Текст книги "Вельяминовы. Время бури. Книга вторая. Часть девятая"
Автор книги: Нелли Шульман
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Эпилог
Токио, март 1945
На столе дежурного в пропускной будке тюрьмы Сугамо лежала свежая, сегодняшняя газета. Передовица, в траурной рамке, сообщала: «Императорские войска с боями отошли из Манилы. Сопротивление продолжается!». Внизу напечатали фотографии выпускников ускоренного офицерского курса летчиков. Авиаторы отправлялись в специальный ударный отряд «Божественный ветер». Автор статьи, прочувствованно, вспоминал патриотическое стихотворение Моотори Наринага:
– Ты спросишь меня о душе Японии,
Она, как лепестки дикой вишни,
Сияющие белизной в лучах рассвета…
Журналист сравнивал жизни пилотов, атакующих американские военные корабли, с мимолетными, хрупкими, весенними цветами. Дежурный глубоко вздохнул:
– Как красиво… Настоящий мастер слова, мне до такого далеко… – поверх газеты у охранника красовался томик сайдзики, поэтического словаря. В книге приводились подходящие эпитеты и образы, как их называли, сезонные слова, для каждого времени года.
На подоконнике будки, у зарешеченного окна, стояла простая ваза, с композицией из мартовского цветка, сливы. Невеста дежурного ходила на курсы икебаны. Обычно девушки и женщины составляли траурные букеты. Хоронили сейчас почти каждый день. Продолжались битва за Филиппины и сражение за Иводзиму, первые боевые действия на японской земле. Дежурного это не касалось, его списали из армии по ранению еще три года назад:
– Тогда все считали, что война скоро закончится, – вспомнил он, – что Гитлер-сан разгромит Советский Союз… – от бывшего победного, тысячелетнего рейха почти ничего не осталось. Союзники перешли границы Германии. Все понимали, что страна рано или поздно согласится на капитуляцию.
– Но японцы никогда такого не сделают… – гордо напомнил себе дежурный, – мы умрем, но не сдадимся, не поднимем рук. На курсы героических летчиков стоит очередь. В газете пишут, что на каждое место три претендента… – поэтический словарь дежурный взял на смену потому, что день ожидался тихий.
Арестованных через его пост не доставляли. Сюда приводили родственников, для последнего свидания с приговоренными к смертной казни. Отсюда же, в темном, закрытом грузовике, выезжали гробы с умершими и повешенными. Казнь назначили на вечер. До этого времени должна была прийти машина, с вокзала, с женой преступника.
Дежурный сверился с распоряжением начальника тюрьмы:
– Правильно, ее в особом вагоне везут, с Хоккайдо… – он поежился, – из тюрьмы Абасири… – городок, на самом севере острова, славился самой долгой и холодной в Японии зимой:
– В тех краях, наверняка, сугробы еще лежат… – в Токио было тепло. Дежурный, его невеста, и родители будущей пары на прошлые выходные устроили пикник, в парке. Несмотря на бомбежки, патриотический дух был силен. Под цветущими сливами стояли лотки с национальными флагами, значками и повязками. Над аллеями, в весеннем ветре, колыхались большие знамена. Невеста пришла в нежном, светлом кимоно, правда, дешевого хлопка. Шелк шел на нужды военной промышленности. Женщин призывали отказаться от расходов, превратить палисадники в овощные грядки, и перекраивать старую одежду.
Две семьи соединили карточки, для пикника. Они очень неплохо поели. Дежурный побаловал невесту сладостями с лотка. Зная о будущем празднестве, он отказался от ежедневной пачки папирос, и отложил кое-какие деньги. Девушка деликатно, краснея, откусывала от кастеллы, с миндалем. Он, исподтишка, любовался черными, блестящими, уложенными в высокую прическу волосами, легким румянцем на ее щеке. На свадьбу надо было копить:
– Год, а то и больше, но ничего, мы справимся. Она единственная дочь, за ней приданое дают. Тем более, ее старший брат в прошлом году погиб, тоже на Филиппинах. Ее родителям пенсию назначили, они не бедствуют… – предстояло еще договориться, где будут жить молодые.
