Текст книги "Большая литература"
Автор книги: Михаил Липскеров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
И в 60-е Дудник задумал делать спектакль. Призвал папу, и они вдвоем написали спектакль «А у нас во дворе». Там были миниатюры, интермедии, пародии и еще много чего. Вел все это дело папа. Выступали они, в основном, летом в летних театрах парка Горького, Бауманского сада и Сокольников. Все три парка были залиты кипятком.
Я поначалу был с Дудником на «вы», а когда прилично заматерел и слегка, как и всякий эстрадник, несколько распоясался, в смысле опростился, мы перешли на «ты», в смысле я перешел. Дудник и так на нем был. (Конечно, выпили! А как вы думаете!) Когда папа скакнул в другое измерение, он, помимо бесконечной памяти о нем и ощущения вечного одиночества, оставил мне дружбу с Дудниками в наследство. Так что году эдак в 81-м, когда мой старший сын Митя поступал в Щуку, Лена ставила ему новеллу Феликса фон Зальтена «Последний лист» из «Бэмби». (Хорошо, что мой младший сын Алеша не пытался стать на котурны, а то бы с ним пришлось работать Дуднику-младшему.)
К чему бы, господа, я вам все это рассказываю. Ну на то есть пара причин: первая – мне это хочется, а вторая – то, что (мало, кто это знает и помнит) Гена ступил на порочную эстрадную стезю не один, а на пару с Евгением Весником. И имели себе неплохой успех. Но! Зал был залит… Наполовину. Такие вот дела, дорогие мои… И они разошлись.
Но их очень любил мой дед Александр Федорович, адвокат старой дореволюционной школы. Славен был тем, что до и после Октября он защищал одних и тех же людей. «До» – революционеров, «после» – их же, но уже контрреволюционеров.
В его излетные года все его звали Санечкой.
Санечка очень любил эстраду. В том числе исполнительниц русских романсов. На еженедельных семейных обедах папа рассказывал ему обо всем, и при упоминании имен некоторых из них Санечка поправлял бабочку. (Помилуйте, господа, какой же семейный обед без бабочки?! Сущий моветон!)
Ну вот теперь я и перехожу к сути всех моих записок. В один из обедов папа упомянул Весника и Дудника. Санечка встрепенулся.
– Феденька, а кто они – по национальности?
– Они – метисы, – не без вычурности ответил папа, неся ко рту рюмку.
– Как это? – удивился Санечка.
– Полукровки, – упростил понимание папа, держа рюмку на весу.
– А кто у них – еврей? Мама или папа?
– А это важно? – ответил папа вопросом на вопрос. Доказывая тем самым, что уж он-то точно еврей. И открыл рот.
– Конечно, важно. Если мама еврейка, а папа – русский, то по-еврейски они – евреи, а по-русски они – русские. Так что непонятно, почему – метисы? Почему полукровки… Ну?..
Папа этого не знал. Поэтому, поправив бабочку (помилуйте, господа, какой же семейный обед без бабочки?! Сущий моветон!), он выпил и озарился:
– Очень просто: один – еврей, второй – русский. А вместе – полукровки.
Реприза имела успех.
Года эдак с 53-го и по последний день своей не слишком затянувшейся жизни папа, помимо своих оголтелых партнеров по искусству, вел концерты таких же оголтелых зарубежных гопников. Но попадались среди них и вполне приличные, не скажу «интеллигентные» (нет такого понятия в импортных языках) леди и джентльмены. Не все. И редко. Скорее – отнюдь напротив нет. Был один француз-музыкант из такого же французского мюзик-холла, который сразу после концерта хилял куда-то с лицом де Голля, а поутру возвращался с мордой Мао Цзэдуна. Сытый, как сиамский кот после гуденья по крышам города Сызрани. Но это так, к слову. (К какому слову?..)
