Текст книги "Что было бы, если бы смерть была"
![](/books_files/covers/thumbs_150/chto-bylo-by-esli-by-smert-byla-262683.jpg)
Автор книги: Николай Бизин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Готовыми перекинуться в свою удивительную сверхчеловечность. Хотелось бы сказать: во всечеловечность, но куда уж… Казалось бы, не было никакого смысла добавлять необходимое к достаточному.
Я подошёл к стенду, где было возможно подзарядить смартфоны. Рядом со стендом стояла красивая женщина. Я подсоединил свою «соню» (аппаратик soni) к электроду и взглянул на женщину.
Все вышеперечисленные ипостаси Великой Жены(!) – устремились к моему взгляду. Как пылинки к солнечному лучу на чердаке Вселенной. Я надстраивал её совершенство – тем, что мог осознать: плотью и кровью, пеной морей и переувлажненным перегноем пашни! Всей ложью Великой Жены, рожающей человеков в смерть.
– А куда ты хочешь родиться? – спросила меня тогда (у моря, от которого я улетал в Санкт-Ленинград) Мария Назаре; а кому ещё было спрашивать меня? Кому ещё я (в своей ничем не обоснованной гордыне) мог бы позволить задать подобный вопрос?
А вот ей! Неизвестной «первой встречной», подзаряжающей свой телефон перед тем, как улететь на другой край света… Не на мой, а на свой край Русского мира.
Впрочем, подзаряжая свой телефон, эта Великая Жена по нему ещё и разговаривала. Невольно я слышал. А вольно – стал вслушиваться. Этот голос нельзя было не слышать. Он принадлежал небожителям (если рас-слышать в традиции Древнего Китая).
– Ты не смеешь так говорить, – женщина не восклицала, а увещевала.
Теперь попробую описать небожительницу. Заранее прошу прощения: я не верю в смерть, и всё же мои глаза – глаза смертного! Очень редко я вижу иное бытие, когда реальность становится протёрта слезами.
Или хотя бы хорошо оттёрта в той бане, в которую попросился раб философа Эзоп.
Она повторила:
– Ты не смеешь так говорить.
Её голос принадлежал если и не Великой Блуднице, то любой из знаменитых куртизанок (я едва не назвал Диану де Пуатье, но – это уже высоты куртуазности); она говорила что-то ещё, но здесь я сумел не слышать.
Не следует посягать на не принадлежащую мне благодать. Однако же исподволь разглядывать женщину никто мне не возбранял… Как в романа Ивана Ефремова Таис Афинская: нагие гетеры (спартанка и афинянка) купаются в море, а мужчины исподволь и вежливо ими любуются.
Что я могу сказать о любовании? О том, как невидимое и неслышимое добавлены к явленному; а вот как!
Косточкой вишневой —
В мякоти заката…
Все, что стоит жизни, —
Очень облакато.
(Юнна Мориц, Строфа)
Женщина была стройна, но в разрезе модельной блузки виднелась изящная и тяжёлая грудь (как это совмещалось, не спрашивайте); какие-то модельные брючки, стянутые ремнём, подчёркивали явленную всем талию; бедра были широки, но в точную меру со всем телом… Искусно сооружённая грива волос была черна и в меру длинна!
Хотя я бы (для красавицы) сказал: ничто не слишком.
Не знаю, была ли эта женщина умна. Не знаю, была ли она честна. Как вокруг косточки вишнёвой – собирались вокруг неё ипостаси Вечной Жены; значит, в ней было всё: честность и бесчестье, самоотверженность и эгоцентризм, вещая мудрость и непроходимая тупость… Не говоря уже о бездне вкуса.
Разумеется, женщина краем глаза отметила моё к ней внимание. И не возмутилась или – не дали понять, что внимание к ней (мироздания) – постоянно; черты лица её были вытянутыми и тонкими, подбородок узким, ноздри очерчены и тонки, глаза глубоки… Я сказал:
– Простите, я сделал на смартфон несколько ваших снимков.
Она не удивилась и не возмутилась, лишь сказала:
– Я могу и попозировать.
Это был миг обречённого взаимопонимания. Прямо таки лобзания невидимыми губами. Я понимал драгоценность происходящего.
– Пожалуйста, – сказала женщина.
Она, безо всякой картинности, приняла несколько весьма естественных поз.
