Электронная библиотека » Михаил Герман » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 02:31


Автор книги: Михаил Герман


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Понять мою смешную и даже могущую показаться мещанской восторженность могут лишь те, кто вырос в атмосфере нищеты и унизительного и постоянного хамства, царившей в Советской России.

Родственники отправились соснуть, а я, сытый и хмельной не столько от вина или даже от кока-колы (напитка для меня диковинного), а пуще всего от сказочности происходящего, отправился бродить по Этрета. «Бродить по Этрета»! – от одних этих слов моя литературная душа ликовала, времена смешивались, уже чудилось: усатые бонвиваны в канотье и томные дамы с лукаво-глубокими декольте и легчайшими цветными зонтиками обмениваются совершенно нескромными взглядами, дети играют в серсо, колеса ландо, тильбюри, фаэтонов шуршат по песку… В пустом кафе я спросил чашку кофе и сел писать письмо, как в книжках о Франции. «Садитесь туда, к окну, мсье, – сказала хозяйка, – там вам будет спокойнее». (У нас человека, заказавшего лишь кофе и расположившегося писать, просто выгнали бы вон!)

Туман стал прозрачнее, и знаменитые скалы Этрета, давно знакомые по картинам Клода Моне, лучились тусклым многоцветьем знаменитых холстов, поодаль море едва слышно шуршало о блестящую влажную гальку, иногда голоса играющих детей с этим непривычным французским напевом и раскатистым «р» нарушали дремотную тишину наступающего июльского вечера. Много лет спустя, вспоминая этот день, я записал:

Это сон, отличающийся от настоящего сна только еще большим страхом пробуждения и еще тем, что все же проснуться нельзя.

Тетя Мэри, сказав, что не хочет мешать нам говорить по-русски, уехала на поезде, а мы с дядюшкой рванулись сквозь стремительно падающие французские сумерки к Парижу. Не останавливаясь, уже в лиловеющем вечере, миновали Руан с его знаменитым, как в «Истории искусств», и волшебным, как на картинках Доре, собором (ах, Эмма Бовари!), с обольстительными, уже освещенными электричеством витринами, обещавшими мне – впервые в жизни – столько пошлых радостей, и вылетели на autoroute, многорядную роскошную дорогу. Машина неслась с немыслимой у нас скоростью сто сорок километров в час, так что и стекло было не опустить, но нас легко обгоняли еще более стремительные машины и входившие тогда в моду огромные ревущие японские мотоциклы с почти лежащими на них отчаянными байкерами.

Вспыхнули над автострадой мощные фонари, замелькали элегантные развязки, рекламы сгустились, Париж подступил; пронеслись картинки, которых, думал я, никогда не увижу более, а вслед за тем – маленький лифт ар-деко, в темном дереве и никеле, и я вошел в квартиру на последнем этаже богатого и чинного дома под номером 68 на бульваре Сен-Мишель. Богато, но скромно и просто – такое сочетание у нас не встречалось (да и нынче едва ли встретишь!). Из окон – вид на высокие крыши, темное южное французские небо. Первый раз я был в Париже в приватном доме, в «своей» комнате, меня ждал целый месяц парижской беспечной и безбедной, совершенно свободной и счастливой жизни. Мы еще что-то съели, дядюшка прокатил меня по уже ночному пустоватому Парижу (в августе парижане разъезжаются на каникулы), освещенный прожекторами Нотр-Дам был прекрасен и нереален. И я не знал, конечно, что начинается мой вечный и мучительный «парижский роман», безысходная, неутолимая ностальгия по городу, в который я всегда мечтал вернуться и который всегда ускользал от меня, даже когда я был в нем.

Потом дядюшка звонил в Нью-Йорк – своему родному брату Михаилу Константиновичу, другому моему дяде. И по международному телефону рассказывал ему политический анекдот! Что-то о французском президенте. Это меня решительно доконало. Я вроде бы все знал. Но, оказывается, даже капля обыденной свободы способна перевернуть представление о мире.

Странно было проснуться в комнате одному, снова ощутить: не ждет автобус с товарищами по поездке, стукачом и программой, странно было совсем по-домашнему пить кофе с рогаликами из большой чашки без ручки на кухне, а не в гостиничном ресторанчике.

