Текст книги "Другие люди"
Автор книги: Михаил Кураев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
16. Ночной визит Саразкина
Стук в дверь заставил Алдымова оторваться от письма, и первое чувство было чувством досады, не успел дописать, но тут же подумал, что, если бы и успел, едва ли сумел отправить.
Письмо, как и вся переписка с Лакрицким, была для него сейчас самым важным, самым неотложным делом. Наконец-то возникла реальная возможность издать саамский фольклор. Наконец-то более сотни сказок и легенд, живших только в устных преданиях, могли быть предъявлены миру.
С Лакрицким, получившим в свое время приглашение Ферсмана принять участие в экспедиции в Монче-тундру, Алдымов познакомился в тридцать первом году почти случайно. Вообще-то Лакрицкий, как исследователь и писатель, был специалистом по Памиру, знатоком Востока, и на Кольский приехал впервые. Алдымов с осторожностью относился к именитым «экскурсантам», убеждаясь в том, что эпизодические наезды в ставшее чуть ли не модным Заполярье вовсе не гарантируют готовности послужить этому краю. Но экспедиция была удачной, Лакрицкий был поражен угрюмой щедростью этой земли, приветливостью ее мужественных жителей. Он сравнивал, естественно, людей Востока и обитателей северных тундр. Восточная щедрость была как бы продолжением изобилия и щедрости Юга, щедрость людей Севера была исключительно потребностью их сердца. Общаясь в Апатитах, на горной станции Тиетте, и в экспедиции, и после ее завершения, уже в Мурманске, невозможно было не заразиться увлеченностью Алдымова самым древним из европейских народов. И уж совершенно не случайно в его очерках и рассказах о Заполярье так много места заняло, по сути, крохотное племя саамов. И вот удача! Нынче летом Лакрицкий снова появился в Мурманске. Алдымов без раздумий вручил ему рукопись фольклорного сборника, даже не озаботившись перепечатать его на машинке и оставить себе экземпляр. Лакрицкий обещал связаться с ленинградским филиалом ГИХЛ, а и всячески споспешествовать первому научному изданию памятника саамской культуры.
Как только взяли Соню, Алдымов, приходя домой, после исполнения, вместе со Светозаром, всех хозяйственных дел, уложив сына спать, уходил с головой в подготовку сборника. Это было не только долгожданным делом, но и бегством от сознания своего бессилия, невозможности найти средство для спасения Сони. Он извлек из пронумерованных папок и коробок материалы, накопившиеся за без малого пятнадцать лет. Каждая запись, каждый блокнот тут же воскрешал историю поездок, встреч, иногда и настоящих злоключений. Многие листы хранили на себе следы купанья и в холодной пресной воде, и в ледяной соленой. Все записи в полевых блокнотах были сделаны карандашом, устойчивым против воды. Да и чем еще можно записать сказку, рассказанную возницей во время переезда на оленях зимой из Краснощелья в Чалмны-Варрэ, или на лодке, летящей вниз по Поною. Теперь он писал подробнейшие комментарии к текстам, просматривал все полевые блокноты, чтобы с точностью указать, где, когда, с чьих слов была сделана запись. Записывал он на языке рассказчика, и потому требовалось еще и пояснить, на каком диалекте был исполнен рассказ, снабдить его буквально подстрочной записью. Несколько сказок было рассказано на русском, и это так же необходимо было отметить. Следовало собрать воедино все варианты, все подробности, все толкования. У каждого рассказчика свой язык, свои краски, и потому необходимо было сохранить и различные версии преданий. Он вспомнил, как открыл для себя слово «предание». Оно явно произошло от «пере-дания», указывая на то, что рассказ передается от человека человеку, из уст в уста. Так просто! За этим словом сразу открывалась, теряющаяся в непроглядной глубине времени, цепочка живых людей, передающих истории, важные для народа. Еще часть сказок с минимальной литературной обработкой, записанных от руки, Алдымов уже отослал Лакрицкому. Стремясь к возможной полноте сборника, он включил в него и те немногие легенды, что были записаны, как «побочный материал», исследователями, работавшими по другой тематике.