Дежурный не собирался идти в зятья, родители невесты рассчитывали на помощь дочери по дому, мать молодого человека ожидала бесплатную прислугу, кухарку и уборщицу. Ему не хотелось думать обо всем этом. Он представлял себе белые лепестки слив, смущенную улыбку невесты. Девушка вчера прислала ему скромную икебану, с одной веточкой дерева:
– Но так даже лучше… – он погрыз ручку, – красота в простоте… – дежурный собирался ответить невесте изысканными стихотворением, в духе Сайгё.
– Он тоже стихи жене посылал, все три года… – вспомнил охранник, – раз в неделю письма уходили. И она ему отвечала, раз в неделю… – надзиратели, по долгу службы, перлюстрировали почту заключенных. Охранник пожалел, что не сможет написать поэтическое послание, в стиле графа Дате Наримуне:
– Он аристократ, его с детства учили хорошему тону, языку, правилам стихосложения. Жена у него иностранка, шпионка, но тоже изящно выражается… – дежурный посчитал на пальцах:
– Три года, то есть почти триста писем. Жаль будет, если они потеряются. Он из Сендая, его светлость граф. Туда издавна за вдохновением поэты ездили… – в прошлом году Сендай безжалостно бомбили американцы. Дежурный прочитал в газете, что замок арестованного графа полностью разрушен, но Холм Хризантем, национальное достояние Японии, не пострадал.
– Чудесным образом, на холм не упала ни одна бомба… – газеты печатали фотографии развалин города, и оставшегося в неприкосновенности холма. Дежурный давно решил повезти невесту на медовый месяц в тамошние горы. Он задумался, листая словарь:
– Первое свидание у них, за почти три года. Конечно, его императорское величество милосерден. Он бы не отказал мужу и жене в возможности увидеться перед казнью… – вечером графа Дате Наримуне вешали.
Свидания, правда, проходили в разделенной стеной комнате. Заключенным не позволяли видеть родственников, даже через стекло, из соображений безопасности:
– Там есть проем, можно за руки подержаться… – молодой человек набросал первую строчку, – они так и сделают, конечно. Мы с Фумико-сан тоже за руки держались, в парке… – склонившись над бумагой, он не заметил темной, потрепанной, довоенной машины, немецкой сборки. Опель, с задернутыми шторками окнами, припарковали у маленького сквера, напротив задней стены тюрьмы, по соседству с семейной лавкой и забегаловкой, где надзиратели, после смены, ели лапшу.
Невысокий человек, в дешевом пиджаке, в очках со стальной оправой, выбравшись из-за руля, прошел в магазин. Вернулся к машине он с пакетом коричневой бумаги, под мышкой. Двигатель заглушили, дверь автомобиля захлопнулась. Шторка на заднем окне едва заколебалась, в конце улицы послышался звук сирены.
Дежурный, спохватившись, убрав словарь в ящик стола, одернул форму. Санитарная машина доставила с Северного вокзала графиню Дате, для последнего свидания с приговоренным к смертной казни мужем.
Утром ему принесли особое, белое кимоно и чистое белье.
Наримуне знал, что случится сегодня. Он не подавал прошений о помиловании, считая такое невозможным для себя:
– Я не буду просить снисхождения у человека, втянувшего Японию в самоубийственную войну, – сказал Наримуне еще на первом допросе, здесь, в тюрьме Сугамо. Следователь тогда намекнул, что его величество, в своем милосердии, может проявить снисхождение к аристократу, прямому потомку Одноглазого Дракона.
Наримуне, рассеянно, рассматривал портрет императора на стене:
– Я не считаю себя виноватым в чем бы то ни было… – темные глаза блеснули холодом, – все, что я делал, я делал для блага Японии… – по предъявленным ему обвинениям граф понял, что Зорге и его группа заговорили:
– Нельзя их судить, – напомнил себе Наримуне, – их пытали, а тебя нет… – его, действительно, не трогали. Он предполагал, что распоряжение об особом обращении исходит от императора:
– По его приказу меня оставили в замке одного, с оружием. Думали, что я сделаю сэппуку… – Наримуне лежал на соломенном матраце в своей камере, закинув руки за голову, рассматривая беленый потолок. Он давно измерил шагами площадь комнаты, и крохотного дворика, куда его выводили на прогулки, в кандалах. Других заключенных он не видел, к нему приходили только два охранника. Наримуне всегда, вежливо, желал надзирателям доброго утра и доброй ночи, благодарил за еду и почту.