Первое мое парижское утро провели мы с Константином Константиновичем в Люксембургском саду. Рядом с его домом – перейти узенькую улицу Огюста Конта. В саду я был здесь в первый свой приезд семь лет назад счастливым и беззаботным туристом, теперь неторопливо (в Париже это казалось таким странным!) прогуливался, слушая дядюшкины рассуждения о Тейяре де Шардене, апостоле Павле и разных других событиях и персонажах.

Но куда более странным (и страшным) было то, что происходило потом, вперемежку с этими волшебными прогулками по Люксембургскому саду и подарками, которыми меня поначалу баловал Костя.

Дядюшка повел меня в русский книжный магазин. Не помню, какой именно, но уж во всяком случае не советский «Глоб» на улице Бюси. Настоящая эмигрантская книжная лавка.

Я перетрусил до обморока. Язвительный старичок-эмигрант (для конспирации я был представлен как «русский австралиец») показывал мне книжки ужасного издательства «Посев» (это слово я встречал только в гневных и разоблачительных статьях в советской прессе!), эмигрантские газеты, а главное, злобно иронизировал по поводу газеты «Правда» и вообще советской власти.

Мой страх не был таким уж бессмысленным. В ту пору, рассказывали знакомые из «Интуриста», слежка была тотальной. И случалось, наши «службы» платили французским туристам, чтобы те сообщали потом, ежели гиды рассказывали что-нибудь не вполне нормативное. А уж засечь советского путешественника в эмигрантской лавке – плевое дело! Кто не ведал подобного страха, не знает, что такое было жить при советской власти.

Вечером меня повезли к дядюшке, как он говорил, «на дачу».



По дороге мне купили роскошную электрическую бритву, и этот эпизод заслуживает отдельного рассказа. Прежде всего, то был первый парижский универмаг, виденный мною вне обморочной суеты запрограммированного туриста.

Многие теперь не помнят, да и помнить не желают, наши магазины 1970-х, где в конце месяца колыхались одуревшие от жары тулпы в надежде, что «выбросят что-нибудь», а когда «выбрасывали», в очередях стояли часами и даже дрались; магазины, где полки и вешалки были заполнены чем-то серым, да и оно, серое, сидело омерзительно и вечно было не тех, которые нужно, размеров; где искательно и тоскливо спрашивали: «Импорт не ждете?»; магазины, где продавщицы, если не хамили, казались пришельцами, магазины, где практически не было ничего.

Но те, кто эти магазины все же помнит, не бросят в меня камень.

Сегодня многие знают: и в парижских магазинах приказчицы бывают не вполне любезны, и нужного размера может (редко!) не оказаться. Не там, разумеется, рай земной, но тогда, по сравнению с нашей пещерной торговлей!.. В универмаге было всего так много, так все светилось и сияло, так пахло роскошными духами, так веяло из кондиционеров свежим воздухом… Но бритвы ввергли меня в растерянность. Все они разительно походили на наши «Харьковы», «Бердски», «Агидели», и мне стало неловко за европейских производителей. Я быстро опомнился: сходство было обратным – это наши бритвы копировали «Ремингтоны», «Филипсы» и «Брауны» с завидной точностью, вплоть до фасона футляров! Только, в отличие от заграничных, наши – не брили.

* * *

23. VII. 9 ч. 5 м. Я сижу на железных перилах у самой воды перед замком коннетабля Анн де Монморанси, чья статуя, напоминающая вероккиевского Коллеони, виднеется черно-зеленым силуэтом на фоне туманно-серого неба. Левее – пепельно-песочного цвета замок с графитно-синей крышей. Женщина кормит уток. Бьют часы. Герб Конде над воротами, цветы в окнах привратницкой. Рядом автомобиль с фургончиком молодых длинноволосых англичан, из машины музыка – джаз. Ярко-зеленые газоны с желтыми пятнышками цветов. Черные утки плавают, покрякивая, по маршруту, как трамваи, одна за другой, туда-обратно. Голубые и желтые цветы растут и прямо между камнями, которыми облицованы склоны набережной. Толстый человек в очках с двумя батонами под мышкой проехал на мопеде.