Алдымов видел, как начали его сторониться в городе, и первым оказался Чертков, в свое время сам себя возведший в звание «друг дома». В пору своих длительных командировок на Север Егор Ефремович признавался, что злоупотребляет гостеприимством Алдымовых, но эти признания были так трогательно покаянны, что, разумеется, извиняли гостя, временами становившегося все-таки обременительным.
У Алдымовых он чувствовал себя легко, по-столичному слегка фрондируя, любил поговорить о жизни во времена заблуждений, срама и бесстыдства, о тягостных годинах всемирного землетрясения. Когда же при нем заходила речь о неодолимой несправедливости, мужественно бросал: «Ну что ж, вкушаем плоды своего малодушия». Когда кто-нибудь при нем слишком эмоционально отзывался о пугающей странности некоторых событий, Егор Ефимович призывал на помощь Спинозу, возвещая по-философски значительно: «Не смеяться, ни плакать, а понимать!»
Теперь Чертков, по собственному выражению, с пониманием отнесся к ситуации, возникшей в доме Алдымовых.
Дневной арест Серафимы Прокофьевны мгновенно стал в городе известен, и, встретив Алдымова в педагогическом техникуме, Чертков, с лицом, исполненным более чем сдержанного участия, произнес: «Понимаю ваше положение». «Понимая положение», больше в дом на улице Красной он не приходил, и даже не звонил, хотя номер 36–72 знал лучше, чем любой другой в Мурманске.
После ареста Сони Алдымов сразу же коротко сообщил о свалившейся беде своему ленинградскому коллеге.
Лакрицкий, оценив признание Алексея Кирилловича, в ответном письме, где речь шла в основном о переговорах с издательством, счел, тем не менее, возможным написать слова сочувствия и уверенности в благополучном разрешении судьбы Серафимы Прокофьевны. Это был мужской поступок, ленинградский корреспондент, разумеется, догадывался, что вся почта в адрес семьи арестованной скорее всего просвечивается. Теперь в своих письмах, исключительно деловых, Алексей Кириллович вставлял два слова: «Живу по-старому», из чего следовало, что хороших новостей на горькую тему нет.
Не далее, как два дня назад, пришло письмо, где Лакрицкий сообщал о новых требованиях издательства к сборнику саамского фольклора. Издательство обусловило возможность выпуска сборника наличием в нем, как было записано в рекомендации, «патриотизма и чувства любви к родине», как будто это две разные вещи. Так же требовалось устранить все, в чем можно было бы увидеть мистику. В своем ответном письме Алдымов не удержался и написал все, что думал о трусливой позиции издателей, которые хотят быть большими католиками, чем папа римский. Коньюктурное отношение к народному творчеству, писал Алдымов, обнаруживало в издателях, работающих на заказ, даже не коммерсантов, а политических спекулянтов. Людей более враждебных культуре и науке Алдымов не знал. Книга таяла на глазах, сжимаясь до дозволенного. Бедные саамы, рассказывая в своих героических сагах о том, как в борьбе с врагами герои прибегают к чародейству, даже не подозревали, что вызовут страх в ленинградском филиале Государственного издательства художественной литературы!
Ночной стук в дверь оборвал письмо, сопровождавшее высылаемую Лакрицкому «Сагу о Красной Катерине», сагу героическую, вполне патриотическую и лишенную какой-либо мистики.
Стук повторился, и Алдымов подумал, что они стучали бы более решительно, тем более, второй раз.
Он вышел в сени и, секунду помедлив, не спрашивая, кто там, откинул щеколду на двери.
– «… Дай мокнущему сухо место, дрожащему теплость!» – едва шевеля замерзшими губами, произнес Саразкин.
– Да уж приходящего ко мне не издену вон! – в тон гостю с облегчением произнес Алексей Кириллович. – Кого, думаю, бог послал, а это наш преподобный Димитрий, в пустынях подвизающийся, постник и молитвенник…
– Истинно так, Алексей Кириллович, и пощусь и молюсь за вас, нехристей…
– Входите же, Дмитрий Сергеевич, входите, – Алдымов пропустил гостя и, прежде чем закрыть дверь, выглянул на улицу.