Но не в этом дело. Первыми зарубежными гастролерами был ансамбль Китайской Народно-Освободительной армии. У меня от этих гастролей не осталось никаких радужных воспоминаний. Равно, как и не радушных. Кроме многочисленных флажков, значков с фейсом Великого Кормчего. Один сохранился у меня до зрелого возраста. Он очень мне помогал во время похмелья. Играл при похмелье ведущую роль модернизированных двух пальцев. Стоило мне глянуть на него, как я уже склонялся над унитазом…
Но китайцы дефлорировали папу, как специалиста по зарубежникам. С тех пор пошло-поехало. Папа вел концерты норвежской эстрады с Лили Берглюнд, шведской – с Соней Шёбек, чехословацкой – с Хеленой Лоубаловой… Историю с песней о красной розочкой, которую «Я тьебе дарью», я уже рассказывал, но с ней была связана еще одна история. Году эдак в не помню я пришел в сад «Эрмитаж», что – где? Правильно, на Большом Каретном, на этот концерт. И перед ним подошел к чепку, чтобы просвежиться соткой «Ромовой водки» по 4.40 рублей дохрущевского деньгоисчисления и соевым батончиком по 15 копеек. Около чепка уже вольготно жили ребята классом старше: будущий замдиректора Театра на Таганке Яшка Безродный (Янкель), будущий артист того же театра Володька Высоцкий (Вася) и будущий киносценарист Володька Акимов (Аким).
– Куда? – спросил меня кто-то из них.
– Туда, – пошутил я, кивнув на деревянный летний театр.
– Не пожалеешь, – прожевав конфекту, – сказал Володька Высоцкий (Вася), – твой батя классную репризу сделал. У Гелены песня есть, как у одной девочки был медвежонок. Она подросла, вышла замуж и выкинула его. Так твой батя сказал: «Раньше он был плюшевый, а теперь стал плешивый». Был обвал.
После чего я пошел на концерт и услышал эту самую репризу. Она имела успех. И еще: песня «Красную розочку…» пошла в народ несколько с другим текстом: «Красные корочки на микропорочке я тебье дарью».
(Познавательное отступление. Вообще в те годы советский народ текст популярных песен перелагал на свой лад, приспосабливая под свои нужды: «Мишка, Мишка, где твоя сберкнижка, полная червонцев и рублей…» и совершенно потрясающая «Мы залезем в камыши, наебемся от души, на хрена нам эти ландыши».)
А потом были еще десятки гастролеров. Международные театральные агентства «Амбассадор» и «Сориа» специально запрашивали для крупных неординарных гастролей господина Фьедора. Так папа вел спектакли «Метрополитен опера» «Порги и Бесс», театра «Кабуки», объясняя советскому зрителю, что, собственно говоря, происходит на сцене. В последнем случае он доходчиво и в тонкостях рассказывал о различиях театров «Кабуки» и театров «Но». (Те мои ровесники, которые были на этом концерте, пошлите мне на мейл, в чем-таки содержатся эти различия.)
И вот об одном концерте с японскими артистами я хочу вам рассказать. Это было в Театре эстрады летом эдак 59 года. Папа вел концерт квартета «Авадзи Нигьо Дза». (Возможно, где-то есть перевод этого названия, но я его не помню). Квартет пел международный эстрадный стандарт, в том числе и советские песни.
И вот 6 августа один из артистов подошел к папе и сказал через переводчика, что сегодня годовщина атомной бомбадировки Хиросимы. Папа собрался и вышел на сцену:
– В Японии есть поверье, что если умирающий человек сделает из бумаги миллион бумажных журавликов, то он выживет. Маленькая японская девочка после атомной бомбардировки Хиросимы, заболевшая лучевой болезнью, делала бумажные журавлики. Она успела сделать 524 237 журавликов…
И квартет спел френкеле-гамзатовских «Журавлей». Театр эстрады плакал целиком. Папа за кулисами глотал валидол…
9 августа тот же самый артист подошел к папе и сказал через переводчика, что сегодня годовщина атомной бомбардировки Нагасаки. Папа спросил:
– Вы хотите, чтобы я умер?..
Но собрался и сказал уже известные слова
Тот же самый эффект.
Придя в себя, папа задумчиво с явным облегчением сказал:
– Хорошо, что у американцев не было третьей бомбы.
Реприза имела успех.