Это запись из того же семикопеечного блокнота, сделанная на следующее утро в Шантийи. Дядюшка, привезя меня к знаменитому замку, куда-то уехал. Впервые я был во Франции, да и вообще за границей, совершенно один, вне всякого советского общества, вольный делать что хочу, никуда решительно не спешащий. Один во Франции, перед замком из сказок моего детства. По дорожкам проезжали тоже книжные жокеи (в Шантийи – знаменитейшие скаковые конюшни и ипподром).

10 ч. 10 м. Hôtel du Chateau. Сижу перед маленьким ресторанчиком за замком. Толстый хозяин. Навес из зелени. Желтая скатерть, красная салфетка. Дерево вроде рябины. Я один на один с Францией. Надписи на зонтиках-грибках «Bianco», «Cinzano». Опять проезжают жокеи.

В этом ресторанчике я впервые в жизни (опять и еще раз – один во Франции!) позавтракал, заказав вовсе не дорогого, но очень книжного «петуха в вине».

Дядюшкина «дача» в местечке Монлоньон, на север от Парижа, между Санлисом и Шантийи, неподалеку от Эрменонвиля, – белая штукатуреная вилла в традиционном стиле провинции Валуа. Два этажа (по французским понятиям – один: rez-de chaussée и étage). Полдюжины комнат, три ванные, просторная двусветная мастерская-салон, большая веранда, подвальная квартира для шофера-садовника и его семьи – все это показалось декорацией фильма про красивую жизнь, хотя обстановка ее и отличалась хорошего вкуса аскетичностью – все же хозяин по образованию был архитектором. Сад с настоящей рощей, клумбы с сине-бело-красными (в честь национального флага) цветами, белая дачная мебель и яркий солнечный зонт на террасе, гараж с двумя машинами – вся эта киноподобная невиданность, ставшая вдруг средой моего обыденного обитания, оказалась столь же удобной, сколь и нереальной. Что-то от французских романов об «обществе потребления» – «Вещи» Жоржа Перека или «Прелестные картинки» Симоны де Бовуар.

Меня горделиво представляли соседям – как же, племянник из дикого Союза, по-французски говорит, шерстью не оброс, в носу не ковыряет и даже натурально целует ручку (во Франции чаще лишь склоняются к руке, символически чмокая над нею губами). Соседи были как из хороших французских комедий (а то и водевилей): одну даму, говорившую басом, старую и костистую, в недорогих бриллиантах на подагрических пальцах, в Монлоньоне вполне официально называли «любовница генерала». Отставной бригадный генерал Неро, такой же костлявый и жилистый, как его подруга, жил в доме, над крыльцом которого красовалось стремя – генерал был кавалеристом. Я, как требует того французский этикет, обращался к нему «mon général», он же называл меня «князем Андреем» и «votre altesse» (ваше высочество), имея в виду, как потом оказалось, Пьера Безухова и полагая, вместе с тем, что речь идет о романе «Анна Каренина». Были и всамделишные барон с баронессой, отменно воспитанная, породистая, ничем не примечательная чета. Разговоры во время первого же общедеревенского застолья в саду (высокие и тяжелые стаканы с виски, запотевшие бутылки перье, скользящий в серебряных щипцах лед, орешки, оливки, соленое печенье) велись самые бессмысленные: погода, налоги, падение нравов у молодежи. Генерал, зная, что нас не пускают путешествовать за границу, спрашивал, нужно ли нам «разрешение правительства», чтобы «съездить из Ленинграда в Москву». Но все были французы, все говорили по-французски, и я тоже.

Я наслаждался.

Хотелось, однако, в Париж. В Монлоньоне, особенно вечерами, наваливалась темная тоска, недвижно сидели на потолке большие, безвредные, но зловещие бабочки и еще какие-то создания. Я читал «В круге первом» Солженицына. Никогда прежде я и в руках не держал изданных за границей «антисоветских», запрещенных в СССР книг, и мне было жутко. Необычная мощь синкопированной прозы, гордого, непрощающего гнева, странно соседствующих с каким-то очень личным, неостывшим раздражением, слепящие достоверностью реалий шарашки и тюрьмы, и все это во Франции, – было от чего впасть в тревогу и печаль.