Одинокий фонарь у магазина Рыбторга, не пробивая окружающую темноту, радужным ореолом высвечивал снег, летящий сквозь световой круг.
– Земотдел… Срочно… Карты ягелевых полей по Семиостровью, Чалмны-Вааре… Отчет по селекции… Тысячу извинений, Алексей Кириллович, в «Доме оленевода» ни одной свободной койки, даже диванчика в коридоре свободного нет, об «Арктике» и говорить нечего… – отряхивая снег с валенок и дохи из волчьих шкур, продолжал извиняться Саразкин.
– Давайте сюда ваши «фитоценозы», – приговаривал Алдымов, забирая из рук Саразкина футляры с картами и баул с пожитками.
– Вижу, у вас свет в окошке… Вы мое спасение. Мы должны были самое позднее часам к восьми-девяти прибыть, а на Тайболе такая пурга поднялась… Там всегда задувает, место высокое, а тут и нос не высунуть. Пришлось ждать, пока заряд пройдет… Знаю, как вам гости досаждают, но я только до утра. Брошу доху где-нибудь в уголок… – не выпуская снятую доху из рук, Саразкин вошел из сеней в кухню.
– Ну, что ж вы такой церемонный. Пришли, и, слава богу. Может быть, вас-то мне как раз и нужно. Когда мы последний раз виделись?
– Месяца два, нет, больше, где-то в середине октября я у вас квартировал.
– Вот видите… Уже полтора месяца, как гости нам не досаждают… Как Серафиму Прокофьевну арестовали, только саамы еще по старой памяти заглядывают, а больше никого. – Алдымов прямо взглянул на гостя.
– Я не понял… Я не ослышался?.. – опешил Саразкин. – То есть как?.. Серафиму Прокофьевну?.. Какое несчастье…
– Сколько раз я уговаривал вас перебраться в Мурманск, поближе к цивилизации, а теперь вижу, что жизнь Робинзона имеет свои преимущества.
– Что-то связанное с работой? Медицинская ошибка?
– Насколько я понимаю, к работе ее арест отношения не имеет. Все мои попытки хоть что-то прояснить, упираются в глухую стену. Так что, я, Дмитрий Сергеевич, хотя и рад вас видеть, но должен сразу же предупредить, наш дом нынче на подозрении. – Алдымов выжидающе посмотрел на смущенно улыбавшегося гостя.
– Алексей Кириллович, дорогой мой друг, – гость вылез из глубоких, выше колена, валенок и поставил их у входа, оставшись в цветных толстой поморской вязки носках.
Алексей Кириллович был удивлен, Саразкин никогда к нему подобным образом не обращался. У них были давние добрые отношения, исполненные уважения, но исключительно деловые. Алдымов предлагал, и неоднократно, Саразкину переехать из Краснощелья в Мурманск, где геоботанику нашлось бы работы куда больше, чем чертить карты ягельных полей совхоза. За настоятельными приглашениями в Мурманск было и нескрываемое желание чаще видеться, больше общаться, но, ни брудершафтов, ни дружеских признаний меж ними не было, и вдруг – «дорогой мой друг»!
Саразкин подошел, взял Алдымова за обе руки, словно боялся, что тот не дослушает.
– Ваш дом на подозрении, но не у меня. Если понадобится, я готов засвидетельствовать, где угодно… Я знаю Серафиму Прокофьевну и вас семь лет… Простите. Говорю глупость, вас с Серафимой Прокофьевну достаточно знать день, час, вы же с первого взгляда… Господи, что же это такое?..
– В таком случае… Вам все на нашей кухне знакомо. Вот чайник. Вот электроплитка… Вам нужно согреться. А мне, Дмитрий Сергеевич, нужно дописать письмо. Прошу меня простить великодушно. Я должен его отправить завтра утром… это пятнадцать минут.
– Какие извинения… Меня простите, нахала и невежу… Вы к письму. Я – к чайнику. Что Светозар?