Годах эдак в середине 60-х был близко знаком с артистом ридной мастерской сатиры и юмора Борисом Михайловичем Сичкиным. Человек был до чрезвычайности обаятелен. И остроумен до неприличия. Его остроумие было кипящим абсурдом. Логика его реприз граничила с наглым цинизмом. Проживал он в кооперативном доме на углу Каретного Ряда и Садовой на паритетных началах с супружницей Нонной Рыбак и сыном, не помню его имени, но обладавшего полным набором зачатков выдающегося хнуя и раздолбая. Чем родители его гордились до чрезвычайности. Но я – о Боре. В те года перехода от социализма к развитому социализму и от «оттепели» к заморозкам взносы за жилищный кооператив приходилось платить ежемесячно. За исключением кооперативов, оплата которых проводилась зараньше. Как у папы. Так вот, как-то в день осенний, день ненастный в квартиру Бори Сичкина постучали. В ночи. Боря было начал собирать «допровскую корзинку», Нонна приготовилась рвать волосы, типа на кого ж ты меня спокидаешь, сын предвкушал, что он будет делать в освободившейся двухкомнатной хате. Будущее представилось интересным, но не шибко заманчивым. Печальный Сичкин открыл дверь. В ней стоял председатель кооператива и требовал внести плату за кооператив за 3 года. Ночью! Вымогать! Деньги! У! Артиста! Гад! Другой бы на месте Бори, не артист, набил бы председателю морду, но Боря был интеллигентным человеком (в меру) и не стал бить председателю морду и парировал вымогательство текстом:
– Пока не кончится война во Вьетнаме, он платить не будет.
Охуевший до нештатного изумления председатель задал идиотский вопрос:
– А при чем здесь война во Вьетнаме?
На что Боря, охуевший от идиотизма вопроса (до нештатного изумления), собрался и парировал идеологически выверенным текстом:
– Ну, если вы этого не понимаете, нам разговаривать не о чем!
И хлопнул дверью. (По-моему, до отъезда в Америку он за квартиру так и не заплатил. Как, впрочем, и после.)
Он был королем капустника. В ЦДРИ существовал Закулисный театр «Крошка». Капуста чистой воды высочайшего класса. Коим руководил Алексей Леонидович Полевой. (Как-нибудь расскажу и об нем.) В спектакле «Из пушечной по воробьям» Арканова и Горина обхохатывались все. Боря там играл несколько ролей. И на кажной зрительный зал, наполненный битыми волками юмора, сатиры и прочего меткого словца, потел от смеха. Так что с успехом у Бори все было в порядке.
Кроме профессиональной сцены. Они с женой (Нонной) работали номер «Танцы сидя». Они сидели на стульях и изображали танго, вальс, фокстрот и били степ, не вставая со стульев. Это было лихо! Но советский зритель не сек, на хрена это нужно. Вместо того чтобы тискать даму в танго, вальсе и фокстроте, нужно натирать жопу о стул. Так что концертов они имели немного, соответственно, зарабатывали тоже немного, и, как поговаривали, за кооператив Боря не платил не только по идеологическим соображениям.
И вдруг Боря пропал. Мастерская сатиры и юмора взволновалась причинами его исчезновения и готовилась впасть в грусть и печаль в поисках причины. Папа даже в одном из профессиональных застолий предположил, что Боря ставит ХХII съезд партии, а из-за непрофессионализма актеров работа затянулась, но, как выяснилось, Боря снимался в «Неуловимых мстителях». Где показал все! И каплеточки на злобу дня, и степ, и извращенный дар магистра капустника, и все, все, все. И русский народ всей душой, как это может только русский народ, полюбил этого воскресшего одессита, сильно смахивавшего на лицо еврейской национальности. Конечно, не так, как Цыгана! Что вы, что вы… Но тут уж, господа хорошие, не до хорошего. Надо ж и меру знать.
И пошли гастроли. Деньжищи исчислялись не в сотнях, а в тысячах. Можно было, конечно, заплатить взносы за кооператив, но, господа, в нашей стране, а Боря был ее верным сыном, идеологическое всегда превалировало над материальным. Так что… вам, а не взносы.
А потом Борю посадили. В целях социальной справедливости. Потому что нельзя, чтобы какой-то эстрадник – о-хо-хо, а слесарь шестого разряда – э-хе-хе.