Стены дворика были гораздо выше человеческого роста, но Наримуне помнил, где располагается здание тюрьмы Сугамо. Из одного угла залитой серым асфальтом площадки, можно было разглядеть кусочек белоснежного конуса горы Фудзи. Больше ничего, кроме неба, Наримуне не видел.
– Почти три года я смотрел на небо и писал письма… – зимой небо становилось серым, хмурым. Несколько раз во дворик сыпал легкий снежок. В Токио зима никогда не бывала суровой, сугробы здесь не лежали. Граф вспоминал Сендай и снеговиков, которых он лепил с Йошикуни, в садах замка. Регина, с малышкой, сидела на деревянной террасе, у камелька:
– Хана в марте родилась, и в год на ноги встала… – дочке сейчас исполнялось четыре года, сыну было семь:
– Он год, как в школу пошел… – на допросах графа спрашивали, где его дети. Наримуне ничего не отвечал, упорно отворачиваясь, глядя в стену. Они с Региной знали, что вся переписка прочитывается. Из уклончивых слов жены, Наримуне понял, что ей позволили свидания, с архиепископом токийским:
– Мне, как католичке, полагаются встречи с духовным пастырем… – Регина католичкой не была, но Наримуне надеялся, что детей взяла под свое покровительство церковь:
– Как в Европе, где еврейских ребятишек в монастырях прячут… – он не хотел, чтобы сына, по приказу императора, отдали приемным ребенком в аристократическую семью:
– Йошикуни скажут, что Регина была врагом Японии, одурманила меня, обвела вокруг пальца… – на допросах следователь утверждал, что Регина, как агент НКВД, заставила Наримуне вступить с ней в брак, в Прибалтике.
– Его императорское величество… – следователь, почтительно, покашлял, – готов простить ваши самовольные действия, по выдаче виз, повлекшие за собой отставку. Вам только надо… – ему подсунули отпечатанный на машинке текст. Пробежав глазами строки, Наримуне, одним пальцем, оттолкнул бумагу:
– Моя жена не имеет никакого отношения к советской разведке… – граф смерил следователя долгим взглядом, – я никогда бы не позволил себе оговорить невинного человека… – Наримуне дали понять, что в обмен на показания о Регине ему даже заменят смертную казнь пожизненным заключением:
– То есть до конца войны, – думал он, вернувшись в камеру, – потом Япония капитулирует, меня выпустят, и Регину тоже. Мы найдем детей, и все станет, как было… – Наримуне закрывал глаза:
– Не станет. Регина меня простит, за предательство, она меня любит. Она простит меня, если я подпишу эту бумагу. Только я сам себе не прощу. Я не смогу воспитывать детей, зная, что купил жизнь ценой чести. В старые времена самурай, чтобы избежать такого, делал сэппуку… – за решеткой окна сыпал снежок. Он вспоминал дочку, в зимнем, теплом кимоно, в трогательной, вязаной шапочке. Хана ковыляла по свежему снегу, всплескивала пухлыми ручками: «Папа! Зима!».
– Ей тогда двух лет не исполнилось… – Наримуне сглотнул, – а потом нас арестовали… – Регина смеялась, они с Йошикуни перекидывались снежками. Он помотал головой:
– Нельзя. Нельзя порочить Регину, я не смогу жить после такого. Надо молчать, и ничего не упоминать о детях… – он так и делал.
Снег за окном сменялся быстрыми, весенними дождями, чистым, будто вымытым небом. Летом над Токио летели белые облака, во дворике стояла влажная, изнурительная жара. Здесь не росло ни травинки, но осенью на сером асфальте Наримуне увидел несколько рыжих листьев. Ему бы не разрешили послать один Регине, и даже забрать в камеру их было нельзя. Граф положил листок на смуглую ладонь:
– О кленовые листья!