Дальнейшее «совершенно закрывается туманом», как выражался Гоголь, затем я вижу себя уже наконец в Париже, а не на обольстительной и постылой даче.

И не просто в Париже – наедине с ним. Нежаркое солнце падает мне на макушку, прыгает зайчиками, отражаясь от стекол машин и автобусов, вырывает из витрин пятнышки всякой витринной роскоши. Я (я!) сижу на бульваре Капуцинок («J’aime flâner sur les Grands Boulevards…» – звучит в голове песенка Монтана), я снова в мире мечтаний. Хозяин времени и себе, я живу иначе и вижу иное, чем семь лет назад. На одноногом чугунном столике с круглой мраморной крышкой (guéridon) – непривычно густой кофе в маленькой, тяжелого фаянса, с благородной неяркой росписью чашке, красиво упакованные в изящные фантики кусочки сахара (тогда туристы привозили вместо сувениров такие обертки и салфетки), на блюдце странно большая ложка (во французских кафе маленькие кофейные почему-то не заведены). Стараюсь пить кофе с небрежной неторопливостью бывалого парижанина, но дрожу от возбуждения и самодовольства: «Я (я!) – пью кофе на бульваре Капуцинок!» – пробую одновременно с парижской же задумчивостью писать письмо на голубоватой, странно тонкой почтовой бумаге – какое там! Глотаю свою порцию с торопливостью посетителя советского общепита: бежать, бежать! Между моим живым восторгом и реальностью – стена толстого зеркального стекла, я под водой, во сне, не прикоснуться мне спокойно и неспешно к Парижу, которого тридцать лет я ждал и хотел.

Потом бар «Колибри» напротив Мадлен, первый в жизни «заграничный» сэндвич, о которых прежде только читал. Назывался «сен-мартен», как французы говорят, composé или mixte – сложный, с ветчиной и сыром. Там, глядя сквозь стекло на гигантские колонны Мадлен и вспоминая венчавшегося здесь Bel-Ami, Милого друга, – Жоржа Дюруа, вздрогнул, впервые услышав наяву сто раз читанное и у Мопассана, и у Сименона: «Garçon, deux demis!»[11]11
  «Гарсон, два (бокала) пива!» (фр.)


[Закрыть]

По Парижу я не ходил – метался. Впору было самому себя щипать за руку: «Проснись, это Париж!» Довольным, тем паче счастливым, бывал редко – веселая боль, пронзительная тревога, нетерпение и печаль мучили меня вкупе с угрызениями совести за собственное уныние. Музеи не так меня занимали, как в туристической поездке, да и ведь, казалось, впереди еще месяц! В магазинах хотел все. До слез пожалел маму, когда впервые увидел в «Samaritaine» целые подвалы невиданных у нас хозяйственных приборов! Купил настоящий галстук от Ланвена (не из самых дорогих, но отменный, до сих пор ношу!), чем немало озадачил и даже огорчил дядюшку, полагавшего заботы о туалете и о всякой пошлой роскоши постыдным делом, что не мешало ему одеваться в дорогих магазинах, иметь горничную, шофера и проч. Мне нравилось вежливо и небрежно заказать в кафе «thé-citron» или «une pression»[12]12
  Чай с лимоном… Пиво (разливное) (фр.).


[Закрыть]
, обменяться веселыми любезностями с почтительными гарсонами. Нравилось заходить и в продуктовые лавки, любоваться, как работают продавцы, – они по заказу покупателей потрошили кур и рыбу, резали мясо на столько ломтей, сколько просили (диво для советских покупателей!). Беременной покупательнице мясник, похожий на убийцу, вынес из-за прилавка стул: была очередь – человека три. Хозяйки покупали провизию небольшими порциями; сначала я думал, согласно советской легенде, из-за нужды и скупости. Но дело, как был уже случай заметить, куда проще: французы не любят несвежих продуктов и запасов, а в лавки ходить любят. Поэтому даже в богатых домах холодильники маленькие.