– Спит, – подавив вздох, проговорил хозяин дома и вернулся к письменному столу.
17. Ночной визит Саразкина. Продолжение.
В кругу каждого думающего человека не так уж много людей, с кем можно непринужденно и просто говорить о вещах, лежащих за пределами будничных забот. Встречаясь, Алдымов и Саразкин могли вести разговор так словно вчера прервали его на полуслове. Иногда, даже после довольно длительной разлуки, они забывали поздороваться, а сразу начинали разговор, словно минуту назад прерванный. Редкое свидетельство душевной соединенности. Не то чтобы они были во всем уж такими единодумцами, но каждый относился к другому с интересом и доверием.
Этого не было у Алдымова в общении с Чертковым.
Там за поверхностью самого простого, даже бытового разговора, на расстоянии одной-двух фраз лежал, если не спор, то приглашение к спору, подпитываемое не то чтобы соперничеством, но постоянным желанием Черткова напомнить самоучке Алдымову, что есть наука, есть люди науки, а есть энтузиасты, любители, и смешивать одно с другим не следует. Свое превосходство Черткову приходилось утверждать еще и потому, что Алдымов был на семнадцать лет старше, да и повидал больше. Обычное дело, ревности между учеными, работающими, как говорится, «на земле», «в поле», и учеными «кабинетными», книжными, склонными к теоретическим штудиям и, как правило, повязанными преподаванием. А вот последствия этих ревностей, подчас, бывают самыми непредсказуемыми. У людей, отягощенных потребностью самоутверждения, как-то сама собой вырабатывается поза «фехтовальщика», человека, пребывающего в постоянной готовности наносить и отражать удары. Алдымов этот стиль питерского коллеги объяснял издержками неизжитой молодости, свойством темперамента, складом характера.
А вот Серафима Прокофьевна обладала редким слухом, позволявшим ей слышать работу спрятанного в человеке червя, вершащего работу душевной червоточины.
Ни с чем не сравнимое женское сторожевое чувство делало ее особенно чуткой на всяческую неискренность, лукавство, ее сердце слышало каждую фальшивую нотку в людях, окружавших беспечного, не умеющего враждовать ни явно, ни тайно, Алдымова. Вот и в Черткове она видела человека, как она говорила, «инфицированного тщеславием», и предвидела огорчительные последствия притязаний на весомость и значительность «друга дома», как сам себя величал Егор Ефремович.
Взгляд у него был добрый, скорее сочувственный, но чаще обращенный чуть в сторону от собеседника, так что казалось, что он смотрит не глазами, а ухом. Люди, с сочувствием относящиеся к окружающим, чаще всего не делают всего зла, которое могли бы сделать, и потому имеют все основания считать себя людьми добрыми. Каждый человек по-своему отражает выпавшее ему время, доставшийся кусочек истории. Манера смотреть мимо, пожалуй, отражала как раз своеобразие времени, устремленного мимо живущих сейчас туда, где кто-нибудь когда-нибудь будет жить после.
Присутствие в доме Черткова, с его чуть преувеличенной доброжелательностью, предупредительностью, чуть покровительственной галантностью, превращало общение в какую-то странную игру. Алдымов по доброте душевной ему слегка подыгрывал, выдерживая в разговоре ироническую ноту. Серафима же Прокофьевна к играм, не доставляющим удовольствия всем играющим, относилась крайне настороженно. Однажды, после ухода Черткова, полвечера проговорившего, адресуясь, главным образом, к Серафиме Прокофьевне, о семантических и семиотических свойствах саамской фразеологии, Алдымов, закрыв за гостем дверь, только покачал головой и облегченно вздохнул. «Странный все-таки Егор Ефремович, никак его не пойму…», – помогая убрать со стола, сказал Алдымов. «А вот Черткову кажется, что ты как раз видишь его насквозь, кому же это может понравиться? Ему так хочется быть загадочным. Грушницкий… Впрочем, не совсем. Это Грушницкий, вообразивший себя Печориным…» «Скажи уж прямо, не любишь ты Егора Ефремовича..» «Мне тебя любить ни сил, ни времени не хватает. Егор твой Ефремович уж как-нибудь без моей любви проживет…»
Не то, чтобы Алексей Кириллович считал жену совершенно не правой относительно Черткова. Просто он знал, что лишь очень редкие люди обладают сердцем, обеспокоенных чувством своих пороков. И то, что было свойственно, к примеру, Гоголю, Достоевскому, странно было бы искать и ждать от каждого смертного.