Крылья вы обжигаете
Пролетающим птицам…
Книги ему не позволяли. Дни он коротал за чтением стихов, вспоминал строки из «Принца Гэндзи» и «Записок у изголовья». Письменные принадлежности приносили раз в неделю, когда он сидел над единственным, разрешенным конвертом, для Регины. Ее отправили в тюрьму на острове Хоккайдо. В письмах жена уверяла его, что волноваться не о чем:
– Камеру отапливают, я хорошо ем, и совершенно здорова… – помня о ее покашливании, Наримуне вздыхал:
– Она, хотя бы, сейчас не курит. Пусть с ней все будет хорошо, война скоро закончится. Она выйдет на свободу, заберет детей. Может быть, в Америку поедет… – он так и не нашел сил написать жене правду, о матери Йошикуни.
– Надо сейчас сказать… – белое кимоно лежало на матраце, – надо признаться, перед смертью. Регина человек чести. Она найдет Лауру, мать увидит своего сына… – на прошлой неделе Наримуне отвели к начальнику тюрьмы. Графа ознакомили с приговором суда, по его делу. Процесс был быстрым, Наримуне привезли на единственное заседание. Он почти ничего не говорил, только коротко ответил: «Нет», когда его спросили, согласен ли он с обвинением. Он услышал, что работал на врага Японии, Советский Союз, передавая секретные сведения о вооружении и планах императорской армии.
Наримуне устроился за маленьким столиком, который принесли надзиратели:
– Все именно так и было. Но я не мог не исполнить своего долга, не сообщить о преступлениях Исии. Надеюсь, после войны он не избежит трибунала, и смертной казни… – кроме даты его собственной казни, ему сообщили, что император позволил графу встретиться с женой:
– Я ее не увижу, – горько понял Наримуне, – начальник тюрьмы сказал, что комната разделена, стеной. Но можно будет держать ее за руку. Надо ничего не скрывать, хотя бы сейчас. Архиепископ к ней приезжает. Она мне намекнет, где дети, что с ними… – он приготовил пакет, с письмами Регины. Наримуне жалел, что не может отдать жене записки для детей:
– Ее вещи обыщут, такое опасно. Они не знают, где малыши, и не надо, чтобы знали. Регина расскажет детям обо мне, после войны… – он хотел попросить жену выйти замуж:
– Она молодая женщина, ей двадцать шесть. Пусть встретит любимого человека, пусть будет счастлива. Она хорошо воспитает малышей, я уверен. Она и Лаура… – Наримуне напомнил себе, что надо попросить у Лауры прощения:
– Я был неправ, я действовал под влиянием чувств. Нельзя было отрывать мать от ребенка. Надеюсь, с Лаурой все хорошо… – со времен встречи с Меиром и миссис Анной Наримуне не знал ничего о семье:
– Да и тогда не знал, – поправил он себя, – с декабря сорок первого года мы со всеми воюем, а Меир сначала в джунглях сидел, а потом у Исии… – граф поморщился:
– И миссис Анна в тюрьме два года провела. Я тоже, наверное, здесь поседел… – зеркала ему не давали. В душе, куда его водили раз в неделю, тоже посмотреться было некуда. Он вздохнул:
– Тридцать пять мне. Возраст зрелости, как говорится. Пусть мои дети будут счастливы, пожалуйста. Пусть они гордятся Японией, пусть моя страна сбросит дурман этих лет. После войны все изменится, я уверен… – на лакированном столике стояла пиала с супом.
Утром, с кимоно для смертной казни, ему принесли заказанный вчера, последний обед. Наримуне вспомнил рис, сваренный Региной в Каунасе:
– Они такой не сделают, для этого нужна любовь… – он улыбнулся, – и мацы здесь не найдешь… – Регина готовила ему и мальчику еврейский, куриный бульон. Наримуне заказал такой же, с гречневой лапшой соба.