А когда он вышел из узилища, он был узилищем сильно опечален. Хотя какая-никакая денежка спаслась от конфискации, да и работа была, но Боря уже привык к дольче вита и выбрал свободу…
После его отъезда в Мастерской сатиры и юмора состоялось профессиональное застолье. Все гадали: как, зачем и почему?..
И где-то на третьем часу скорби папа произнес сквозь скатывающуся слезу:
– По-моему, Боря погнался за длинным долларом.
Реприза имела успех.
Типа очерк нравов
Нравы Петровского бульвара
В столичном городе М есть улица, которая носит название Петровский бульвар. На которой стоят дома, а между ними распростерся бульвар. Так что эта улица и вправду бульвар. В отличие от Елисейских Полей, на которых об полях никто из французов и иммигрантов, которые тоже французы, слыхом не слыхивал. И видом, тем более, не видывал.
К Петровскому бульвару примыкает масса Колобовских переулков, которые плавно перетекают в Каретные, которые плавно смыкаются с Каретным Рядом, плавно вливающимся в Садовое кольцо. За которым скрываются невообразимые дали одной шестой части земного шара. Они есть себе и есть. Ну и что?
А с другой стороны Каретный Ряд плавно перетекает в Петровку, а там и до Петровских Ворот рукой подать. Если у кого до этого возникнет надобность. И эти самые Ворота, которые на самом деле – площадь, начинают собою Петровский бульвар. А венчает его Трубная площадь. Место легендарное, достойное многих романов, но затрагиваемое мною лишь по крайней необходимости, потому что пишу я не роман, а всего лишь рассказ. Об каком-нибудь фрагменте (слух не режет?) столичного города М. Близкого моему сердцу и душе. Что смеется и плачет одновременно. О духовных вершинах и телесных низинах обитателей этого фрагмента.
Столичного города М.
И эта улица и есть Петровский бульвар и вышеназванная его окружающая градосоставляющая действительность.
Поехали.
Татьяна, потомственная девица села Семендяево, что в Тверской губернии, прославленных (как село и как губерния) Михаилом Евграфовичем Салтыковым-Щедриным в произведении «Современная идиллия», прибыла в Москву (именно так назывался столичный город М.) по одному из комсомольских призывов по причине голода в 33 году. Конечно, прошлого века. Что вы спрашиваете, если 33 год нынешнего еще не наступил?.. Да, кое-где в Тверской губернии голод еще есть, но комсомола уже нет. Так что не надо отвлекать меня ненужными вопросами, нарушающими. А может, и раньше, когда комсомола еще не было, а голод… Куда уж от него в России.
В Москве, по слухам, долетевшим до Семендяево посредством почты, обретался еще с двадцатых годов (двадцатого, двадцатого. Или девятнадцатого?..) человек по имени Кирилла Мефодьевич, занимающийся укладкой асфальта при помощи асфальтового катка. Или частным извозом при помощи лошади. И готового приютить Татьяну как последнюю веточку рабоче-крестьянского древа по фамилии, которую история не сохранила. А мною не придумана по причине полного отсутствия необходимости. Так что, когда Татьяна разными подручными средствами передвижения через две недели пути прибыла в стольный град Москву, то при ней были лишь те шмотки, что на ней, письмо с обратным адресом Кириллы Мефодьевича, совершенная в своей простоте красота, в те года еще сохранившаяся в русских селениях (добавьте сами из известных вам литературных источников, а то у меня с памятью – полная лажа)… и семнадцать лет.
