы успеем сегодня. Я буду сидеть на обычном месте, сказал Сандер, в этом суде нет особой кабинки для свидетелей. Клясться на Библии мне тоже не придется, сказал он. Он будет задавать вопросы, которые мы репетировали миллион раз, и я буду отвечать прямо в микрофон. Все сказанное будет записано. Все, кто пришел на меня поглазеть, услышат мою речь.
Надзиратели обычно не торопятся на зов заключенных, но сегодня это просто катастрофа. Я снова нажимаю на звонок. Три коротких нажатия, хотя я знаю, как их это бесит. Может, надзиратель спит? Может, на часах еще нет пяти? Может, еще только четыре? Или три? Если три, душ принять мне не позволят. Да еще от злости заставят принимать последней.
Если я заболею, заседание отложат. Может, все-таки стоит заболеть? Правда никто не сделает мне тосты с джемом. Я не хочу все выходные думать о том, что, как только они закончатся, мне придется выступать в суде. Но я не знаю, как изобразить болезнь. Одну с градусником в камере меня не оставят. Испугаются, что я разгрызу градусник и проглочу ртуть, чтобы покончить с собой. Девушка из соседней камеры пару недель назад проглотила ручку. Ее забрала «скорая». В коридоре царил настоящий хаос. Это поняли даже мы, сидящие за закрытыми дверями. Я вынудила Суссе рассказать, что случилось. Она была в состоянии шока и все рассказала.
Первые недели в следственном изоляторе меня держали под постоянным наблюдением, боясь, что я покончу с собой. Время от времени надзиратели заходили в камеру и спрашивали, как я. Принося обед и забирая посуду, они внимательно разглядывали меня. Не давали вздохнуть свободно. Сутки напролет заходили ко мне без стука. Дребезжали ключами, открывали дверь, сверлили меня взглядом, закрывали.
Вначале я нервничала. В голове был хаос. Иногда мне казалось, что они приходят через каждые пять минут, иногда – через несколько часов. И я начала спрашивать их, сколько времени. Просто чтобы знать. Я боялась, что начнется ночь, а я этого не пойму. Я говорила себе, что ночью темно, но в начале у меня в голове все так перепуталось, что я не понимала, сплю я или бодрствую, день сейчас или ночь. И я спрашивала у них время и записывала в блокноте короткой ручкой (с чего они решили, что я ее не проглочу? Или от короткой ручки вреда не будет?).
На третий или четвертый день мне дали стопку старых (прошлый год) журналов по экономике, о войне, автомобилях и голых девушках (или обо всем сразу). Через пару дней принесли комиксы и три потрепанных книжки. Я листала книжки и журналы, но читать мне не хотелось.
Еще через несколько недель я перестала вести себя как пожизненно заключенная в средневековой тюрьме (то есть не причесывать волосы и стирать ногти до крови, выцарапывая черточки по количеству дней на стенах камеры).
Через месяц я уже могла читать рекламные объявления пенсионных фондов, пива и шампуней и понимать их содержание. Блокнот остался при мне. Я взяла его с собой, когда меня перевели в другой следственный изолятор, как напоминание о том, что я могу быть нормальной, и что для всего есть правила. Теперь я знала, что они приходят раз в полчаса. Значит, на то, чтобы убить себя, у меня было полчаса, точнее, двадцать девять минут. Это меня успокаивало, хотя я не знала, чем могла бы себя убить. «Зеркало» из нержавеющей стали над раковиной нельзя было разбить, так что вены резать было нечем. Одеяло было из странной ткани, похожей на вату, простыни из бумаги. Повеситься на них было невозможно. У сумки, которую мне дал Сандер, надзиратели отрезали ремень. Может, можно было бы сплести веревку из футболки и штанов, но непонятно было, куда ее подвесить. На двери не было ручки, на стенах крючков. Я никогда не думала покончить жизнь самоубийством и потому не интересовалась методами. Но надзиратели явно думали, что я захочу умереть. И наверно, были правы.