Нравилось, особенно вначале, когда еще деньги были, взять такси, просто от радости, что машины на каждом углу и шоферы предупредительны. Нравилось тешить себя мыслью, что тебя принимают за своего. Это-то, конечно, было самообольщением: парижанин своих чует за версту (за льё, простите!), но охотно потрафит старательному иностранцу и похвалит его убогий французский язык. Приветлив был тогда Париж, да и я был «сам обманываться рад».

Все же французы переменились, не было уже такой улыбчивости, как семь лет назад, в 1965-м. Толпа не столь лощеная, женщины часто в джинсах, мужчины отрастили длинные волосы, иные ходили и с локонами. Носили яркие – гранатовые, голубые, бирюзовые – бархатные пиджаки в талию, расклешенные внизу брюки.

Светлы были дни и темны вечера (именно так ощущал я тогда жизнь). Днем я навещал детство, нашел улицу Феру за Люксембургом, где жил Атос – граф де Ла Фер; ходил по стене Венсенского замка, смотрел на ров, за которым «двадцать лет спустя» ждал герцога де Бофора тот же Атос вместе с шевалье д’Эрбле – Арамисом. А рядом с древним донжоном – обычные парижские дома, торчит башенный кран – строили что-то, свистели машины, мелькал изредка 56-й автобус, метро так и называлось – «Chateau de Vincennes». У подножия Монмартра отыскивал знакомые названия и знакомые пейзажи – адреса французских художников и писателей столетней давности я знал назубок.

Целый день бродил по аллеям и дорожкам Эрменонвиля. Замка, где прожил последние свои дни Жан-Жак Руссо гостем маркиза де Жирардена. Пирамидальные – высокие и легкие, как на картинах Моне, – тополя стояли на островке вокруг опустевшей гробницы философа: его прах перевезли в Пантеон еще в 1794 году. В жемчужно-пасмурном небе с воем проносились истребители, – видимо, поблизости был военный аэродром.

Вечерами амок выгонял меня, уже совершенно разбитого после дневных прогулок, опять, снова в Париж. На Елисейских Полях царил угрюмый туристический рай, не знаю, зачем меня туда заносило. Томимый опять-таки литературными воспоминаниями, однажды выпил сок в кафе «Фукетс» и испугался: он стоил раз в пять дороже, чем в любом кафе. Зато открыл зал «Рено», странный гибрид ресторана и музея, где посетители обедали, сидя в кабинках наподобие старых машин, а можно было и просто разгуливать, рассматривать настоящие антикварные автомобили. В темном вечернем Париже не так-то сладко одному и почти без денег. Странно привлекательными оказались невиданные игровые автоматы – прообразы компьютерных. С тупым, нервическим увлечением я стрелял в кораблики; к счастью, стоило удовольствие недорого.

Был бы я добрее или умнее, я меньше бы ходил по Парижу, хотя бы просто из благодарности сидел бы со странным своим дядюшкой и слушал бы его монологи: в конце концов, он пригласил меня, кормил, поил и баловал не просто для моего удовольствия, но ради того, чтобы обрести какое-то пусть призрачное, но все же ощущение «русской родной души». Но у меня не хватило ни благородства, ни хитрости, чтобы подыграть: Париж владел моими желаниями и страстями.

Сомнительных мест я вроде бы избегал, однако, случалось, рядом с ними оказывался – советское любопытство. Секс-шопы с алыми полуоткрытыми портьерами манили немудреными радостями, вроде минутных кинороликов со скромным стриптизом. Девицы в колготках, туфельках и более почти ни в чем делали знаки; случалось, машина тормозила: крошка за рулем, одетая столь же легко, но побогаче, делала телодвижения еще более живые. Как-то, напуганный, обещая себе, что больше сюда не приду, выскочил я с улицы Сен-Дени на Большие бульвары. Почтенная дама в очках, похожая на учительницу, посмотрела на меня с сочувствием, я благодарно улыбнулся ей. Она тоже улыбнулась и вдруг подмигнула специфически и распутно, добавив вполне внятно: «Viens!»[13]13
  «Пойдем!» (фр.)