А обратный адрес был таков: Петровский бульвар, дом 19, барак, что за особняком, что за сквером на углу Петровского бульвара и 3-го Колобовского, комната № 3. И когда Татьяна прибыла по адресу, указанному на конверте, то обнаружила дверь комнаты № 3 опечатанной, а сидящая рядом на скамеечке неведомая бабушка, проснувшаяся от сельского запаха, сообщила Татьяне, что, пока она добиралась сюдое, дед Кирилла Мефодьевич преставился от того, что каток (или извозную лошадь?) у него местная шпана уволочь собралась, ну, а дед за него (нее) вступился, то они его сапожищами своими погаными истоптали в смерть, а каток все равно уволокли и продали на металлолом в приемке металлолома на углу Крапивенского переулка, что на той стороне Петровского бульвара. (Или на конную колбасу местным татарам?) На сих словах бабушка опять заснула, потому что больше ей рассказать было нечего. А в егойной комнате обретается грузинский мужичок по винному делу и по имени Отарик. Опечаленная Татьяна вышла сначала на 3-й Колобовский переулок, потом на Петровский бульвар и бессмысленно оперлась на решетку сквера около дома № 19. И стояла там. А чего еще ей делать, как не стоять. Если никого и ничего у ней не было, кроме того, что на ней было, красоты (описание которой целиком и полностью лежит на вашей совести) и семнадцати лет…
Эх, где мои семнадцать лет? На Большом Каретном… Ну, и до него, возможно, дело дойдет. Как я уже писал, Каретные переулки входят в ареал моего рассеяния.
Гнездовье моего рода располагалось в доме № 17/1, что на углу Петровского бульвара и 3-го Колобовского переулка. Он стоял, как скала, среди мелких рифов в бушующем море Петровского бульвара. Росту в нем было шесть этажей, стены в нем были толстенные, квартиры громадные, до революции отдельные, а после – сами знаете. А кто не знает, жалко мне вас. И построил его один французский чувак по винному делу в 1904 году по фамилии Депре. И стоял этот дом на громадном подвале, в котором располагался винный завод этого самого винного французского чувака. В котором отстаивались в бочках, а потом разливались по бутылкам различные вина и коньяки грузинского происхождения. А вход в этот подвал был с 1-го Колобовского переулка, то есть он занимал целый квартал. И было совсем неотчетливо, кто кому основа жития. Дом – подвалу или подвал – дому. И жил в нем люд разный, как дореволюционный, так и после. И перемешался в нем до почти полной неразличимости.
Но! Обитатели дома, как дореволюционная интеллигенция, так и складывающаяся после революции в результате естественного убывания, эмиграции и уплотнения общность «советский народ», в доме выпить очень уважала. По мере течения времен все больше и больше. Потому что, ну как же! Когда в каждом подъезде! В каждой квартире! Такой запах! Это никак устоять невозможно. Ну, не было среди насельников дома ни одного стоика и греков! И я, как вершина этого эволюционного процесса, довел это уважение до совершенства, то есть до периодического проживания в домах специального назначения. Веничка, Володя, вы меня слышите? И жил я в этом доме 30 лет и 3 года. А потом и дальше жил. Ну, и сейчас живу. А сколько буду еще жить, хрен (чтобы не упоминать всуе) его знает.
В кв. №… обретался Александр Фридрихович Вайнштейн. С незапамятных времен гулявший по столичному городу М по юридической части и достигший в этой части степеней известных. Лавондос громадные на нэпманах и подпольных абортах наварил, но и политических казусов не чурался. Как – до, так и после. «До» – защищал революционеров, а «После» – контрреволюционеров. И вот ведь какая юмористическая консистенция складывалась. Людишки-то одни и те же частенько оказывались. Вот так всегда у нас: все время возвращаемся на блевотину своя.
– Какая встреча, Александр Фридрихович!
– Ой, Богдан Сергеич, какими судьбами!
– По случаю отбытия сроков известных. Вам, как никому, известных.
А Александру Фридриховичу это как раз известно-то и не было. То ли Богдан Сергеевич по делу Веры Засулич свидетелем проходил, то ли по делу правых эсеров – участником, то ли о продаже в 1927 году вагона соевого шоколада сроком давности до 1918 года, то ли об участии в незаконных операциях по прерыванию беременности. И вполне могло так получиться, что незаконный аборт гинеколог Богдан Сергеевич делал супруге Богдана Сергеевича по делу правых эсеров, залетевшей от соевошоколадного Богдана Сергеевича. Богдан Сергеевич, проходивший по Засулич, из абортной версии исключался, так как был педерастом.