Я уже собиралась было снова нажать на кнопку, но появился надзиратель, естественно, раздраженный. На часах половина шестого. Я долго спала. Мне разрешили принять душ. С мылом и шампунем, купленными в изоляторе.
Мама передала для меня сумку с косметикой, но Сандеру запретили отдать ее мне. Боялись, что мама передаст мне наркотики или тайные послания, спрятанные в крем для ухода за ресницами. Но никто не комментировал, что моя мама считает важным, что ее дочь-убийца следит за своей внешностью.
Мне разрешили посмотреть список того, что я не получила, поскольку этот запрет можно было обжаловать. Но я не стала тратить на это энергию.
Умная маленькая богатенькая девочка.
14
Первая неделя судебного процесса, пятница
Вернувшись из душа, я одеваюсь и смотрю на поднос с завтраком – булка с маргарином и сыром со вкусом пластмассы и помои вместо чая, который пить просто невозможно. Суссе заходит в мою камеру, когда я пытаюсь накраситься перед убогим зеркалом. Она присаживается на край койки и наблюдает, как я вожусь с тушью, полученной от мамы. Суссе повезет меня в суд. Она редко работает в утренние и вечерние смены или выходные. По пятницам она обычно уходит раньше. Но сегодня Суссе повезет меня в суд и потом доставит обратно. И на ней ее униформа надзирателя. Иногда она заходит попрощаться со мной после того, как переоденется. Тогда на ней обычно боксерская майка и джинсы с бахромой. На глазах тени с блестками, а выщипанные брови жирно подведены черным.
Суссе из тех, кто берет кредит, чтобы купить тур в Таиланд, а через полгода сняться в передаче «Ловушка роскоши», в которой ее будут критиковать за то, что она потратила всю зарплату на туфли из «Заландо». У Суссе есть ребенок и парень, «который таскает мусор» (слова Суссе). Имя дочери (Вильда, или Энгла, или что-то в этом стиле) вытатуировано разноцветными чернилами у нее на лопатке, но под одеждой татуировки не видно. А на работе она всегда одета в форму с длинным рукавом.
Суссе всегда мне что-нибудь приносит. Сегодня это пакетик конфет и дивиди. Что-то бессмысленное (они всегда бессмысленные) с обложкой, на которой девушка выпячивает губы и отклячивает задницу, держась за четырнадцать собачьих поводков. Телевизора у меня нет. Но Суссе уговорила вечернюю смену привозить мне телевизор, не подключенный к антенне, чтобы вечерами я могла смотреть фильмы.
– Чтобы отвлечься, – добавляет она. – И если не заснешь в десять, Майя, прими снотворное. – Я не отвечаю, и она продолжает: – И обещай мне, что пойдешь на прогулку в субботу и воскресенье.
Суссе выступает в роли моей воспитательницы. Утренний туалет и свежий воздух (у природы нет плохой погоды), по ее мнению, самое главное в жизни, помимо этого существует только поднятие тяжести и протеиновые дринки в картонных упаковках.
Суссе постоянно меня понукает. Говорит, что я должна записаться на обучение (учебу, как она говорит), что я должна посещать «спортивный зал» (комнату без окна с беговой дорожкой, двумя тренажерами и вонючим ковриком для йоги, застывшем в позе рулона), что я должна записаться на встречу со священником, психологом, врачом и еще черт знает кем (чтобы они помогли мне «осмыслить случившееся»). Иногда я соглашаюсь, только чтобы она от меня отстала.
– Хорошо, мама, – говорю я. Суссе смеется. Ей нравится эта шутка. Чтобы быть моей матерью, ей пришлось бы забеременеть в восемь лет, но ей нравится думать, что она взрослее и умнее меня. Суссе не считает себя моим надзирателем. И слово «охранник» из ее уст я тоже не слышала. Она не хочет признавать, что охраняет меня и несет ответственность за мое самочувствие.
У меня нет сил протестовать. Так что я только киваю. Сама не знаю, на что соглашаюсь. На фильм? На конфеты? На снотворное или прогулку? А может, на все. Сегодня я чувствую себя усталой. Усталой, но не больной. К сожалению.