[Закрыть]

Это все было скорее забавно, иное оказалось тягостным и серьезным – кино. Уже после великолепного «Сатирикона» Феллини, с кровавыми, адски мрачными, гротесковыми и чувственными сценами, я растерялся.

Потом – фильм «югославской черной волны» «W. R. – Misterije organizma, французы называли его «Секреты организма», поставленный Душаном Маковеевым, у него на родине запрещенный, но в Париже пользовавшийся болезненным и громовым успехом. Синтез неофрейдизма Вильгельма Райха (отсюда инициалы в заглавии) с антикоммунизмом и вязкой, темной эротикой сделали фильм сенсацией. Советский красавец из балета на льду по имени Владимир Ильич (Ивица Видович), чтобы спастись от гибельной страсти к сербской красавице, убивает ее и отсекает ей голову. И тут же – секс, какие-то эпизоды ГУЛАГа с пением оптимистических официальных песен – «Спасибо партии», бодрые советские мотивчики, мрачные социально-эротические сцены, брутальная сатира, крупные планы отрезанной головы, продолжающей говорить и улыбаться на столе прозектора. Во время заключительной сцены, когда герой в белой дубленке с окровавленными руками, полубезумный, бредет среди заснеженных развалин, между странными, одичавшими, греющимися у костров людьми, возникла пронзительная мелодия, и вдруг я понял – поют по-русски: «Пока земля еще вертится…» Рядом с темным коктейлем из солженицынских откровений и жуткого, хотя и провинциального отчасти постмодерна песня Окуджавы звучала страшно.

Она преследовала меня в самые темные парижские вечера – символом смятения и тоски. Я начинал понимать, что это значит – парижское одиночество, душевное и физическое изнеможение, эта наркотическая страсть все время куда-то спешить, что-то увидеть, ведь, скорее всего, это последняя поездка, больше не пустят, да и пригласят ли?

Во Франции меньше Франции, чем в путеводителях у меня дома. Завтра 31 июля. Осталось ровно три недели. Как долго ждать возвращения, как мало осталось Франции!

В начале августа я возвращался из Ниццы в Париж.

На юг я ездил с родным братом дяди Кости – Михаилом Константиновичем, очень богатым человеком, приехавшим из Штатов посмотреть на советского племянника.

Дядя Миша, прилетев в Париж, поселился в отеле «Крийон» на площади Согласия (Конкорд). «Крийон» не просто красив (здание построил еще Габриель при Людовике XV), он для меня еще и «действующее лицо» романа Дос Пассоса «1919». Дядя Миша, обозрев голубовато-белый, с рокайльной позолотой номер, сказал жене: «Терпимо для одной ночи». Потом он позвонил в Дижон, в гостиницу («Grand-ôtel La Cloche»), где мы должны были тоже провести лишь ночь, и заказал все самое дорогое, добавив: «Если у вас есть апартаменты, тем лучше». Все это ввергло меня сначала просто в растерянность, однако, каюсь, не без примеси почтения к барской широте и достатку.



Мы ехали на юг в прокатном маленьком «рено», скромность которого, видимо, раздражала родственников, я слышал, как везде, где было возможно, дядюшка успевал сообщить, что машина вовсе не его, а именно прокатная – louée.

Тогда впервые увидел я знаменитый Во-ле-Виконт – едва ли не лучшее, волшебное творение Лево, Лебрена и Ленотра, замок-дворец, окруженный парком, ставший прообразом бесчисленных ансамблей от Версаля до Петергофа. Туристов почти не было. Ни дядюшка, ни его жена дворцом не заинтересовались, и я один шел по залам и комнатам, великолепным и затуманенным временем, ощущая – вот она, реальная среда обитания так знакомых мне героев. И хотя в ту пору я недурно знал подлинную историю этих мест и связанных с ним персонажей, в моей взволнованной памяти всплывали, конечно, написанные стремительным пером Дюма картины из романа «Десять лет спустя»: последний триумф владельца дворца Никола Фуке, гнев и ревность короля, похищение Арамисом Людовика XIV, недолгий взлет его таинственного и несчастного брата Филиппа – Железной Маски и страшный его конец…

Но все меркло перед покоем и божественным благородством парка, ритмом его аллей и недвижным блеском воды в бассейнах, старым камнем статуй и балюстрад, этим ощущением совершенного согласия дворца – маленького, но мнившегося огромным, стройного и легкого – с сотворенной человеком иной природой, с этим рукотворным пейзажем, где-то вдали вливавшимся в обычные рощи и поля.