В Сендае они с женой иногда, как выражался граф, сбегали на свидание. В городе их знали в лицо, но владельцы ресторанчиков на набережной были деликатны. Графа и Регину усаживали куда-нибудь в угол. С океана дул свежий ветер, пахло водорослями и рыбой, Регина, незаметно, под столом, скидывала туфли. Уронив салфетку, Наримуне проводил рукой по нежной щиколотке, по круглому колену. Черная прядь выбивалась из прически, она ловко орудовала лакированной, деревянной ложкой. Регина улыбалась:
– Ты мне говорил, в Каунасе, как мы здесь будем обедать. Так и случилось, милый мой… – на западе, за горами, закатывалось солнце, в океане зажигались огоньки рыбацких лодок. Он шептал в нежное, маленькое ухо: «Десерт мы возьмем с собой, в замок. То есть в спальню…»
Опустошив миску, Наримуне, незаметно, вытер глаза:
– У Регины я тоже попрошу прощения. Я ее люблю, так люблю. Пусть она будет счастлива, она и дети… – снаружи раздался звук ключа. В белое кимоно надо было переодеваться вечером, перед тем, как идти к виселице. От буддийского священника Наримуне отказался:
– Я и сам помню все, что он мне скажет… – огладив тюремное, серое кимоно, Наримуне завидел на пороге надзирателя:
– Регина здесь. Сейчас я возьму ее за руку, услышу ее голос… – протянув изящные запястья вперед, граф подождал, пока на него наденут кандалы.
Первая католическая церковь в Токио, храм святого Иосифа, или церковь Цукидзи, как ее называли в городе, стояла на тихой, зеленой улочке, в районе Тюо, среди торговых кварталов. Здесь помещались небольшие лавки. Крупные, роскошные магазины выстроили после великого землетрясения Канто севернее, на Гинзе.
С Токийского залива тянуло свежим, теплым ветром весны. Хозяева вынесли на тротуары решетчатые ящики с дайконом, ворохами салатных листьев, корнем лотоса и луком-пореем. Над лавками колыхались раскрашенные, бумажные флаги, с патриотическими лозунгами. На стойках, у деревянных счетов, непременно красовались жестяные копилки, с эмблемами Ассоциации Помощи Трону, и японского Красного Креста. Собирали деньги на вооружение армии, и на лечение раненых.
В каждом магазине висел плакат тонаригуми, добровольческого объединения соседей. Женщина в скромном кимоно держала огнетушитель: «Все японцы должны уметь бороться с пожарами и оказывать первую помощь!». В ячейку тонаригуми собирали два десятка домов. Жители устанавливали дежурство, следя за воздухом, проводили занятия по обучению первой помощи, и следили за подозрительными лицами.
В церкви Цукидзи не было колокольни. Кафедра епископа находилась в соборе Непорочного Зачатия Святой Девы Марии, в дорогом районе Бункё, рядом с Токийским университетом. До войны туда на мессы ходили иностранцы, и обеспеченные люди. В здешнем храме паства была простой. Мессу навещали лавочники, домохозяйки, мелкие клерки, иностранцы сюда не заглядывали. Кафедральный собор сгорел в начале года, после американской бомбардировки, но паства в церкви святого Иосифа не увеличилась. Многие люди уезжали из Токио в деревню. На сегодняшней мессе, которую служил пожилой священник, сидело всего пара десятков прихожан.
Мальчик, остановившийся перед газетной лавкой, рассматривающий яркие, пестрые обложки журналов, тоже ходил на мессу.
В католическом приюте, в Нагасаки, где он жил с сестрой, креститься никого не заставляли. Церковь собирала детей, осиротевших при бомбежках. В приюте была начальная школа, а старшие дети бегали в гимназию, по соседству. Маленькая церковь, рядом со зданием приюта, возведенная отцом Максимилианом Кольбе, просто открывала двери, каждое воскресное утро. Мальчик любил спокойный, уютный запах ладана, мирный голос священника, простую, белого камня статую Девы Марии. Он не знал своей матери, она умерла, но Йошикуни думал, что мама была похожа на Богоматерь, стройную, со слегка раскосыми, скромно опущенными глазами.
Сестра любила поспать, а мальчик вставал рано. В прошлом году он пошел в начальную школу, где сразу преуспел в математике. Еще он любил рисовать, но предпочитал мосты и поезда.