И Александр Фридрихович имел в доме № 17/1 семейство, состоящее из жены Розы Натановны, сына Фридриха, по советским временам – Федора. И бабушки Фанни Михайловны. А вот кому она была бабушкой, я сказать не могу. Да и члены семьи назвать линию ее происхождения затруднялись. По всему выходило, что эта бабушка воспитала и Александра Фридриховича, и Розу Натановну, и сына их Фридриха, по нынешним временам – Федора. И воспитает будущего сына Федора от жены Руфи Абрашку, у которого вообще-то было другое имя, но которого в эпоху интернационализма, балансирующего на грани безродного космополитизма, никто на Петровском бульваре знать не хотел. И звали по-свойски, по-простому – Абрашкой. Отчего тот во имя соблюдения правды жизни несколько ожесточился и отстаивал право на собственное имя в каждодневных стычках. А когда отстоял, то для вспоминания собственного имени пришлось заглядывать в метрики. Там выяснилось, что по метрикам его звали Мендель-Мойхер-Сфорим, и по некоторому размышлению ему решили оставить данное народом имя Абрашка. Потому что народ всегда прав. Даже русский. Так что в нашем 1 «Ж» классе средней школы № 186 было два Абрашки и три Сарррррры.
Так вот Абрашка считал, что помимо вышеперечисленных Фанни Михайловна воспитала самого винного фабриканта Депре и вскормила своей грудью дом и подвал с винным заводом.
А еще у бабушки Фанни Михайловны была астма.
И когда она заходилась в кашле, сосед дядя Лева, вернувшийся из Заксенхаузена и Кенгира последовательно и второй год праздновавший это событие на кухне (а где еще, если он жил в шахте лифта на черном ходу, временно приспособленной для бытия), говорил Фанни Михайловне «Что-то, Фанька, дыхание у тебя какое-то чейн-стоковское» (словосочетание, ставшее популярным через скоко-то, через некоторое время сменившееся «культом личности»), после чего плескал ей в стаканчик для зубной щетки «40 капель» и через минуту, грозя кому-то пальцем, бросал в кухонное окно: «Вот так и надо было Иосифа Виссарионовича спасать. Чтобы он сдох». Все смешалось в голове дяди Левы. (Как, впрочем, и у меня.) Уже много позже его переселили в нашу дореволюционную кладовку, куда пришла и откуда ушла его жена Танька (не та Танька, которая…) с дочкой Танькой (не та, которая не та…) и где он повесился, оставив записку: «В моей смерти прошу никого не винить, кроме как – остокобенило».
А та Танька стоит себе, облокотившись о чугунную ограду скверика, где я ее оставил, и стоит. И что, куда и зачем стоит, знать не знает, ведать не ведает. И весны стоит, и зимы стоит. А лета и осеня, конечно же, тоже стоит. А чего ей не стоять, когда здоровья хоть отбавляй, а лет – всего семнадцать. Да и времена года никто не отменял…
А котлеты, которые жарила по воскресеньям Роза Натановна по случаю воскресения!!! Молоховец, я сам видел, не помню когда, рыдала плачем Ярославны.
Семейство татарских дворников Ахмедзяновых, сына которого Рафку Абрашка готовил по географии, которую тот путал с геометрией, по которой Абрашка его тоже готовил, обреталось в двухэтажном доме за известным вам сквериком, где устраивались танцы и драки. То есть они жили не в самом двухэтажном домике, а в подвале. У меня вообще сложилось впечатление, что татарские дворники уважают жить в подвалах. В других местах я их не встречал. Когда им в подвал провели газ, то Рафку, пока родители шворили совком и лопатой снег, лед и пыль, пыль, пыль от шагающих сапог послевоенного обитателя, приставили наблюдать за процессом кипячения молока. Рафка установил самый маленький огонь, который могла бы дуновением крыла потушить любая муха-инвалид. Но поскольку была зима, а зимой мухи, как известно, улетают в дальние края, то огонек горел. Как тот, который горел на девичьем окошке после проводов на позицию бойца. Типа Марка Бернеса или Бориса Андреева. Так вот этот огонек-недоносок тихо-мирно себе горел, а на молоке тихо-мирно образовывалась пенка. И если Абрашка пенку ненавидел больше, чем Генриха Геринга (чем уж так Генрих Геринг досадил Абрашке, он так до сих пор объяснить не может), то Рафка пенку любил крайне небескорыстно. Короче, как только на молоке под воздействием мелкого огонька поднималась пенка, Рафка ее тут же снимал специальной столовой ложкой, украденной из «Сосисочной», что на четной стороне бульвара ближе к Петровским Воротам. Что делала столовая ложка в «Сосисочной», до сих пор не ясно. Не пиво же ею хлебать. Но вот по этой причине ложки в «Сосисочной» никто не хватился. Смылил ее Рафка еще летом прошлого года, а какого, ни он, ни Абрашка не помнили за давностью лет, углядев ее бессмысленное времяпрепровождение на подоконнике той самой «Сосисочной», что на четной стороне Петровского бульвара, недалеко от Петровских Ворот. (Что-то никак я из этого куска не выберусь.) А для чего спер, тогда было не ясно. Но как, скажите мне, не спереть совершенно не нужную никому ложку из «Сосисочной», что… Все!!!