Мы пересекли Бургундию. Какие мы видели ржаво-багровые виноградники, какие нежно-ухоженные поля, как прекрасен был готический, залитый розоватым утренним солнцем Дижон, как восхитил меня спрятанный в глубине двора, с трудом найденный дом Стендаля в Гренобле, над крышей которого высились горделивые платиново-белые горы!

Все время, которое мы провели с американским дядей, он настойчиво меня искушал, дарил дорогие вещи, книги, и я не слишком смущался: велик был соблазн. Правда, когда он предложил мне купить «Волгу» через Внешпосылторг, я опомнился и уклонился с неожиданной (по-моему, и для меня самого) решительностью.

Отправляя меня уже одного в Париж, он зашел в туристическое бюро. «Meilleur que vous avez» («Лучшее, что у вас есть»), – приказал он барышне, и я получил билет в одноместное купе. То был «Train bleu» – «Голубой экспресс», патриций SNCF[14]14
  SNCF (Société Nationale des Chemins de fer Français) (фр.) – Национальное общество французских железных дорог.


[Закрыть]
.

Теперь дорога от Ниццы до Парижа, занимавшая прежде целую ночь, покрывается часов за пять или шесть, и этот знаменитый «Train bleu», совершивший свой первый рейс еще в декабре 1883 года, чьи вагоны, украшенные золотым львом, считались едва ли не самыми комфортабельными в Европе, роскошный экспресс для богачей, ехавших на Лазурный Берег, стал анахронизмом, если не сгинул вовсе. Его вытесняют TGV – trains а grande vitesse (сверхскоростные поезда): почти неуловимые глазом фантомы, межпланетными видениями они словно летят над рельсами – более трехсот километров, а в их вагонах скорость неощутима, как в самолете, и почти ничего не разглядеть за окном.

Итак, памятуя унижения трехместных «couchette» семилетней давности, постыдно гордясь, я вошел в свой «single». Три пледа на единственной откинутой нижней широкой полке. Душистая прохлада. Проводник почтительно осведомился, какую газету я читаю на ночь, какую воду пью – какой марки, холодную, газированную ли. А потом в новом пепельно-оливковом костюме фасона «принц Уэльский», в тонкой темно-коричневой, благородно и сумрачно поблескивающей трикотажной рубашке от Ланвена, купленной мне в подарок дядей за непристойно дорогую цену в киоске отеля «Негреско», с бумажником, приятно полным благодаря щедротам обоих дядей, которыми я продолжал бездумно и с удовольствием пользоваться, отправился в вагон-ресторан. Мало народа – лишь пара с двумя детьми, цветы и корзины с фруктами. Молодой, но уже с платиной в волосах метрдотель с бабочкой почтительно и ненавязчиво ожидал, когда я допью аперитив – дюбонне – и можно будет подавать заказанную птичку. Мимо «проплывали огни» Ниццы, потом Антиба, Канн. Было в этом что-то развратно-бунинское, что-то от сбывавшихся мечтаний о прекрасной и богатой жизни в прошлом, о настоящей роскоши.

И вдруг и сразу (так кажется мне сейчас, а на деле все было, наверное, более постепенно и не так отчетливо) на меня нахлынул душный, ледяной и липкий стыд. Роскошь показалась мне чудовищно неприличной, чужой, недоступной (в момент, когда она была моей). Я вспомнил о моих сверстниках и коллегах – тогда я показался себе плотью от их плоти, – о самом себе и своей жизни дома. Мне стало гадко и противно, и я возненавидел богатство. И вспомнил Ремарка – его героев, которые дома, в отпуске, думали о своих товарищах в окопах.

А проводник всю ночь сидел в торце коридора – вдруг кто-то из пассажиров позвонит.