– Спасибо, – сказал я.
Далее мы молчали. Вокруг сновали пассажиры. Всё было открыто. Пространства. Красоты. Смыслы. Говорить было не о чем, если не говорить обо всём. Но ведь это не вполне для людей.
– Мы с вами стали вдвойне, – могла бы сказать она.
– Это удивительно, – реально сказал я. – Такого не бывает.
– Вы куда летите? – (реально) сказала она.
– В Питер, – ответил я.
– Как я вам завидую.
Я не стал спрашивать: чему?
– Ладно, – сказал я. Ведь такого не бывает. Особенно – даром.
Она кивнула. На этом мы расстались.
Вот так и Мария Назаре выходила из моря (не ногами) – нагой. Повторю: подобна ли её плоть пене морской? Или пена морей подобна нагой Афродите? Как всегда в моей истории: нет вопроса, зато есть ответ (вопросом на вопрос): чего же ты хочешь?
Герой выберет (ответит) – правильно. Дурак решит, что его обманывают (или сам он обманывается) – и ошибётся (Дорога Доблести); итак: чего же ты хочешь – там, где почти ничего не получишь?
Перельман (дабы не вводить во искушение ни санкт-ленинградцев видом Эзопа, ни Эзопа видами санкт-ленинградцев) мог бы взять таксомотор и они легко бы добрались да Петроградской стороны на улицу Пушкарскую (там располагалась единственная баня, о которой Перельман знал (во всяком случае я, автор данной истории, в эту баню когда-то захаживал), но где вы видели Перельмана, думающего о таксомоторе?
Поэтому он о таксомоторе не подумал, а подумал о Древнем Риме. Ведь о Древнем Риме не надо думать (достаточно помнить)…
«Словом, мы отправились в баню и, вспотев, поскорее перешли в холодное отделение. Там умащивали Трималхиона, причём терли его не полотном, а лоскутом мягчайшей шерсти. Три массажиста пили в его присутствии фалерн; когда они, посорившись, пролили много вина, Трималхион назвал это свиной здравицей. Затем, надев ярко-алую байковую тунику, он возлёг на носилки и (двинулся в путь), предшествуемый четырьмя медно-украшенными скороходами и ручной тележкой, в которой ехал его любимчик: старообразный, подслеповатый мальчик, ещё более уродливый, чем его хозяин Тримахлион. Пока его несли, над его головой, словно желая что-то шепнуть на ушко, всё время склонялся музыкант, всю дорогу игравший на крошечной флейте… Мы, весьма удивлённые, следовали за ним и вместе с Агамемноном пришли к дверям, на которых висело объявление, гласившее:
ЕСЛИ РАБ БЕЗ ПРИКАЗАНИЯ ГОСПОДСКОГО ВЫЙДЕТ ЗА ВОРОТА, ТО ПОЛУЧИТ СТО УДАРОВ
А у самого входа стоял привратник в зеленом платье…»
– Ну что, хватит бани? – сказал Перельман.
– Хватит, – сказал Эзоп.
И они вернулись на Литейный. И стали там быть.
Впрочем, конечно же, у входа в арт-клуб Борей (именно что расположенный на Литейном проспекте) – никто не стоял: видимость «этого места» просто-напросто было пуста: пока сплеталось древнеримское марево, Перельман и Эзоп всё ещё более только собирались свернуть с Невского и пойти себе по Литейному проспекту…
Я бы даже почти сказал, что уже почти что пошли они вниз, к Неве. Но река была далеко внизу, следовало бы многое миновать (например, пересечения с улицами Некрасова или Пестеля)…
Я бы даже сказал, что «это» многое – миновать им ни в коем случае не следовало, поскольку всем (по крайней мере, многим) было бы гораздо лучше, если бы этого многого попросту не было…
(но что толковать попусту?)
У любого человека всегда есть его «ноги»: внешние, внутренние и всеобщие! Поскольку Перельман и Эзоп были всё ещё люди – их «личные» ноги персонифицировались, включали в себя всё встречное и поперечное: все эти знаки Дороги Доблести, по которой приходилось идти, словно бы переступая богами (опять немного синтоизма).
Вот например: моя встреча с безымянной красавицей в аэропорту. «На одно мгновение наши жизни встретились, наши души соприкоснулись.» (Оскар Уайльд) Что здесь скажешь? Я словно бы надел сандалии Гермеса и заскользил «по-над всем»: это и есть демон-страция искушения несказанным.