Сюда, в Токио, они поехали не на поезде. Такое, даже с их надежными документами, все равно могло быть опасно. Его высокопреосвященство забрал Йошикуни и Хану на своей машине. Они добрались до Токио деревенскими дорогами, переночевав в рёкане, деревенской гостинице. Хана считала, что они просто едут в столицу, ради праздника девочек, Хинамацури. Сестра настояла на том, чтобы взять свое лучшее кимоно, весеннего, светлого хлопка, с рисунками цветов вишни, и всех своих кукол.
– Я хочу в театр, – сказала Хана, капризно, – давай сходим в театр, Йошикуни… – у Ханы была целая труппа деревянных кукол. Девочка разыгрывала представления, говоря разными голосами. В приюте устраивали концерты. Хана смело выходила вперед, низко, элегантно, кланяясь. Постукивали деревянные сандалии, она упирала ручку в бок:
– Песня… – звонко говорила девочка, – песенка о весне… – у нее был красивый, нежный голосок.
– Пусть завтра солнышко сияет… – пела Хана, – как золотой колокольчик, в голубом небе… – в приюте девочек учили игре на сямисэне. Преподавательница разрешила Хане посещать классы:
– У нее очень хороший слух… – вспомнил Йошикуни, – мама Регина говорила, что ее сестра, покойная, была актрисой и певицей. Хана, наверное, тоже музыкой займется… – Йошикуни хотел строить железные дороги и мосты.
В рёкане, за ужином, он сказал его высокопреосвященству:
– Когда-нибудь из Нагасаки до Токио можно будет добраться за день… – мальчик задумался, – нет, даже за полдня. Мы пустим быстрые поезда… – Хана, позевывая, возилась с куклами. Они не стали выходить в общую столовую, а поели в своей комнате. Сестра была немного разочарована тем, что театры, из-за войны, закрыты. Хана взяла с епископа обещание сходить к императорскому дворцу, и на Гинзу, где, в витринах дорогих магазинов, традиционно для праздника, выставляли кукол.
– Даже его высокопреосвященство не может Хане отказать… – Йошикуни смотрел на заголовки газет.
Сестра еще спала. Они остановились в квартире священника, в маленьком домике, на заднем дворе церкви. Вчера, приехав в столицу, епископ провез их мимо тюрьмы Сугамо. Сестра думала, что они остановились ради покупки сладостей, в маленькой лавке. Хана занялась аманато, конфетами из бобов, облитыми сахарным сиропом, и хигаши, печеньем из рисовой муки. Йошикуни взглянул на высокую стену тюрьмы, с колючей проволокой и будками:
– Там папа… И маму Регину туда привезут, с Хоккайдо… – Йошикуни не мог писать родителям. Стоило полиции узнать, где находятся они с сестрой, как в приют немедленно явились бы агенты, чтобы их разлучить.
Учителя даже не думали их разделять, хотя обычно девочек посылали в другое здание, под надзор святых сестер. Когда их привезли в Нагасаки, с документами детей, потерявших семью при бомбежке, им выделили угол, в большой комнате для мальчиков. Хану все любили. Мальчишки таскали ей сладости, расчесывали волосы, и подкладывали, в столовой, лучшие кусочки.
Сестра, пухленькая, беленькая, с голубовато-серыми, большими глазами, и черными волосами, напоминала дорогую куколку. Девочка улыбалась, сверкая белыми зубками, склоняла набок изящную голову, надувала губки:
– Пожалуйста… – никто из мальчиков не мог отказать Хане.
– Даже я не могу… – усмехнулся Йошикуни, – хотя мной она так не вертит, как остальными… – в заголовках ничего интересного не было:
– Третье марта, праздник кукол, большой парад на Гинзе… – прочитал Йошикуни. Утром мальчик сидел в углу церкви, слушая напевную латынь. Йошикуни не понимал язык, но строго сказал себе:
– Папа знает много языков. Латынь он тоже учил, в Кембридже. После войны надо отстроить замок, поступить в университет, стать инженером. Надо прорыть тоннель, на Хоккайдо… – ему нельзя было ездить на свидания к маме Регине, но его высокопреосвященство рассказывал о пароме, который шел через пролив.
