Текст книги "Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…"
Автор книги: Михаил Казовский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
Утром доложили: пришли супруги Федотовы, просят принять. Михаил удивился: «Я таких не знаю», но велел впустить. Вышел в домашней курточке и сорочке апаш. Посмотрел и воскликнул:
– Константин Петрович, вы ли это?! Вот не ожидал! – и раскрыл объятия.
– Я, а кто же? – улыбался в седые пышные усы бывший фронтовой друг, обнимая поэта. – Представьте себе, женился и в отставку вышел. Следую с супругой в мое имение, по дороге заехали в Петербург, чтоб увидеться с вами.
– Я очень рад.
Дама подняла вуаль на шляпке и сразила Лермонтова наповал: это была Катя Нечволодова, красавица-черкешенка, его мимолетная связь.
– Господи Иисусе! Это утро сюрпризов, ей-богу.
Женщина смотрела, как ему показалось, с увлажнившимися глазами. Черными, бездонными. Словно у колдуньи.
Федотов стал объяснять:
– Как похоронили мы нашего Григория Ивановича, так и порешили в полку не оставить без внимания и заботы скорбную вдову с малыми девчушками. Приезжали в гости, привозили подарки. Тут мне и подумалось: отчего не уйти в отставку и не сделать ей предложение? И чем больше размышлял я на эту тему, тем сия перспектива больше мне нравилась. Наконец отважился – перед Рождеством попросил Катерину Григорьевну, чтоб составила мое счастье. А она в ответ: мол, не возражаю, только надобно выдержать год траур. Это обязательно – как иначе, мы же православные. Соблюли приличия. А как год закончился – тут и обвенчались. И хотим пока пожить в моем имении. Дом, что в Царских Колодцах, не продавали, а замкнули просто, завязали в узлы пожитки – и давай на север!
– Что же мы стоим? Проходите, располагайтесь. Я велю самовар поставить. Андрей Иваныч, окажи милость, приготовь чаю. – И уже гостям: – Где вы остановились?
Константин Петрович ответил:
– У моей сестрицы. То есть сама-то сестра в деревне, а в ее квартире проживают мои племянники, проходящие курс в университете. Девочек мы оставили с нянькой – и немедля к вам. Не сердитесь, что не известили запиской. Побоялись не застать дома. Завтра поутру отбываем в Новгород.
– Отчего так скоро?
– Кроме вас, в Петербурге дел более не имеем. – Федотов чуть замялся. – Свидеться хотели и забрать бумагу, ныне бесполезную.
Михаил удивился.
– Что за бумагу?
– Завещание мое, коли помните.
– Ах, ну да, ну да, безусловно, помню. Я сейчас найду.
– Да не к спеху, Михаил Юрьевич, мы ведь сразу не уйдем. Лучше расскажите о своей жизни. Слышали, что делаете успехи на литературном поприще. Бесконечно рады за вас.
Отставной подполковник слегка постарел и уже не казался таким суровым, как раньше; говоря об убитых на Кавказе товарищах, смахивал слезы. Катя выглядела веселой, щебетала непринужденно, с неизменной доверчивой улыбкой. «Да, она хороша, – думал Лермонтов, глядя на нее, – будоражит кровь. Хочется целовать и носить на руках. Катя – омут, бездна, пропасть, горная река. А Эмилия – сладкий лесной родник. Сказочная живая вода».
– Помните полковника Вревского из Агдама? – спросил Федотов. – Так его убили. И не горцы, заметьте, а наши. Видимо, довел всех своими зверствами. Получил пулю в спину при атаке неприятеля. Учинили следствие, но, конечно же, убийцу не обнаружили. Все молчали, как рыбы. Поделом поганцу. Впредь наука тем, кто горазд на подлости.
– А здоров ли доктор Фокс? – осведомился поэт.
– Чего не знаю, того не знаю. Больше не довелось увидеться. А молва мне не доносила.
Просидели гости часа четыре. Михаил, порывшись в своих бумагах, нашел завещание и отдал его Константину Петровичу со словами:
– Рад, что не пришлось пустить в дело.
– А уж я как рад! – улыбнулся тот.
На прощанье трижды поцеловались. Михаил приложился к ручке молодой мадам Федотовой. Она сказала:
– Я горжусь тем, что знакома с вами.
– Рад, что вы нашли свое счастье с Константином Петровичем. Я его очень уважаю.
Они пристально взглянули в глаза друг другу, силясь прочитать то, что не было сказано. Затем Катя опустила вуаль на шляпке. Вроде как занавес в театре: представление окончено, и пора по домам.
Лермонтов смотрел, как Андрей Иванович закрывает за гостями двери. Вздохнул, повернулся на каблуках. Бросил через плечо:
– Сделай одолжение, братец, вычисти мундир. Мне к семи к Валуевым.
4Молодая чета Валуевых обитала по адресу: Петербург, Большая Морская, 27, доходный дом Лауферта. Раньше с ними жил и отец Маши – Петр Вяземский, но потом переехал на Литейный, 8, уступив все апартаменты дочери и зятю. Здание было в стиле барокко, с вычурным орнаментом поверх окон и декоративными полуколоннами, обрамлявшими невысокий балкон с ажурной решеткой.
В этот вечер из числа «шестнадцати» присутствовали четверо – сам Валуев, Серж Трубецкой, Лермонтов и Монго. А из дам с опозданием приехала только Додо Ростопчина. Михаил был рассеян, задумчиво пил шампанское. Обсуждали ситуацию на Кавказе и на Балканах, спорили о возможности большой войны с Турцией. Наконец бросили политику и стали слушать Ростопчину – та читала очерк о светских нравах, тонко полемизируя с повестью Соллогуба «Большой свет». Узнаваемые пассажи вызывали смех.
– Господа, правду ли болтают, что у Соллогуба особые отношения с великой княжной Марией Николаевной? – спросил Трубецкой.
– Ах, оставьте, Серж, что за глупости? – сказала мадам Валуева. – Володя ухаживает за Сонечкой Виельгорской и намерен жениться.
– Разве одно другому помеха? – отозвался Монго.
– Нет, Мария Николаевна не такая.
– Ах, ах, ах, «голубая кровь»! Это не мешает ее папаше соблазнять всех фрейлин императрицы.
– Серж, у вас личная обида на августейших особ.
– Может быть.
– Ваша Мусина-Пушкина пишет вам из-за границы?
При упоминании имени Мусиной-Пушкиной (номинальной супруги Трубецкого, навсегда уехавшей с дочкой за рубеж) Лермонтов почувствовал, как сжимается его сердце.
– Нет, с какой стати? Мы давно не общаемся. Я женился на ней по известным вам причинам, но реальным супругом никогда не был.
– Ну и зря, – вновь заговорил Монго. – Женщина красивая и незлая. Да, была фавориткой императора – и что с того? Дело прошлое. Женятся же на вдовах с детьми.
Трубецкой кивнул.
– Ты, конечно, прав, и с холодной головой я бы так и сделал. Но тогда все во мне кипело и протестовало. А теперь уж поздно.
– Отчего же поздно? Напиши ей письмо, поезжай, в конце концов.
– Нет, я слышал, у нее там теперь любовник.
– А, тогда понятно… Упустил ты свое счастье, бедолага.
В разговор вступила Маша Валуева.
– Отчего, вы, Мишель, за целый вечер не проронили ни слова? Уж не захворали ли?
Лермонтов поморщился.
– Да, отчасти: зуб болит.
– Ах, бедняжка! – с деланной заботой произнес Монго. – А не оттого ли зубик расшалился, что на вечер не приехала некая особа на букву М?
Все оживились. Михаил покраснел.
– Ты болтун, Столыпин, и тебе пора отрезать язык.
– Хорошо, что не голову.
Евдокия Ростопчина удивилась.
– Вы по-прежнему в нее влюблены?
– Да в кого же? – не вытерпел Валуев.
– Как, ты не знаешь? – повернулась к нему жена. – Мишель без ума от Милли.
– Что, действительно?
– Брось, не слушай этих зубоскалов, – огрызнулся поэт. – С Мусиной-Пушкиной мы друзья, не более.
– Только отчего-то ты всегда становился взволнован при ее появлении, – не сдавался Монго.
– Ты заметил? – улыбнулась Ростопчина.
– Это все заметили.
– Боже мой, что за люди! – Лермонтов демонстративно схватился за голову. – Сплетники, завистники. Стоит человеку пококетничать с дамой, сразу за его спиной: шу-шу-шу, он в нее влюблен!
– Значит, не влюблен? – осведомился Валуев.
– Совершенно. Я страдаю от неразделенной любви к мадам Хвостовой, кузине Додо.
(Евдокия Ростопчина, до замужества Сушкова, приходилась двоюродной сестрой Катерине Сушковой, вышедшей за Хвостова).
– Это он нарочно, – заметил Монго. – Для отвода глаз. А на самом деле никаких чувств к Кити давно не питает.
– Ты почем знаешь?
– Я тебя, племянничек, как облупленного знаю.
Неожиданно лакей доложил:
– Ее сиятельство графиня Мусина-Пушкина.
Трубецкой даже хлопнул в ладоши.
– На ловца и зверь бежит!
Лермонтов фыркнул.
– Я с тобой посчитаюсь, Серж, и за «ловца», и за «зверя»!
– Ой, ой, ой. А отчего мы вспыхнули, мсье любострастник?
В залу вошла Эмилия Карловна, раскрасневшаяся от вечернего холодка.
– Извините, господа, за мое столь позднее появление, но никак не могла раньше вырваться. Саша, младшенький, раскапризничался, не хотел идти с нянькой в спальню.
– Мы уже не надеялись, – пошла ей навстречу Маша. – Чай будешь?
– Да, пожалуй. В дороге слегка подмерзла.
– Весна нынче прохладная.
– В Петербурге всегда прохладные весны.
Граф Валуев поинтересовался:
– Как здоровье супруга, Владимира Алексеевича?
– Слава богу, пишет, что неплохо.
– »Пишет»? Разве он в отъезде?
– Он теперь в Москве. Чтобы продать или заложить одно из имений.
– Все-таки решили продать?
Милли потупилась.
– Некуда деваться. Страсть Владимира Алексеевича к игре дорого обходится нашему семейству.
Трубецкой заметил:
– Но порой он бывает в прибытке, как я слышал. Говорили, месяца два назад выиграл у Потоцкого более ста тысяч.
– А спустя неделю все проиграл да еще и должен остался.
Маша Валуева перекрестилась.
– Вот несчастье, Господи, прости.
Милли улыбнулась.
– Ах, не нужно за нас переживать. Мы с Владимиром Алексеевичем серьезно поговорили накануне его отъезда в Москву. Он поклялся больше не садиться за ломберный стол.
– Дай-то Бог, – вновь перекрестилась хозяйка.
Разговор пошел на отвлеченные темы, затем Лермонтова попросили что-нибудь почитать. Он вначале отнекивался, но потом, хитро посмотрев на Мусину-Пушкину, сказал:
– Разве что вот это.
Графиня Эмилия —
Белее, чем лилия,
Стройней ее талии
На свете не встретится.
И небо Италии
В глазах ее светится.
Но сердце Эмилии
Подобно Бастилии.
Гости засмеялись, стали громко выражать свое восхищение. Эмилия Карловна, пунцовая и смущенная, бормотала оправдания, вроде: «Я не понимаю, чем вызвано…», «Не давала повода…», «Мсье Лермонтов шутит…»
– Ясное дело, шучу, – проговорил поэт.
– Э-э, позволь тебя уличить в лицемерии, – возразил Монго. – Тон стихотворения хоть и веселый, но по сути все верно. Наша графиня действительно прелестнее лилии, обладает удивительно тонкой талией и в глазах ее итальянский блеск, несмотря на шведские корни. Про Бастилию – тоже правда: сердце принадлежит только мужу.
– Ты уверен? – усмехнулась Ростопчина.
– Был уверен до настоящего времени. Неужели ты знаешь, Додо, то, что неведомо нам? И Бастилия пала?
Все опять засмеялись. Мусина-Пушкина сказала:
– Господа, я считаю сию полемику на мой счет неприличной.
– Извините, Милли, вы правы, – поклонился в ее сторону Столыпин. – Мы с Додо слегка увлеклись. Этот башибузук Маешка вечно выбивает солидных людей за рамки благопристойности.
– Прекрати, Монго, или мы поссоримся, – проворчал Лермонтов.
– Умолкаю, ибо наш гений страшен в гневе.
– Представляете, Эмилия Карловна, – продолжил ерничать поэт, – Монго и Додо утверждали до вашего приезда, будто я от вас без ума.
Мусина-Пушкина помолчала. Затем тихо спросила:
– Разве это не так?
Михаил растерялся от этого вопроса, но быстро нашелся:
– Так же, как и все: нет мужчины в свете, кто бы не увлекся вами.
– Но они не сочиняют обо мне столь очаровательные стихи.
– Вам понравилось?
– Безусловно. Кроме последних строчек.
– Что же в них дурного?
Графиня вздохнула.
– Участь любой Бастилии незавидна…
В воздухе повисла напряженная тишина. Произнесенный намек был весьма прозрачен.
– …посему такое сравнение неверно. Сердце мое – не Бастилия, а Тауэр: он не знал разрушений.
Михаил расхохотался.
– Нет, сравнение с Тауэром не подходит.
– Отчего же?
– Оттого что не в рифму.
Все рассмеялись вслед за ним, и Эмилия Карловна тоже. Покачав головой, она ничего больше не сказала.
Вскоре начали разъезжаться. Первыми ушли Монго и Трубецкой, чтобы успеть посетить знакомых артисток кордебалета после спектакля, за ними распрощалась Ростопчина, лукаво погрозив Лермонтову пальчиком. Затем поднялась и Мусина-Пушкина.
– Вам пора? – огорченно спросил Михаил.
– Да, уже двенадцатый час. И хозяева от гостей утомились.
– Милли, не спешите, – возразила Маша Валуева.
– Не могу, ибо неприлично замужней даме пропадать из дома надолго в отсутствие мужа.
– Разрешите вас сопроводить? – не сдавался поэт.
– Разрешаю – только вниз по лестнице до парадного.
– Ну а если до вашего парадного?
– Нет, ни в коем случае.
Он подставил согнутую в локте руку, и они вышли из дверей залы. Оказавшись наедине с Михаилом, Эмилия шепнула:
– Замечательные стихи… я не ожидала… И весьма тронута…
– Это был экспромт. В письменном виде их не существует.
– Нет, они уже существуют: я приеду и сразу запишу их себе в дневник.
– Вы ведете дневник?
– Да, веду, чтобы изливать душу самой себе. Больше некому, к сожалению…
– Ну а вдруг прочтут посторонние?
– Я надежно прячу. А в конце года, когда на улицах Петербурга начинают жечь рождественские костры, чтоб обогревать нищих и бездомных, бросаю очередную тетрадь в огонь.
– Неужели вы так одиноки?
– Невообразимо.
Лермонтов повернулся к ней лицом, и увидел, что Мусина-Пушкина плачет.
– Боже мой, дорогая Милли… – голос его предательски дрогнул. – Умоляю, не надо слез. Вы отныне не одиноки, поверьте. Потому что я с вами.
– О, Мишель… – простонала она. – К сожалению, вы со мной, а я с вами только мысленно.
Он покачал головой.
– Нет, моя любимая – лишь одно ваше слово, лишь одно ваше «да», и мы будем вместе и душой, и телом.
Наклонившись, Михаил коснулся губами ее мокрых губ. Эмилия ответила робко и нежно, чуть подняв подбородок. Затем прошептала:
– Дорогой, любимый… это невозможно.
– Отчего же?
– Я клялась перед Богом… в верности супругу.
– Бог есть любовь. Бог поймет и простит.
– Не могу… не знаю… – вырвавшись, графиня устремилась на улицу.
Лермонтов бросился следом, увидал, как она садится в свою коляску, поджидавшую ее у дверей; и только успел крикнуть на холодном ветру:
– В воскресенье бал у графини Лаваль! Если вы придете, мы увидимся.
Кучер щелкнул кнутом, и коляска тронулась.
Он стоял на весенней улице, с неба сыпался дождь со снегом, и снежинки таяли на его горячем лице.
5До последнего времени он старался жить отдельно от бабушки и снимал квартиру на набережной Фонтанки. Но весной 1839 года домовладелица подняла плату, и пришлось поселиться у Елизаветы Алексеевны на Сергиевской улице. Сразу возникла масса неудобств бытового и психологического свойства: бабушкин контроль, невозможность приходить-уходить когда вздумается, приводить девушек и прочее. Михаил, вкусивший вольной жизни, нервничал и злился.
Бабушке в ту пору было шестьдесят шесть лет. Грузная, высокая, вся в столыпинскую породу, она говорила низким голосом и любила командовать. В молодости ее звали гренадером в юбке.
Вдовствовала уже третий десяток лет.
Муж ее, Михаил Васильевич Арсеньев, закрутил роман с соседкой-помещицей, у которой супруг был в действующей армии. Страсти кипели нешуточные, и, когда благоверный соседки все-таки вернулся домой, Михаил Васильевич, полный отчаяния, принял яд. Похоронили его в семейном склепе в Тарханах.
Там же была упокоена и мать Михаила, Мария Арсеньева-Лермонтова, умершая вследствие скоротечной чахотки в 22 года. Сыну тогда исполнилось только три.
Бабушка, недолюбливавшая зятя, Юрия Петровича Лермонтова, как и большинство тещ на свете, выдвинула жесткое условие: если он отдаст ей ребенка на воспитание, то она сделает Мишеля единственным наследником всех своих богатств (а богатства оценивались в 300 тысяч рублей деньгами плюс недвижимость), разрешив отцу видеть сына после совершеннолетия последнего без ограничений. Бедный Юрий Петрович (и в прямом, и в переносном смысле) скрепя сердце согласился.
Умер отец, тоже от болезней, в 44 года.
Таким образом, Елизавета Алексеевна с детства управляла всей жизнью внука, в том числе финансами, скупо выделяя средства на его существование и учебу. Собственного жалованья в полку хватало только на еду, нижнее белье, мыло и одеколон.
Утро в воскресенье, 7 апреля, выдалось пригожее: голубое небо, праздничное солнце, тающие сугробы, серые бурные ручьи. Михаил проснулся с ощущением скорых перемен в своей жизни. Ждал ближайшего повышения по службе – из корнетов в поручики, и гонораров за публикации прозы и стихов. Тогда он, возможно, снова снимет себе квартиру, а со временем, выйдя в отставку, полностью отдастся литературе. Станет издавать на паях с Краевским журнал. До намеченной им смерти в 33 года оставалось 8 лет. Можно было реализовать многое из задуманного.
К столу он вышел веселый, выбритый, надушенный. Бабушка уже сидела на своем излюбленном месте у окна, и ее фигура на контражуре выглядела черной квадратной глыбой. Со словами: «С добрым утром, ма гран-мама́» – поцеловал ее в щеку. От нее пахло пудрой, легкими духами и барсучьим жиром (мазала свои подагрические суставы). Сел напротив. Горничная налила кофе.
– Это правда, что толкуют про тебя в свете? – низким голосом спросила Елизавета Алексеевна.
Он удивился.
– Что именно?
– Будто ты волочишься за известной замужней дамой, пишешь ей стихи и кричишь на каждом углу, что она тебя тоже любит?
Лермонтов нахмурился.
– Это ложь. Я поэт и пишу стихи многим дамам. Ну а кто из них меня любит – мне дела нет.
– Ой ли, дорогой внучек? Ты, во-первых, никакой не поэт, а офицер и дворянин. И должен дорожить своей честью. Во-вторых, муж, приехав из Москвы и узнав про вас, может захотеть попросить удовлетворения.
Михаил усмехнулся.
– Не вопрос. Удовлетворю.
– Ты в своем уме? А убьют тебя – что мне прикажешь делать? Тоже от горя ложиться в могилу? А убьешь ты – и пойдешь под суд? Снова на Кавказ вышлют? Обо мне подумай, о моем здоровье.
– Бабушка, оставьте. Выдумали глупости и себя пугаете. Никакой дуэли не будет, ибо я не давал для нее повода. Я слегка влюблен, отрицать не стану, и она отвечает мне взаимными чувствами, но супружескому долгу верна и тверда в этом, как скала. Так что успокойтесь.
Елизавета Алексеевна молча допила кофе и, отставив чашку, сказала:
– Коль не будет дуэли, так случится иное что-то дурное: муж вернется, ты же примешь яд, как и твой ненормальный дед. Лермонтовы, Арсеньевы – все мужчины беспутные и гнилые. Только род Столыпиных честь имеет.
Михаил с иронией отозвался:
– Да, конечно: Монго служит подтверждением этой мысли. Такой праведник, что клейма негде ставить.
Но Елизавету Алексеевну было не оспорить.
– Исключения подтверждают правило, а в семье, как известно, не без урода.
Внук рассмеялся.
– Ну, хотите, чтобы вас утешить, я женюсь на вдове Щербатовой? Дама весьма приятная и небедная. И ко мне расположена, между прочим.
Бабушка вздохнула.
– Нет, избави Бог. Потому как твоя женитьба будет мне ударом, а не утешением.
– Отчего же так, ма шер гран-мер[45]45
Моя дорогая бабушка (фр.).
[Закрыть]?
– Оттого, что я люблю тебя сильно. Ты мой свет в окошке и единственная привязанность в жизни. И, лишившись тебя, я умру.
– Но женитьба – не смерть, смею уточнить. И женившись, я останусь верным и заботливым внуком.
– Не таким, как ныне. Делить тебя с иной женщиной не намерена. Обещай мне, Миша: до моей смерти ни на ком не жениться.
Он пожал плечами.
– Хорошо, извольте. Я и сам жениться пока что не собираюсь.
– И веди себя в свете осторожно.
– Я сама осмотрительность, бабушка. – Он встал, поцеловал ей руку и удалился.
Елизавета Алексеевна пробормотала ему вслед:
– Ах, болтун, болтун. Весь в отца и деда. Делают, а потом уж думают. Чем приносят страдания любящим их сердцам. – Она вытерла кружевным платочком увлажнившиеся глаза и велела горничной принести еще фуа-гра из гусиной печени.
Тем временем Михаил взял у Андрея Ивановича пришедшую почту, просмотрел и нашел долгожданную записку Святослава Раевского:
«Дорогой Мишель! Я в субботу вернулся в Петербург и хотел приехать сразу к тебе на Фонтанку, но узнал, что живешь ты теперь у бабушки, и остановился в доме у Краевского. Ждем тебя сегодня обедать. Обнимаю. Твой С.».
Лермонтов от радости сделал балетное антраша, чем весьма удивил слугу, а потом сказал:
– Славка Раевский прикатил. То-то наговоримся!
Он велел к часу дня привести в порядок партикулярное платье: ехать к друзьям в мундире было неловко.
Дом на Невском проспекте, где снимал квартиру Краевский, выходил на Аничков мост: красного кирпичного цвета, четырехэтажный, с величавым порталом. Сам Андрей Александрович был под стать дому: основательный, солидный, он имел в собственности несколько газет и один журнал – «Отечественные записки». Собирался жениться, но пока вел холостую жизнь.
Михаил застал приятелей за столом, уставленном разными яствами, принесенными из соседнего ресторана, – от паштетов и устриц до розовобокого поросенка с хреном. Посреди возвышались три бутылки «Вдовы Клико». Святослав был высок и худ, за время ссылки не поправился и не отощал, выглядел свежо и приветливо. А Краевский словно говорил всем своим видом: «Это я поспособствовал тому, что его отпустили, связями и знакомствами, потому как я весьма влиятельный в обществе человек».
– Славка!
– Мишка!
И друзья крепко обнялись. Сразу выпили за радостную встречу: год назад, разъезжаясь – Лермонтов на Кавказ, а Раевский в Петрозаводск, – не могли надеяться, что увидятся вновь.
– Ты, Мишель, как будто бы возмужал.
– Да, кавказская школа. Ну а ты – словно побывал на курорте, в Баден-Бадене или Пятигорске.
– Что удивляться – замечательная природа, сосны, воздух чистый, каждое утро на завтрак только что выловленная рыба. Ягоды, грибы. Дикий мед. Действительно, словно на курорте.
Раевский рассказал, что скучать ему не пришлось: вместе с местными интеллектуалами организовал новую газету – «Олонецкие губернские ведомости», где активно печатался, даже выпускал специальное «Прибавление» с очерками об истории и культуре края. Собирал фольклор.
– Ну а ты, Мишель, я слышал, делаешь большие успехи в литературе! Жаль, что «Маскерад» не поставлен. Не пытался больше?
– Да какое там! – поморщился поэт. – На поправки, о которых толковала цензура, я пойти не могу. А без них – что соваться сызнова? У меня в голове новые проекты. Я закончил книгу о Печорине. Андрей Александрович прочитал уже три из четырех повестей. И весьма одобрил.
– Хорошо? – повернулся к издателю Раевский.
– «Хорошо» – не то слово, – отозвался владелец «Отечественных записок». – Превосходно, просто превосходно! На российском небосклоне появилась новая звезда мастера поэзии и прозы.
Лермонтов усмехнулся.
– Перестань, а не то зазнаюсь.
– Не зазнаешься, к сожалению.
– Отчего «к сожалению»? – удивился Раевский.
– Оттого что весьма легкомыслен к собственному дару. Надо беречь себя, обходить опасности стороной, а не лезть на рожон – в драки, дуэли и сомнительные романчики.
Михаил обиделся.
– Что ты называешь «сомнительными романчиками»?
– Сам прекрасно знаешь.
– Я не знаю, – оживился Раевский. – Расскажи, расскажи.
У Краевского саркастически затопорщились усы.
– Что ж рассказывать, коли в свете только и разговоров, что о его страсти к замужней матроне.
– О, мон дье! А супруг?
– А супруг покуда в Москве, ничего не знает. Все предвкушают грандиозный скандал.
Лермонтов, отвалившись на спинку стула, возразил:
– Ты сгущаешь краски. Коль она решит быть со мною, то уйдет от мужа и не станет его обманывать. Ну а не решит – я ее оставлю. Объяснение будет нынче вечером на балу у графини Лаваль. – Он взял новую бутылку шампанского и стал откручивать проволоку на пробке. – Давайте выпьем, друзья. За любовь. За искренность чувств. И за нашу вечную дружбу.
– Гениальный тост!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.