Так вот этой самой ложкой Рафка посредством пенки все это молоко и сожрал. И как его лупили родители, как он орал от боли и как орали от восстановления справедливости Рафкины братья и сестры, что прекратила этот гевалт лишь бабушка Фанни Михайловна, вызвавшая пожарную машину. А почему она вызвала пожарную машину, а не милицию, объясняется очень просто. 01 – это точно пожарная машина. А дальше она путалась. Сколько ей ни говорил Абрашка, что 02 – это милиция, 03 – скорая помощь, а 09 – справочная, она могла запомнить только цифры, а вот с их предназначением в жизни упомнить было ей не под силу. Потому что и эту, и другие силы забрала астма. Так что она вызвала 01… Кроме того, что и я схлопотал лопатой по жопе совершенно безвинно. Ну, если не считать, что способ безотходного производства пенок из молока Рафке предложил я.
31 августа 46 года мама Руфь повела Абрашку в парикмахерскую в доме № 9, что напротив общественной уборной, стричься наголо, чтобы он не занес в школу вши или не подцепил их в ней (нужное подчеркнуть). Какая-то махонькая девица лет 5 до стрижки назвала его барашком, а после нее – заплакала.
А накануне этого события, лет за пять до войны, к стоящей Татьяне подвалил местный уркаган Алеша. А еще накануне Алеша с Брынзой и Кугой подломили чепок, украшавший собой угол 2-го и 3-го Колобовских. В этом чепке рабочий люд, шедший на работу, мог с 7 утра выпить по 150 с прицепом, закусить бутербродом с сыром, отдельной колбасой или паюсной икрой. И все это на червонец. В который входила и папироса «Беломор». Ну, и дальше – не спи, вставая, кудрявая… И вот этот ларек Алеша с Брынзой и Кугой и подломили. То есть помели все! В течение 15 минут! А прежний рекорд был 16 минут. Стахановцы рваные… И рабочий люд вместо привычного завтрака (утренние домашние щи не считаются) откушал локш крупными порциями. И мусор Джоник из 17-го отделения, что на повороте с 3-го Колобовского на Центральный рынок и квартиры Абрашки, дело передал в МУР по юрисдикции. И это дело идет туда. А Алеша гуляет на свободе. А потому что Алеша пузырек и полкило паюсной Джоникову сынку Петюне в портфель невзначай подложил, когда тот невзначай остановился с Алешей покурить предложенной папиросой «Беломор». И Джоник намек понял. Так вот Алеша подошел к Татьяне походкой пеликана, достал визитку из жилетного кармана и так сказал, как говорят поэты:
– Ну что, шикса, как насчет чебуреков?
Татьяна не знала, что такое чебуреки, но глазенки карие да желтые ботиночки зажгли в душе ее пылающий костер. Ну, встретились они в баре ресторана… Выпили рюмку водки, выпили для веселья, разогрела кровь она, выпили ее, родимую, до дна. И шумел камыш, деревья гнулись… Виновата ли Татьяна, что сказала люблю, виновата ли она, мои дорогие, что ее голос дрожал, когда пела песню ему? Нет, господа, дружочки мои разлюбезные, не виновата… Потом темная ночь пришла на море сонное. А ночь дана для любовных утех, ночью спать – непростительный грех… И… Не одна трава помята, помята девичья краса…
А поутру Алешу прямо в скверике и сняли. Мусора из МУРа и мусор Джоник из 17-го отделения. Волчара позорный… Брынзу и Кугу Алеша не сдал и пошел на север. Срока огромные.
А Брынза и Куга остались на воле. Почему, спросите вы меня, прозвище Брынза?.. Хеть! Да это же за версту видно, что – Брынза. Вон, дядя Амбик, он как есть дядя Амбик. Так и Брынза как есть Брынза. Если бы вы его видели, сразу бы сказали: «Брынза». А вот почему Куга, сказать не могу. Может быть, потому что фамилия у него была Кугель?.. Не знаю… Да и Куга не знал… Сплошь таинственность!
И Татьяна осталась одна. И Абрашка, который намылился в свой 9-й класс, а было это, не помню точно, в 39 году или… Нет, в 39-м он только родился, так что это было в 55-м. Или в… Да кого колышут 10–20 лет туда-сюда, когда на дворе свирепствует постмодернизм! Так вот Абрашка почуял, что с Татьяной что-то неладно. И уже не девка, красной краской от стыда закрасневшись, все Абрашке и рассказала.
Мол, прошла любовь, прошла любовь, по ней звонят колокола…
Какие на хрен колокола, когда в районе ни одной церкви не осталось. Чтобы отпеть, отплакать, отстонать первую любовь Татьяны. А ближний живой храм только у Сретенки остался. Храм, который за Петровскими Воротами аккурат у 1-го Колобовского, сгиб под революционным натиском в 26 году, как церковь Знамения Иконы Божьей Матери, и реинкарнировал в фабрику значков. Так что, Осоавиахим, ГТО, бронзовые портреты Ленина и позолоченные под знаменем Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина (очень эти значки футболки оттягивали, тяжесть неимоверная) и прочая атрибутированная херня. Ну, и пионерские и комсомольские значки. Однажды мы с пацанами поехали на каток в парк Горького, а на метро пинез – ну никак. На каток в обрез. Тогда Абрашка перевесил комсомольский значок на пальтуган, подошел к контролерше, указал на значок и сказал: «Комсомол! Эти – со мной». И четырнадцать человек как один!.. Хотя в комсомол Абрашку никто не принимал. По причине – не дорос. А также по совету деда Александра Фридриховича типа «лучше не надо». И на вопрос «почему» дед логично ответил «а потому». Так что Абрашка, проэкстраполировав мысль деда, в свои 16 так и оставался юным пионером. А комсомольский значок у него был по случаю мелкого ограбления фабрики значков, в девичестве церкви Знамения Иконы Божьей Матери. Так что вот как обстояли дела с церквями в округе Петровского бульвара. Так что – Сретенка.
А до Сретенки – Гастроном. И мимо него пройти невозможно. Как же мимо пройти, когда вот он тут и стоит. На углу Петровского и Цветного. Решительно невозможно, господа, пройти мимо Гастронома. Потому что, не знаю как в иногородних странах, в СССР гастрономы строят, чтобы в них заходили, а не мимо шли. Хотя бы даже и в церковь. Вот мы и зашли. Ну, а потом какая уж церковь?! Да и верующих-то среди нас был только один. И то не сильно. Рафка Ахмедзянов. Который оказался мусульманином. После полутора стаканов. Абрашка тоже вроде был не при делах, хоть и не обрезанный. И из верующих была одна Татьяна, чью любовь мы и шли отпевать в церковь. Но, как стало ясно, не дошли и не дойдем. Потому как нет в православии канона Отпевания Первой Любви. А вместо того, на последние 3 рубля купили на Центральном рынке ей розу. Мол, вдыхая розы аромат, тенистый вспоминаю сад… и прочая, прочая, прочая. И пахла эта роза!.. Теперь таких роз не делают. И эту самую розу вручили Татьяне. Которая на всю жизнь при ней и осталась.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.