– Здесь надо возвести мост… – над Токийским заливом кричали, метались чайки. Устроив их в квартире, под надзором священника, епископ уехал обратно к тюрьме Сугамо. Он сказал Йошикуни, что, может быть, ему разрешат свидание с мамой Региной:
– И я узнаю, что с папой сейчас… – в кармане суконной курточки мальчика лежал простой, холщовый кошелек. В приюте детям выдавали мелкие монеты, на сладости. Йошикуни копил деньги, чтобы побаловать сестру:
– Я, хотя бы, помню папу и маму Регину, а Хана малышкой была. Она только помнит хризантемы, на холме… – сестра сказала, что возьмет себе имя для сцены:
– Когда я вырасту, и стану актрисой… – она вертелась перед старым, приютским зеркалом, – меня будут звать Кику, хризантема… – денег хватало на пакетик печенья, к завтраку.
Йошикуни обернулся, ожидая увидеть в конце улицы машину его высокопреосвященства:
– Всю ночь его не было… – вздохнул мальчик:
– Нельзя терять надежды. Война закончится, папу и маму освободят, и все станет, как прежде… – еще раз, внимательно, подсчитав монеты, он зашел в лавку.
Внутренний госпиталь тюрьмы Сугамо располагался в отдельной пристройке, рядом с основным зданием. В деревянном, выбеленном коридоре пахло дезинфекцией, соевым соусом, вареным рисом. Стены увесили плакатами японского Красного Креста, с рисунками раненых солдат: «Экономя лекарства в тылу, ты спасаешь жизни на фронте!».
Его высокопреосвященство Тацуо-сан, архиепископ токийский, сидел на выкрашенном старой, облупившейся эмалью, крутящемся металлическом табурете. В коридоре лавок или стульев не было. Табуретку ему вынес из палаты врач:
– Вы духовное лицо, – замялся доктор, – вы и так всю ночь на ногах провели… – епископ всю ночь провел у койки графини Дате:
– До комнаты свиданий она еще сама дошла… – под серым одеялом виднелись очертания худенькой, маленькой фигуры, – хорошо, что там стена. Муж не видел, как она выглядит. Она ему писала, что все в порядке. Любая жена бы так делала… – когда графа Дате Наримуне увели со свидания, Реи-сан потеряла сознание. У нее пошла горлом кровь. Женщину, на носилках, доставили в тюремный госпиталь.
По словам врачей, они вообще удивились, что графиня не доехала до Токио трупом:
– Впрочем, она знала, что услышит мужа, перед его казнью… – доктор рассматривал рентгеновский снимок, – в таких обстоятельствах человеческий организм мобилизуется, творит чудеса… – епископ, в последний раз, навещал Хоккайдо в декабре, перед Рождеством.
Городок завалили высокие сугробы, с моря дул пронизывающий, ледяной ветер. Комнату для свиданий в тюрьме Абасири кое-как обогревали, глиняной печкой, на полу. Он смотрел на худые, бледные щеки, на нездоровый, яркий румянец женщины. Ей коротко стригли черные волосы, из ворота тюремного кимоно, серого, тонкого хлопка торчала истощенная шея. Она кашляла, прижав рукав кимоно ко рту, глаза запали. Женщина тяжело задышала:
– Ничего, мне скоро будет лучше, ваше высокопреосвященство. Зима закончится, летом здесь даже жарко… – летом низкие, сырые камеры наполняли москиты. Здание тюрьмы, выстроенное в прошлом веке, с тех пор ни разу не ремонтировали. Из труб капала вода, зимой, от каменного пола, веяло холодом. Она дрожала, стуча зубами, протянув руки к печке:
– В камерах таких нет, и мастерскую тоже не отапливают… – женщины в Абасири шили военное обмундирование. На рукаве ее кимоно епископ заметил засохшие, темные пятна. Реи-сан перехватила его взгляд:
– Я поранилась, за работой… – серо-голубые глаза лихорадочно блестели.
Епископ не мог привозить на Хоккайдо записки. Его не обыскивали, но рисковать, все равно, не стоило. Он, тем не менее, показывал Реи-сан фотографии мальчика и девочки. Оставлять снимки у женщины в камере было нельзя. Графиня, не отрываясь, смотрела на лица детей:
– Они вытянулись, мои малыши… – тихо сказала Реи-сан, – я верю, мы с Наримуне их увидим, после войны… – она сглотнула слезы, шея заходила ходуном, острые плечи затряслись. Женщина опять закашлялась.