Еще в молодости, пообжившись в петроградских гостиных, Чертков усвоил нехитрые приемы притязающих на духовный аристократизм. Все хвалят Пушкина и жалеют, что жизнь его так рано и несчастливо оборвалась. Здесь самое время пожалеть, «просто по-человечески», нет, не Наталию Николаевну, ни детей, а Николая I. Вот где можно выказать такое великодушие и умение войти в обстоятельства одинокой души, взявшей на себя этакий груз… А еще лучше, вернее и неожиданнее и смелее пуститься в защиту, к примеру, Сальери. Все, читавшие Пушкина, хвалят Моцарта и жалеют, что его жизнь так рано и несчастливо оборвалась. Вот тут-то и хорошо «просто по-человечески» пожалеть Сальери, в уверенности, что кто-то услышит впервые о прижизненной славе Сальери такого размаха, что говорить о «ревности» к кому бы то ни было, о зависти просто нелепо. А если бросить вскользь напоминание о том, что в двадцать четыре года Сальери стал придворным композитором австрийского императора, в то время, как Моцарт тщетно добивался этой чести, то можно иронически предположить желание как раз Моцарта отравить Сальери и гарантированно заслужить улыбку дам и смущенное покашливание старцев…
Умел, умел подать себя Егор Ефремович, хотя ни одной из сорока написанных Сальери опер назвать бы не смог. А вот умение запутывать то, что ясно, всегда почиталось признаком ума недюжинного.
Случалось говорить и о власти, как-никак дом Алдымовых не кают-компания на военном корабле, где о властях, деньгах и религии разговоры запрещены Уставом еще с петровских времен. Свою лояльность Чертков умел выразить, не вступая в спор со сторонниками вольностей.
– Я полагаю, уж лучше грозный царь, чем боярская многоголосица. Ничего, кроме смуты, многобоярщина породить не может.
Откуда бы ей взяться, «боярской многоголосице», а «грозный царь» вот он, и ему совершенно безразлично, из каких соображений выказывается ему предпочтение. Лояльность это тоже искусство!
Даже в ироническом, на первый взгляд, величании себя «товарищем из центра» Серафима Прокофьевна чувствовала желание Черткова выглядеть в доме Алдымовых снисходительным начальством, и он не упускал случая это великодушие выказать в самой непринужденной форме.
Люди расчетливые и чуждые сентиментальности любят демонстрировать свою чувствительность и чуть ли не беспечность в случайных высказываниях.
«Представляю, как необыкновенно хороши вы были в молодости, – произнес однажды Чертков, подчеркнуто внимательно и долго рассматривавший портрет Серафимы Прокофьевны со шпажником. – Как жаль, что Алексей Кириллович не видел вас эту пору.
– Напоминать женщине, что ее молодость прошла, мне кажется, не великодушно, – холодно сказала Серафима Прокофьевна.
– Простите, дорогая Серафима Прокофьевна, простите мне эту вспышку грусти, такой внезапной и такой естественной. Виной тому вот этот чудесный портрет. Я его так люблю».
Черткова с Алдымовым соединяло множество общих забот и по Комитету нового алфавита, и работа в Окрисполкоме по районированию, ну, и конечно, все, что связано с саамским этносом. Алдымову казалось, что у Серафимы Прокофьевны сложилось совершенно неосновательное предубеждение относительно Егора Ефремовича. «Не так страшен Чертков, как ты его малюешь», – повторял Алдымов, когда в очередной раз Серафима Прокофьевна замечала скрытое лукавство молодого коллеги, готовая видеть его там, где Алдымов видел только азарт молодости или правомочное различие научных концепций. К Черткову, человеку крупного телосложения, а от длительных сидений за столом слегка сутулому, с вытянутым, чуть-чуть лошадиным лицом, предпочитавшему не говорить, а высказываться, никак, по мнению Алдымова, не подходило прозвище, данное ему Серафимой Прокофьевной – «суматоха». «Душа у него суматошная. – Жена стояла на своем. – Разумеется, шрифт в саамском букваре должен быть наш, кириллица. И он это знает. Но тогда букварь будет твой. Вот он и суетится. И устраивает ученую суматоху». «Тебе просто хочется, чтобы мой букварь победил. Спасибо. Но все не так просто», – Алдымов уходил от серьезного разговора, и нескрываемые подозрения Серафимы Прокофьевны огорчали его и казались совершенно неосновательными. Саразкину наблюдения Серафимы Прокофьевны казались не лишенными оснований, и он, в свою очередь, иронически замечал, что Егор Ефимович предрасположен к властвованию и, как может, возмещает отсутствие подданных.
Совершенно безраздельно все симпатии Серафимы Прокофьевны были на стороне Саразкина и его жены Надежды Ивановны, самых желанных гостей в доме Алдымовых. Точно так же, как Чертков напоминал, что он «товарищ из центра», Дмитрий Сергеевич не упускал случая извиниться за «крестьянскую нашу простоту». Считалось, что его отец, известный ученый-биохимик, министр просвещения во Временном правительстве Керенского, среди кадетов, октябристов, трудовиков и меньшевиков представляет крестьянство. Ни сословная масть, ни партийная не казалась ученому чем-то существенным рядом с обширнейшим, необозримым полем практической работы, представлявшей для него первоочередной интерес, как до революции, так и после нее. Сына своего отец готовил к научному поприщу, но по завершении обучения на естественном факультете уже Петроградского университета в 1916 году дипломированный геоботаник решил, несмотря на все возражения отца, идти в армию.
Однажды Серафима Прокофьевна и Надежда Ивановна оказались свидетелями довольно странного разговора их подвыпивших супругов, засидевшихся за первомайским столом и потерявших счет времени по причине незаходящего солнца за окнами. И в похмелье, не поступаясь благопристойностью, сохраняя почтительное «вы», несмотря на годы сердечной привязанности, они вдруг пустились в странную беседу.
– Мне кажется, кажется… – несколько певуче произнес Алексей Кириллович, – вас, Дмитрий Сергеевич, что-то тревожит…
– Ваше предположение, – в тон ему отвечал Саразкин, – не лишено основания. Кикиморы, одолели ки-ки-моры…
– Должен вам, Дмитрий Сергеевич, решительно возразить. Это не кикиморы, это уже «Сам» возится…
– Как же вы заблуждаетесь, однако, Алексей Кириллович, это ки-ки-моры, во всей своей силе и непредсказуемости…
– Вы знаете, Дмитрий Сергеевич, как мне хотелось бы с вами согласиться, но я повадки «Самого» от забав кикимор еще в состоянии различать со всей отчетливостью. Настаиваю на… – и доверительно выдохнул, – черте!
– С интересом услышу аргументы в пользу вашего утверждения, – даже слегка спотыкающийся язык выдерживал галантные интонации.
– Извольте, добрейший Дмитрий Сергеевич. Если я не все понимаю из того, что происходит вокруг, это не значит, что никто не понимает. А происходит временами, вы следите за моей мыслью? черт знает что… Вы согласны?
– Безусловно.
– Эрго! Кто устроил, тот и знает. Черт-знает-что. А вы говорите, кикиморы. «Сам!»
Жены с улыбкой смотрели на захмелевших мужей, слушая их вздорное прение. Первой догадалась Серафима Прокофьевна, догадалась, что мужчины хотя бы так говорят о том, о чем вслух лучше было не говорить. Догадалась и Надежда Ивановна и тут же произнесла: «Донт трабел зе трабел…», давая понять мужчинам, что их уловка слишком прозрачна.
– А мы что? – тут же стал оправдываться Алексей Кириллович. – Мы никого не «трабел», правда, Дмитрий Сергеевич?
– Святая правда, Алексей Кириллович.
Какое же это счастье понимать друг друга с полуслова, а то и вовсе без слов.
Однако для Алдымова оставался без ответа вопрос, почему человек с ясной головой, образованный, с широким кругом интересов, лежащих за пределами его профессиональных дел, засел в такую непролазину и так упорно держится за Краснощелье. Работы в опытном, или, как шутил Саразкин, «подопытном», оленеводческом совхозе «Ленпушнина» для специалиста с университетскими знаниями было полно, и картографирование, и оценка биоресурсов, возможности пастбищ, состав и движение лесов, селекционная работа, всего не перечтешь, только едва ли вся эта деятельность могла удовлетворить человека, жадного к знаниям, изголодавшегося по музыке, театру, хорошей живописи, особенно по живой музыке. А что отец? Бывший министр Временного правительства благополучно перекочевал в советскую жизнь. Даже пребывание во врангелевском Крыму не стало препятствием для профессора-биохимика в получении в 1924 году поста ректора Крымского университета. С 1927 и до конца дней Саразкин-старший возглавлял Всесоюзный институт экспериментальной медицины в Ленинграде. А в 1932 году умер, как говорится, в своей постели, своей смертью. У Алексея Кирилловича хватало такта не быть настойчивым в поисках ответа на занимавший его вопрос, сам же Саразкин ограничивался довольно общими рассуждениями, хотя к заполярной ссылке, изгнанию из «большого мира», приговорил себя сам, и знал за что. По внутреннему ощущению, лучше всего было бы податься куда-нибудь в скит, но недостаток полноты в его религиозном чувстве, неглубокое, поверхностное отношение к обрядовой стороне веры исключали для него реальное принятие схимы.
– Как ваш отец отнесся к решению осесть в Заполярье? – вскоре после знакомства поинтересовался Алдымов. Батюшка Саразкина еще был жив.
– Плохо. – С готовностью ответил Саразкин. – «Противиться, говорит, твоему решению я не могу, но не могу его и одобрить. Боюсь, что за всем этим стоит какая-нибудь интеллигентщина». Я пытался что-то говорить, но, он же человек умный, проницательный. «В твоем бегстве в какое-то там Краснощелье видится что-то уж очень символическое. А жизнь вещь реальная, реальна она в Петрограде, и в символическом твоем Краснощелье она будет такой же реальной».
На предложения Алдымова перебраться в Мурманск Саразкин отвечал философски.
«– После того, как мы прошли огонь и воду, пережили такое, что и выразить трудно, мне хотелось остаток дней прожить мирно, ни чего больше я не хочу и не жду. На фортуну полагаться не приходится, уж очень она дама злая, да еще и непредсказуемо своенравная.
К попыткам вытащить близкого душе человека из Краснощелья Алдымов обращался не раз: «Вы же интеллигентный человек, вам нужна среда…» – он не стал договаривать. «Я понимаю, о чем вы говорите. Но мне и оттуда видно то, что не обязательно видеть рядом. Интеллигенция растеряна и поэтому с таким доверием, с такой легкостью относится к чужому самоуверенному голосу… И ждать, тем более, требовать, добросовестной смелости не откуда».
И все-таки Алдымов назвал решение жить в Краснощелье неверным.
«Неверные суждения, – со вздохом ответил Саразкин, – я понял, так же отвечают жизненным потребностям, как и верные. Определенный тип жизни поддерживается, скажем, так, всеми принимаемыми суждениями, то есть такими, которые по прошествии времени будут признаны неверными».
В другой раз о не желании что-то менять говорил иначе: «Мне один весьма и весьма умный человек дал практический совет. Поступайте, говорит, как во время чумы. Бегите первыми… Занимайтесь собственными делами, ни во что не вмешивайтесь… Ни о ком не говорите ни худого, ни хорошего, не зная, как обернутся события… Не наживать врагов и не доверять никому, кроме Бога…» «Но в этом признании я вижу немало доверия ко мне», – с улыбкой заметил Алдымов.
«Совершенно справедливо. Доверяю вам, Алексей Кириллович, это, безусловно, вам и Господу Богу».
И все-таки чутье не обманывало Алдымова. Он чувствовал, что милый его сердцу и уму Саразкин скорее уходит от убедительного объяснения своего затворничества, а вовсе не пытается его оправдать.
И действительно, Дмитрий Сергеевич тяжесть, легшую на его душу, ни с кем не делил. И даже будучи человеком верующим, не просил у Бога прощения за преступления, в которых был действенным участником. Для себя Дмитрий Сергеевич не искал ни оправдания, ни снисхождения. Одно дело грех, другое – преступление. Грех в его представлении был фактом душевного отступничества, малодушия, и здесь помощь и укрепление душевных сил он черпал в мыслях, обращенных к Вседержителю. Что же касается преступления, дела сугубо земного, ему было попросту стыдно обращаться к силам безмерным, вечным, к средоточию вселенских смыслов, чтобы молить о прощении. Его рассуждения были просты и убедительны. Спаситель страдал во искупление грехов человеческих, а преступление это уже другая сфера. История с покаявшимся на кресте разбойником, как ему казалось, была присочинена лишь для оправдания малодушия, а вовсе не для еще одного свидетельства милосердия и всепрощения. Достаточно было бы и красивой истории с покаявшейся грешницей.
Саразкину случалось вспоминать свою службу сначала в Народ ной Армии Комуча, Комитета Учредительного собрания. Это было одно из экзотических и не долго просуществовавших, воинств Гражданской войны. К бойцам там обращались «гражданин-солдат». Отдавал честь «гражданин-солдат» только своему непосредственному начальнику, и только один раз в день. Кто «гражданину-солдату» приходится «прямым» начальником, которому не надо вовсе отдавать честь, а кто «непосредственным», которому честь отдавать раз в сутки надо, с трудом понимали не только «граждане-солдаты», но и сами начальники. Дмитрий Сергеевич, носивший фуражку с георгиевской лентой вместо кокарды и нарукавную нашивку подпоручика, вспоминал эти недолгие месяцы службы под поблекшим знаменем Учредительного собрания по большей части с улыбкой. В конце сентября 1918 года Народная армия КОМУЧа, насчитывавшая уже восемь стрелковых полков и несколько эскадронов конницы, была поглощена армией Уфимской директории, в свою очередь, попавшую под знамена Колчака. Полтора года этой службы Дмитрий Сергеевич старался не вспоминать.
В конце концов, все люди разные, и многие по-разному относятся к изобретению Хейрема Стивена Максима.
К примеру, император Александр III и Анка-пулеметчица оценивали изобретение талантливого американца положительно.
Государь-император изволили 8 марта 1888 года лично стрелять из пулемета Х.С. Максима и выразили американскому изобретению свое монаршее благоволение. Стреляли его императорское величество с треноги, сидя. На стрельбище удобно, в бою опасно. Колесный станок, для удобства доставки мечущего пули орудия на огневую позицию, полковник Соколов придумает много позже.
Анка-пулеметчица уже будет косить белых из удобной позиции «лежа».
Если государь-император, запросто гнувший, как известно, кочергу, не без труда удерживал рукоятки дрожавшего от ярости и нетерпения, ненасытного убийцы, то Анке не нужна была мужицкая силища, потому что к тому времени расширили отверстие втулки надульника, что заметно снизило тряску пулемета при стрельбе и позволяло вести прицельный огонь даже дамам.
В отличие от людей знаменитых, у Дмитрия Сергеевича отношение к смертоносному «самовару» было категорически отрицательное. А вот прапорщик Насонов, командовавший в его роте пулеметным отделением, человек тоже с университетским образованием, любил напевать собственного сочинения песенку: «Whatever happens, we have got The Maxim gun, and they have not…» Смысл такой, мы счастливы, потому, что у нас есть пулемет «максим», а у них его нет, они его не имеют…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?