– Тогда я запишу тебя на прогулку завтра утром, – объявляет Суссе.
Прекрасно. Мне предстоит ранний подъем и «возможность» насладиться прогулкой в февральской темноте. Я изображаю улыбку. Суссе поднимается. Обнимать меня не пытается, хотя видно, что ей хочется. Может, я ошиблась и она не из тех, кто берет срочные кредиты, но она определенно из тех, кто будет обниматься с убийцей, и из тех, кто выберет не того парня (я готова поспорить на деньги, что отец ее ребенка отбывает тюремный срок и что она была его надзирателем и мамой по совместительству), но сейчас между ними все кончено, потому что «ребенок – самое главное». Суссе нравится помогать обреченным людям, и поэтому она сейчас в моей камере, сидит на моей койке. Поэтому она организовала для меня телевизор и конфеты, потому что ей нравится обо мне заботиться, играть роль моей матери. И внезапно я думаю о моей матери, о моей настоящей матери. Я ничего не могу с этим поделать. Ее тупые наставления звучат у меня в ушах: носи ножницы по дому острием вниз, ставь ножи в посудомоечную машину острым концом вниз, оглядывайся по сторонам, когда переходишь дорогу, пошли мне смс, когда будешь на месте, не слушай музыку в наушниках, когда бегаешь по лесу, не ходи в парк вечером, не возвращайся домой одна ночью… никогда, никогда, никогда… и так далее.
Дерьмо. Сплошное дерьмо.
Я не хочу думать о маме, но ничего не могу поделать и начинаю рыдать. Слезы льются из глаз, я не могу их остановить. Это ужасно, потому что придется накладывать макияж заново, и Суссе бросится меня обнимать (сомневаться не придется). Ей нужен только повод, и дальше ее уже не остановить. Ей надо показать мне, что она обо мне заботится. И вот она уже обнимает меня, а потом гладит руками по щекам, вытирает большими пальцами слезы, и нужно спешить, потому что, несмотря на то что я приняла душ так рано, времени осталось мало, и мне нужно собираться, а не болтать и не обниматься. Я не хочу, чтобы меня обнимали.
Однажды мы с мамой летели в самолете и попали в зону турбулентности. Мне было лет шесть-семь. Трясло самолет изрядно, я крепко вцепилась в мамину руку и плакала, а мама шептала мне на ухо «это не опасно» и всячески утешала меня, потому что я решила, что умру, при этом умудряясь сохранять спокойствие.
Я не хочу думать о маме.
После ухода Суссе я смотрю на то, что она мне принесла «для вечера пятницы». Это большой набор конфет и мармеладок.
Сандер объяснил мне, что будет происходить, но толку от этого мало. За пределами этой комнаты ни у него, ни у меня нет контроля над ситуацией. Когда я теряю контроль и впускаю запретные мысли, меня парализует страх. Я осознаю, что моя жизнь кончена. Тех, кто перенес рак, признают здоровыми по прошествии шести лет, если болезнь не вернулась, но мне никогда не стать здоровой. Не важно, на сколько меня осудят, пожизненно или нет. Не важно, признают меня психически нездоровой или нет. Прямая спина и равнодушный взгляд Сандера мне не помогут. Все кончится катастрофой. Я написала Себастиану, что его отец недостоин того, чтобы жить, я сделала это, чтобы Себастиан понял, что мне не все равно, что я не могу смотреть спокойно на то, что творит его отец. Я написала, что хочу, чтобы он умер, потому что думала, что, если Себастиан порвет с отцом, ему от этого будет только лучше, к нему вернется желание жить.
Я пытаюсь думать о том, что суд когда-нибудь закончится и мне не нужно будет отвечать на вопросы. Но я знаю, что наивна. Мне всегда придется отвечать на вопросы, но ответы им будут неинтересны, потому что они давно уже решили, что знают, кто я.
Я ненавижу эту конфетную смесь. Швыряю пакет в мусорную корзину и разражаюсь рыданиями.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.