– Сейчас она не кашляет… – епископ, невольно, сжал в руке простое, стальное распятие, – ей нечем кашлять… – врач показал ему рентгеновский снимок:
– От легких ничего не осталось, одни лохмотья. Видимо, у нее и до тюрьмы была склонность к туберкулезу, а условия содержания только… – он оборвал себя:
– Мы постараемся облегчить ее страдания. Больше, как вы понимаете, мы сделать ничего не можем… – женщину взвесили. Она едва дотягивала до сорока килограмм. Жалкие, истощенные пальцы даже не шарили по одеялу.
Тацуо-сан, священник, видел много умирающих людей:
– Может быть, так и лучше… – похожее на череп лицо белело, в свете тусклого ночника, – она уйдет в покое, не понимая, что происходит. Она видела мужа, попрощалась с ним, отдала мне письма… – в кармане пиджака лежал бумажный пакет. В палате графиня ненадолго пришла в себя. Тацуо-сан, до сих пор, слышал, ее лихорадочный шепот:
– Дайте… дайте мне бумагу, карандаш… – Регина велела себе не терять сознание. Грудь раздирала боль, руки дрожали, двигалась черная стрелка часов:
– Наримуне сейчас казнят. Он один, совсем один… – на свидании муж не смог сдержать слезы. Регина была рада, что Наримуне не видит ее лица:
– По руке не так понятно, наверное. Не кашляй, не кашляй, нельзя его сейчас волновать… – на пальцы упали теплые капли, до нее донесся всхлип:
– Регина, милая… Я виноват перед тобой, перед Йошикуни. Я не говорил тебе правды, и мальчику тоже. Послушай меня… – в палате ей хотелось закрыть глаза, вытянуться на койке, затихнуть. Она приказала себе быть сильной:
– Я мать, и Лаура мать. У нее отняли ребенка, она думала о мальчике, все время. Мне нельзя… нельзя уходить, пока я не напишу письмо… – Регина писала, почти не двигающимися, холодеющими пальцами. Она попросила прощения, от имени покойного мужа, написала, что заботилась о Йошикуни, все эти годы:
– Он мой ребенок, такой же, как моя доченька, Хана. Лаура, я прошу вас, я растила вашего сына. Не оставьте мою дочь сиротой, не разлучайте ее с братом. Я прошу вас, прошу… – слезы выступили на глазах, Регина нашла в себе силы свернуть листок. Кровь клокотала в горле, она потянулась к священнику:
– Отправьте… – темная жидкость потекла по подбородку, – обещайте мне, что отправите, в Европу… – Регина знала, что миссис Анна оставила епископу адрес своего адвоката.
– В Женеве… – пронеслось у Регины в голове, – Швейцария нейтральна. Но мы пока воюем с Британией, с Америкой. Неизвестно, где миссис Анна, где Лаура… – Регина, твердо сказала себе: – Детей не бросят, никогда. Семья все сделает ради них. Дядя Хаим, кузен Меир… Он знает японский язык, он заберет малышей. Лаура вырастит Йошикуни, вырастит мою девочку… – карандаш выпал из пальцев, она успела прошептать:
– Наши письма… Пусть дети их прочитают, пожалуйста… – она впала в забытье, епископа попросили выйти из комнаты.
– И тело графа Наримуне не забрать… – его высокопреосвященство смотрел на стрелку часов, – и Реи-сан тоже не отдадут… – тюремное ведомство хоронило заключенных, не имеющих родственников, за свой счет, в общих могилах:
– Детям некуда будет прийти… – дверь скрипнула, он поднялся, – только пакет с письмами остался. Фотографии родителей они увидят, в семейных альбомах, в Европе, в Америке. Йошикуни помнит, как они выглядели, а Хана малышкой была… – врач поманил его:
– Сделайте, что вам надо… – устало сказал доктор, – она задыхается, сердце останавливается… – Регина не почувствовала, как ее взяли за руку.
Она сидела, в теплом, весеннем солнце, на резной скамейке. Над головой трепетали нежные, белые лепестки:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?