Я не аскет. И сейчас, живя в постсоветском убогом, но все же достатке, стремлюсь жить как можно лучше. Но что-то главное тогда во мне свершилось, жирных я возненавидел, и сколько тягостных непониманий и конфликтов случалось и случается в моей жизни из-за этого. И добро бы стал я вполне возвышенным человеком! Не стал. А богатство и богатых из той советской распределительной системы все равно ненавижу по сию пору. И хотя давно уже явились миру иные скоробогачи, иные времена и нравы, но брезгливость к тому, что наука называет «демонстративным потреблением», именно с той ночи стала знакома мне.

А тогда я записал в блокнотике:

Сравнение более чем простое – там война и люди на войне, – может быть, и не друзья, но те, кому, как и тебе, плохо. И радости там – как на войне. А здесь отпуск. Люди, не знающие, что там. И покой, которым стыдно наслаждаться. Нет, скорее назад, к «демократической» парижской жизни!

«Демократическая» парижская жизнь уже давно не текла молоком и медом. Мои родственники, оказывается, находились уже на грани развода, дядюшке было решительно не до меня, а я так и не попытался хоть под конец притвориться, что проблемы Иисуса и апостола Павла меня занимают. Костя был добр ко мне, но я его все больше раздражал. Моя поглощенность Парижем и равнодушие к дядюшке были непростительны, но что спрашивать с советского человека, которого «пустили».

Расставался дядюшка со мной без печали, я с ним – в великом смущении. В середине августа, в разгар жары, вдруг пахнуло осенью – в Люксембургском саду стала ржаво-бурой ссохшаяся на солнце листва, листья сыпались и в черную воду фонтана Медичи, от осликов, на которых катались дети, пахло – почему-то грустно – цирком, невидимый ребенок рыдал безутешно, и строгая мама повторяла назидательно, но ласково: «Jean-Michel ne pleure jamais, Jean-Michel ne pleure jamais!»[15]15
  «Жан-Мишель никогда не плачет, Жан-Мишель никогда не плачет!» (фр.)


[Закрыть]

21. VIII. 72. 7 ч. Последнее парижское кафе.

7.15. И почти белое, низкое, платиновое солнце за Триумфальной аркой, светло провожающее меня – осенняя платина над Парижем.

Мы говорили с ним (Парижем), перебивая друг друга, нам мешали магазины и родственники, но, как в истинной любви, были мгновения все искупающего полного счастья.

Последние дни я в угрюмом отчаянии навсегда прощался с Парижем, не рискуя и мечтать, что когда-нибудь вернусь. Только это «почти белое, низкое, платиновое солнце», плеснувшее в автобусное окно, когда я проезжал через Лувр, ненадолго вернуло мне зыбкую надежду на возвращение. И до сих пор, когда судьба дарит мне Париж, я вспоминаю то солнце и думаю о своей трусливой неблагодарности.

Тоскливым был отъезд. Медлительный поезд – французы называют такие составы, останавливающиеся на каждой станции, «омнибюс» – тащился в Гавр, я ехал один, дядюшка меня не провожал. Возвращался в рабскую страну, которую променять ни на что не мог и не хотел.

Я, конечно, не знал стихов Наума Коржавина, написанных в том же 1972-м:

 
Иль впрямь я разлюбил свою страну?
Смерть без нее, и с ней мне жизни нету.
 

Снова Гавр, куда приплыл я целую жизнь назад. На склоне дня 22 августа я поднялся на борт огромного «Пушкина». Этот теплоход вез меня не в неизведанное, я слишком хорошо знал, что меня ждет. Тем более гремел оркестр – «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…». В первом же помещении глянули на меня со стены члены Политбюро ЦК КПСС, официозный оптимизм рухнул на мою бедную голову.

И духовой с медью оркестр, и портреты в вестибюле. Страшно, неужели я потерялся?

Это последняя запись, сделанная в путешествии.

Нет, я не хотел остаться в милой Франции. Но и домой мне было страшно возвращаться – только теперь я понял, как и где живу. Я закрылся в каюте, спустил штору и вышел на палубу, когда берега уже не было видно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации