Текст книги "Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…"
Автор книги: Михаил Казовский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Граф и графиня Лаваль жили на Английской набережной в собственном особняке, собирали живопись и скульптуру и часто устраивали литературный салон, на котором бывали Пушкин, Грибоедов, Вяземский. А по праздникам проводили благотворительные балы, средства от которых направлялись в богоугодные заведения. В это воскресенье отмечали именины дочери – Софьи – и собрали едва ли не весь столичный бомонд. Приглашенных было столько, что в центральной зале Лермонтов сразу затерялся в пестрой сумятице разноцветных фраков и вечерних платьев; все болтали, фланировали, обмахивались веерами, пили шампанское, слушали музыку, танцевали, играли в карты. Михаил попытался отыскать Эмилию Карловну, но не смог. Даже спросил у Додо Ростопчиной:
– Вы Милли не видели?
– Нет, не видела, – покачала та головой. – Но она хотела приехать, я знаю. – Затем наклонилась и прошептала: – Кстати, вами интересовалась княгиня Щербатова. Говорила, что влюблена.
– А она может? – усмехнулся корнет. – Она влюблена только в себя.
– Вы несправедливы. Мэри – очень славная и не задавака.
– Может быть я не разглядел. Мне не до нее.
Но в отсутствие Мусиной-Пушкиной и от нечего делать он пригласил Щербатову танцевать. Та взволнованно замахала веером.
– Ах, ну где же вы раньше были, Михаил Юрьевич? Я уже обещала прочим кавалерам.
– И никак нельзя между ними втиснуться?
– Что вы, невозможно: и со мной поссорятся, и на вас обидятся, вплоть до поединка.
– Поединков я не боюсь, а вот вашей репутацией рисковать не имею права. Стало быть, до следующего бала, несравненная Мария Алексеевна.
– Буду ждать с нетерпением, Михаил Юрьевич.
Неожиданно гости расступились – в залу вошли сиятельные особы: цесаревич Александр Николаевич и его сестра, великая княжна Мария Николаевна. Дамы почтительно присели, а мужчины склонили головы. Все отметили великолепное платье дочери императора, самого модного покроя, видимо, недавно привезенное из Парижа. Это был один из последних балов Марии Николаевны в девичестве: вскоре должен был приехать ее жених для грядущего бракосочетания.
Словно чертик из табакерки, выскочил Владимир Соллогуб и увлек ее танцевать мазурку. А цесаревич пригласил виновницу торжества – Сонечку Лаваль.
Лермонтов сказал подвернувшемуся Краевскому:
– Мария Николаевна как две капли воды похожа на императора. Только без усов. Впрочем, те, кто ее вблизи видел, говорят, что усы тоже есть. – Он захохотал от своей реплики.
– Тише, тише, мон шер, – забеспокоился издатель. – Разве можно так громко…
– Брось, Андрей Александрович, что ты, право, учишь меня, как мальчика? Я сам знаю, что когда говорить пристало. И в моей шутке нет ничего обидного. Потому что усы у великой княжны едва заметные. Вот, к примеру, у графини Плюсси – усы погуще моих. Может встать в один ряд с гвардейцами и ничем от них не отличаться.
Гости, стоявшие рядом и слышавшие его слова, засмеялись. Поощренный корнет этим только раззадорился.
– Или, скажем, княжна Зарецкая. Говорят, она вообще бреется. И не только ноги и руки, но и щеки с подбородком. Говорят, что в детстве их перепутали с братом и того одевали как девочку, а ее – как мальчика. Так что нынче никто не поймет, кто из них кто, и вполне возможно, что княжна Зарецкая вовсе не княжна, а княжич.
Тут уже откровенно смеялись многие. Краевский безуспешно пытался вытащить друга из образовавшегося кружка.
– Вот, изволите видеть, современная русская цензура в действии, – упирался тот. – Затыкают рот, не дают сказать слова правды. Но ведь правда – она такая, ее не скроешь. Как усы графини Плюсси. Или кое-кого повыше…
В его адрес раздались аплодисменты. Раздраженный хозяин «Отечественных записок» наконец уволок друга из толпы. Зашипел:
– Ты в своем уме? Так себя вести в свете! Будто на офицерской пирушке!
Лермонтов усмехнулся.
– А, пустое. Болтовня и ничего более. У меня такое амплуа: маленький проказник светских салонов. Должен поддерживать свое реноме.
– Ты – великий русский литератор, и должен это помнить.
– Это скучно, приятель. Знать и помнить, что ты велик, что обязан быть образцом культуры и держать себя в рамках. Скучно и тоскливо! Я таков, каков есть. И такой, и сякой, и пятый-десятый немазаный. И любить меня надо именно таким. Или ненавидеть.
– Ненавидеть? – раздался голос за их спинами. – Я не ослышалась?
Друзья обернулись и увидели великую княжну Марию Николаевну. Она стояла вполоборота, – это подчеркивало ее талию, и слегка обмахивалась веером из страусиных перьев.
– Ненавидеть? – повторила она. – Но за что?
– Сударыня, мало ли за что ненавидят, – не смутившись, ответил поэт.
– Например, за реплику о моих усах?
Михаил поперхнулся.
– Вам уже доложили, ваше высочество?
– Мир не без добрых людей, мсье корнет. – Она сделала шаг вперед и наклонила голову, так как собеседник был намного ниже. – Посмотрите внимательно, голубчик: усы видите?
– Никак нет, ваше высочество.
– Оттого что их никогда и не было. Так что прикусите язык, милый литератор.
– Я готов его откусить вовсе, если пожелаете.
– Я не столь кровожадна, как вам представляется. Но прошу больше не прохаживаться без дела по моей внешности. А не то действительно рассержусь.
– Буду нем, как рыба.
– Это тоже лишнее. Ваш талант и ваши сочинения – русское достояние. И молчание было бы ошибкой. Радуйте нас литературой, а не плоскими шутками на балах.
– Слушаюсь и повинуюсь. – Он склонился в немного пафосном реверансе.
– Ну-ну, мсье Лермонтов, такая театральность вам не к лицу. Кстати, вы не пишете драм?
– Написал одну, но ее не пропустила цензура.
– Дайте почитать. Если мне понравится, может быть, придумаем, как с ней поступить.
– Был бы просто счастлив. Куда принести?
– Я пришлю нарочного курьера. Будьте наготове.
– Можете считать, что уже готов.
Оба дружелюбно раскланялись. Стоявший рядом Краевский развел руками.
– Ну, мон шер ами, поздравляю! Ты сегодня одержал, вероятно, главную победу в своей жизни. Получить покровительство великой княжны – дорого стоит!
– Будем надеяться, что так.
– Уж не проворонь, сделай милость.
– Постараюсь не проворонить. – Он потряс головой, словно стряхивая с себя наваждение. – Я даже взволнован. Право, не ожидал, что общение с августейшей девицей так на меня подействует. Надо выпить шампанского.
– Непременно надо.
Не успели они осушить бокалы, как Андрей Александрович толкнул поэта в бок.
– Вон твоя явилась.
– Где?
– Слева, у колонны, разговаривает с мсье Лавалем.
– Вижу, вижу.
На Эмилии Карловне был красивый модный шарф, свернутый на затылке в виде тюрбана, украшенный искусственными цветами, волосы уложены двумя кольцами по окружности ушей. Декольте неглубокое, но широкое, обрамленное кружевами «берте», на лебединой шее ожерелье. Узкую талию перетягивал поясок. Перчатки с кружевами доходили до середины предплечий.
У великой княжны были молодость и богатство. А у Мусиной-Пушкиной, старше ее на 9 лет, зрелость и изящество.
Лермонтов собрался пригласить ее на танец, но великий князь Александр Николаевич оказался проворнее и увлек графиню в вихрь вальса. Они закружились со счастливыми лицами.
Михаил не хотел видеть их веселость. Он взял очередной бокал, сел на диванчик в углу рядом с Евдокией Ростопчиной. Та удивилась:
– Вы сегодня снискали успех у высокой особы. Почему же невеселы?
Лермонтов слегка поморщился.
– Кое-кто удостоился не меньшего внимания еще более высокой особы.
– Мишель, вы ревнуете? Не смешите меня.
– Он ее теперь соблазнит, и все будет кончено. Я пущу себе пулю в лоб. Или приму яд, как мой дед.
– Господи Иисусе!
– Нет, лучше отправлюсь на Кавказ и умру в схватке с горцами. А если не умру, то женюсь на Майко Орбелиани, что на самом деле равнозначно самоубийству.
Ростопчина прыснула.
– Слава богу, вы шутите, значит, не застрелитесь.
– Я и сам не знаю.
Он страдал и ныл пока длился вальс. Но когда увидел перед собой раскрасневшуюся и веселую Эмилию Карловну, сразу успокоился и вскочил.
– Добрый вечер, сударыня. Наконец-то вы в одиночестве. – Он поцеловал ей руку.
Додо сообщила:
– Он меня измучил своей ревностью, говорил, что с собой покончит, если ты не отойдешь от великого князя.
Мусина-Пушкина рассмеялась.
– Что такое, Мишель? Что за мысли о порядочной женщине?
– Виноват. Сглупил.
– Именно – сглупили. Сядем. У меня голова закружилась от Aufforderung zum Tanze[46]46
Модный в то время вальс К. Вебера.
[Закрыть]. Вы не угостите меня зельтерской?
– Буду счастлив. А вам, Додо?
– Да, пожалуйста.
Места на диванчике уже не осталось, и корнет принес для себя пуфик. Получилось, что устроился он едва ли не у ног у обеих дам. Но когда Евдокия ушла танцевать кадриль, сел рядом с возлюбленной.
– Боже мой, неужели мы наконец-то вдвоем?
Эмилия, обмахиваясь веером, нервно попросила:
– Говорите скорее, ибо на нас все смотрят.
Он вздохнул.
– Что говорить, коль вы сами знаете, как я вас люблю.
Улыбнувшись, графиня подтвердила:
– Да, я знаю… И, конечно, вы тоже догадались о моих чувствах к вам… Только это ровным счетом не значит ничего. Я верна мужу, и ничто меня не заставит ему изменять. Тем более что через две недели он вернется домой.
– Через две недели! – Лермонтов так сильно побледнел, что она испугалась.
– Вам нехорошо?
– Да, немного. Ничего, такое со мной бывает. Сейчас пройдет. Есть ли тут балкон? Я бы подышал свежим воздухом.
– Да, балкон есть. Я вам покажу.
У балконных дверей находился слуга и на просьбу разрешить выйти, с некоторым сомнением произнес:
– Но снаружи снег идет-с. Открывать не положено-с.
Михаил возмутился.
– Открывай, болван. Или я сам открою.
– Слушаюсь, извольте-с…
Холод и порыв ветра окончательно прояснили голову. Он, опершись о перила балкона, посмотрел вниз.
– Через две недели муж вернется… я пропал… жизни мне не будет…
Внезапно клацнул шпингалет. Обернувшись, Лермонтов увидел, что Эмилия Карловна тоже вышла на балкон.
– Уходите, а то простудитесь! – испугался он.
– Вам уже лучше?
– Да, как будто. – Михаил решительно обнял ее и отчаянно поцеловал в губы.
Милли прошептала, оседая в его руках:
– Я тебя люблю, Миша… так люблю, так люблю…
– Милая, единственная… – Он восторженно вздохнул. – Значит, ты согласна?
– Да.
Лермонтов в сладостном порыве поцеловал ее снова, жарко и неистово. Она покорно приоткрыла губы.
– Выходи первой. Через четверть часа жду тебя у парадного. Ты в коляске?
– Да. А ты?
– Я пешком, я живу неподалеку. Но ко мне нельзя – бабушка узнает.
– А куда поедем?
– Я сейчас придумаю что-нибудь.
Он постоял еще на балконе, собираясь с мыслями и ощущая сладкую дрожь. А когда возвратился в залу, то опять столкнулся с Краевским. Тот набросился на него с выпученными глазами:
– Ты совсем обезумел, братец? Мокрый, весь в снегу…
– Что из того? – легкомысленно спросил поэт, утирая платком лицо.
– То, что ваше уединение на балконе не прошло незамеченным. Володя Соллогуб едко пошутил. Значит, и известной тебе особе будет сообщено.
– Что из того? – повторил он.
– То, что покровительству может настать конец.
Михаил отмахнулся.
– Ну и черт с ним. Думаю, потеря невелика.
– Ой ли? Женщина в гневе непредсказуема. А сиятельная женщина, не имевшая в жизни отказов, хитроумна вдвойне.
– Месть? Не думаю.
– Ты не знаешь великосветских нравов, Мишель.
Но его мысли были о другом. То есть о другой.
Повезти графиню к себе он не мог, а искать пустую комнату у друзей не было времени. Да и риск огласки в этом случае был бы велик. Значит, вариант оставался один: хорошо знакомый всему офицерству Петербурга дом на углу Невского и Лиговки – так называемые «нумера», где за небольшие деньги можно было снять апартаменты на ночь. Не Версаль, конечно, но без клопов. Простыни сухие и чистые.
Торопливо спустившись по лестнице, он взял свою шинель, сам надел, отказавшись от помощи лакея.
Снег на улице еще шел, но уже не так сильно. Мостовые были мокрые и блестящие, отражая свет газовых фонарей. У парадного стояла коляска Мусиной-Пушкиной – Лермонтов узнал кучера по высокой бараньей шапке. Он даже знал, как его зовут, – Харитон.
Время шло, а Эмилии Карловны не было. Становилось зябко, холод проникал через тонкие подошвы хромовых сапог. Михаил притоптывал, переминаясь с ноги на ногу. Неужели передумала? Или отговорили? Когда он уже отчаялся, она выскользнула из парадных дверей – в пелеринке, опушенной мехом горностая, и красивом кружевном капоре. Молча взяв поэта за руку, увлекла в коляску и сказала кучеру с волнением:
– Харитон, поехали. – Затем обернулась к спутнику: – Куда «поехали»?
– Угол Невского и Лиговки, там я покажу.
Она повторила. И, прижавшись к нему, горько прошептала:
– О, Мишель, я сошла с ума. Мы оба сошли с ума. Мы совершаем страшную глупость.
Михаил обнял ее.
– Это не глупость, Милли, а любовь.
– Разве любовь – не глупость?
– Это самая сладкая глупость на свете.
Мелькали фонари, цокали копыта, коляску трясло на неровностях брусчатки. Дом стоял в переулке. Лермонтов вышел из коляски и отправился на разведку. За большой лакированной стойкой восседал распорядитель, так сказать, обер-кельнер, в шелковом жилете и с тщательно прилизанной шевелюрой, – звали его Франц Иванович. Увидав Лермонтова, он приветливо заулыбался и привстал:
– Здравия желаю, Михаил Юрьевич. Что-то мы давно вас не видели.
– Недосуг было, голубчик. А теперь вот пришла нужда. Есть ли свободные покои?
– Для вас – всегда. Осьмнадцатый либо двадцать третий, как вы любите?
– Пожалуй, двадцать третий. Он хоть и дороже, но зато уютнее.
– С превеликим удовольствием. Вот ключи. Оплата, как всегда, после – мы вам доверяем. Насчет шампанского распорядиться? И конфект? Может быть, цветов?
– Да, шампанского, и конфект, и цветов. А с утра – кофе и бисквиты.
– Слушаюсь. Исполним.
Мусина-Пушкина, кутая лицо в воротник, чтобы при свете ее не запомнили, промелькнула мимо привратника. Франц Иванович, глядя вслед, улыбался и подобострастно кивал.
В номере она обреченно села на стул, сгорбилась и заплакала. Михаил упал перед ней на колени и начал целовать ладони в перчатках:
– Полно, дорогая, любимая, несравненная… Умоляю вас, не плачьте. Мы же взрослые люди.
– Ах, оставьте, Мишель, не успокаивайте меня, – простонала она. – Я веду себя, как последняя уличная девка. Я, графиня, мать троих детей, еду с офицером в меблированные комнаты… ночью… пользуясь отсутствием мужа… Это грязно, гнусно!
– Вы неправы, Милли, совершенно неправы, – уговаривал он. – С мужем вы давно охладели друг к другу, несмотря на общих детей. У него своя жизнь в игорных домах и мужских клубах, а у вас своя. Одинокая, невеселая жизнь. И ваше чувство ко мне вовсе не преступно, а, напротив, живительно. Я люблю, и вы любите. Отчего же нам не быть вместе?
– Я не знаю, Миша, но мне страшно.
Их горячий, нежный поцелуй прервался стуком в дверь и голосом коридорного: – Сударь, ваше шампанское, соблаговолите открыть.
Эмилия отвернулась к окну, пряча лицо от слуги. Тот занес ведерко со льдом и бутылкой игристого, сладости и фрукты, празднично завязанный букет алых роз. Обернув полотенцем, ловко, с небольшим хлопком вытащил пробку. Получил на чай и с поклоном вышел.
Мусина-Пушкина вздохнула.
– Ну и пусть. Может, вы и правы. Он себе позволяет, и я позволю. Станем с вами безумствовать. – Она сняла капор. – Наливайте, сударь!
Лермонтов рассмеялся.
– Слава богу! Разрешите вашу накидку.
Белая пена вздыбилась над бокалами, потекла по хрустальным стенкам. Эмилия сказала:
– Для начала – на брудершафт.
– Хорошо, но вообще-то мы уже переходили на «ты».
– Разве?
– Нынче на балконе.
– Совершенно не помню. Я была словно в каком-то угаре.
– Итак, на брудершафт.
Их руки переплелись. А потом соединились уста.
Ставя бокал, Милли промахнулась мимо столика, он упал на пол, на ковер, но не разбился, а откатился к стене. Рядом с ним вскоре оказались шелковые чулки. Горящие в канделябрах свечи трепетно дрожали желтыми язычками, наблюдая за происходящим…
Лермонтов откинулся на подушку и, все еще тяжело дыша, сладостно прикрыл глаза. Эмилия, лежа у него на плече, шептала:
– Я люблю тебя, люблю…
Она подняла голову и обрушила на него водопад из белых кудрей. Свечи отразились в ее зрачках.
– Миша, ты знаешь, я теперь ни о чем не жалею.
– Правда?
– Правда. Я счастливее всех на свете.
– Это я счастливее всех на свете.
– Это мы счастливее всех на свете. – Она поцеловала его в плечо. – Я благодарна тебе за все. Ты избавил меня от одиночества.
– Это ты избавила меня от одиночества.
– Это мы избавили друг друга от одиночества!
Они засмеялись.
– Ты не боишься возвращения мужа?
– Мне теперь ничего не страшно. У меня есть ты – это главное.
Внезапно Эмилия забеспокоилась и стала одеваться.
– Разве ты не останешься на ночь? – удивился он.
– Нет, какое там! Харитон мерзнет на углу – я его не отпускала.
– Так я пошлю коридорного, чтобы отпустил.
– А дети? Что они подумают, если мама, как обычно, не придет их поцеловать после пробуждения?
– Поедешь в шесть утра и вполне успеешь. Я на утро заказал кофе и пирожные.
Но Эмилия была непреклонна.
– Нет, надо сейчас.
Она наклонилась и поцеловала его в висок.
– Не тревожься, милый, мы еще увидимся, обещаю. Впереди у нас целых две недели.
– А потом? Ты останешься с мужем?
Мусина-Пушкина прикрыла указательным пальчиком в шелковой перчатке его губы, словно накладывая печать молчания.
Затем вновь поцеловала, отперла двери и, махнув рукой на прощание, выскользнула из комнаты.
Полуголый, он сидел на кровати и не мог понять – что это было? И насколько все это для нее серьезно?
Ничего так и не решив, Михаил тяжело вздохнул, вылил остатки шампанского в свой бокал, жадно выпил. Зажевал конфетой. Подошел к стене, поднял второй фужер и поставил на место. Огорченно задул свечи, и лег под одеяло. – Ладно, хоть посплю – нумер все равно снят на целую ночь, – думал он, ворочаясь и вспоминая подробности их недавней близости.
7Две недели прошли в безумстве. Накануне приезда Владимира Алексеевича Лермонтов хотел окончательно объясниться, но Эмилия рассердилась, стала вдруг кричать, что она и так на пределе физических и душевных сил и Михаил не вправе требовать от нее каких-то решений.
– Как не вправе? – разозлился он. – После всего, что произошло, не вправе? Или я для тебя лишь минутное развлечение, вроде жиголо, которого нанимают только для танцев?
Мусина-Пушкина подошла и дала ему пощечину. В ярости сказала:
– Как ты смеешь так говорить со мной, щенок?
– Ах, «щенок»?
– Да, я старше тебя на четыре года, знаю жизнь и имею право. По сравнению со мной – ты еще мальчишка. Со своими романтическими идеями – «мон амур», «о-ля-ля» и прочее. Но пора посмотреть правде в глаза. Да, любовь, да, прекрасные чувства и прекрасные встречи. Ни о чем не жалею. Тем не менее жизнь остается жизнью. У меня имеется положение в обществе. Титул. Статус. Дети, в конце концов. Разрушать не хочу. И должна соблюдать приличия. – Она помолчала, окончательно успокоившись. – Ты сам подумай: что скажут в свете? «Графиня Мусина-Пушкина бросила мужа и сбежала к любовнику». Это же позор! Для меня, супруга, детей… Он тогда отнимет детей! Запретит с ними встречаться. Разве я смогу жить без них? Не целовать моих ненаглядных крошек? Никогда и ни за что! – Она снова помолчала. – А на что ты намерен жить? Содержать семью? На подачки бабушки? Это несерьезно. Мы начнем постоянно ссориться. Ты возненавидишь меня – вот чем все закончится. Возникает вопрос: стоит ли игра свеч?
Он сидел подавленный, уничтоженный и униженный как мужчина. Да, по сути она, конечно, права. Возразить нечего. Михаил действительно плохо представлял, что будет, если вдруг Эмилия согласится к нему переехать. И сейчас понял: дело плохо, у них как у супругов будущего нет. Но сердце ныло, а сознание отказывалось верить. Как расстаться с этим чудом в кружевах, перьях и веселых завитушках волос, с этим смехом, с этим взглядом лукавых глаз? Не ждать встреч? Не надеяться на свидания? Не мчаться в Петербург из Царского Села на крыльях любви? Пустота! Тоска!
Лермонтов уныло глядел – как она, согнувшись и поставив ногу на табуретку, ловко набрасывает петельки на пуговки туфель. Тихо пробормотал:
– Да неужто конец нашим отношениям?
Выпрямившись, Эмилия пригладила волосы и взяла шляпку. Затем спокойно посмотрела на него.
– Отчего же конец? Коли будут у нас желание и возможности, еще встретимся.
– Ты меня удивляешь своей рассудительностью.
Мусина-Пушкина улыбнулась.
– У меня же шведская кровь, не забывай. – Она подошла и с любовью его поцеловала. – Глупенький ты мальчишка. Принял все всерьез. Смешные вы, поэты. Живете воображением и не понимаете реальных вещей. Песни поете в честь возлюбленных. А возлюбленные часто не такие богини, какими видят их поэты: не Дульсинеи Тобосские, а простые Альдонсы[47]47
Дульсинея Тобосская – она же простая крестьянка Альдонса – дама сердца Дон Кихота Ламанчского.
[Закрыть].
Он грустно ответил:
– Ты же не Альдонса.
– Но, боюсь, и не Дульсинея, – рассмеялась графиня, поцеловала его на прощанье и мгновенно скрылась.
Михаил устало подошел к двери, запер ее на ключ, чтобы ненароком не зашел коридорный, и потом только медленно сполз на колени и, закрыв руками лицо, рухнул на ковер. Плакал так отчаянно, как не плакал с детства. Колотя кулаками по полу. Открывая широко рот. Но не кричал, просто повторял: – Господи, за что, за что?!
Наконец затих. Приподнялся, сел. Вытащил платок, вытер глаза. Громко высморкался.
Сказал сам себе:
– Все правильно. Это даже к лучшему.
Он встал, прошелся по номеру, посмотрел в окно. Голубело предрассветное небо. В доме напротив, в комнате за легкими, прозрачными занавесками все еще горела свеча – кто-то всю ночь работал. Лермонтов подумал, что ему пора вернуться к нормальной жизни и начать писать; из-за этого романа он давно забросил перо.
Но изливать душевную горечь на бумагу не хотелось. Боль была еще слишком остра. Вначале надо ее пережить. И тогда начать писать.
Он взял бокал и увидел, что бутылка вина пуста. Отпер дверь и крикнул:
– Человек! Коридорный! Где ты там? Принеси водки. И чего-нибудь закусить. – И невесело вздохнул. – Любовь надо помянуть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.