И пока не развеялось «древнегреческое» или «древнеримское» (а скорей, петрониевское) марево, Перельман с Эзопом шли – вниз по Литейному: «вниз» – это если учитывать их устремленность к Неве, но – зачем им «эта» Нева? Совершенно незачем. Им не-обходима их Лета.
Очень скоро они пришли.
На самом деле они шли – вверх по себе: Перельман бормотал Эзопу очередную версификацию мира, причем освобожденный раб его старательно не понимал:
Больно ли родинке на губе,
Когда человек жжёт глаголом?
Когда человек лжёт глаголом,
Себе выбирая век (по образу и подобию),
Он выбирает за-гробие вместо живой жизни.
Больно ли родинке на губе,
Если справляется тризна
По огромной моей родине?
Я остаюсь в себе.
И в родинке на губе я остаюсь тоже.
Границы моей кожи
По миру бегут дрожью,
Всемирность осознавая,
Всемерность мою создавая…
Больно ли родинке на губе?
Я о себе знаю,
А о тебе не знаю.
Эзоп – ему не поверил. Знал (почти по Сократу) – что никто ничего не знает. Но говорить ничего не стал. Прямо перед входом в арт-клуб Борей (там такая небольшая лесенка вниз, прижавшаяся боком к зданию) он задрал тунику (или распахнул что-то из своего осовремененного – разумеется, иллюзорно – одеяния) и собрался (подобно Ксанфу) помочиться.
Перельман молча заметил ему:
– Твой философ Ксанф (если помнишь) – тоже мочился на ходу. Разом (то есть всего лишь разумом) избегая трех неприятностей: раскаленной земли, вонючей мочи и палящего солнца.
Эзоп отвечал в своей манере:
– Я не Ксанф. Я на неприятности напрашиваюсь.
Третьего «я» он не добавил. Он имел в виду, что формулировка басен не есть версификация мира, но – придание ему одного содержания и одной формы: дескать – человек есть мера всех вещей, и оттого, хорошо или плохо сей-час данному (одному) человеку, становится можно судить о состоянии (одного) мира…
Он имел в виду всего лишь один мир.
Но сама природа басни ставила мир на грань других миров.
– Ты видишь, – сказал Эзоп. – Солнце стоит прямо над головой, земля от жары вся раскалилась; так вот, если бы я мочился (аки Ксанф) на ходу, я не смог бы собрать все три неприятности в одном месте и одном времени.
– «Моча твоя тебя очернила, Ксанф, – процитировал Эзопа Перельман. – Ты хозяин, ты сам себе господин, тебе нечего бояться, что за малое опоздание тебя ждут палки. Колодки или что-нибудь ещё похуже. – И всё-таки ты даже по малой нужде не хочешь на минуту остановиться и мочишься на ходу. Что же делать мне, рабу, когда я у тебя на посылках? Видно, мне придётся даже испражняться на лету!»
Эзоп (здешний, уже приодетый в современные иллюзии) ответствовал:
– Я собираюсь помочиться – стоя (Στωϊκόςὁ, φιλόσοφοc – стоик, приверженец стоической философии). Очень созвучно тем бедным карикатуристам, коих злодеи почти всей редакцией перебили в Париже.
Это было первое указание на время, в котором мы с Эзопом оказались: трагедия журнала Charlie Hebdo тогда была у всех на слуху… Эзоп услышал мои мысли и поморщился:
– Не криви душой,
– Я не кривлю, – сказал я. – Я, скорей, одобряю.
– Одобряешь убийство т. н. журналистов? – не поверил Эзоп. – Тогда ты одобришь и убийство т. н. политических Украинцев.
– Одобряю трагедию, – сказал я.
Мой Эзоп меня понял. А вот понял ли меня ты, мой читатель? Если да, ты не зря добирался сюда – сквозь пространства, времена и прочих персонифицированных душегубов-свидомитов.
Что тут понимать? Языческие боги люты и радостны. В трагедии (Софокла ли или кого ещё) именно так достигается полнота бытия: ликуйте, смертные, вы смертны! Вы атомы пространства и времени, пребывающих в энтропии, и только ваша личная смерть делает вас индивидуальностью… Согласитесь, каждое время и каждое пространство носят маски личного восприятия.
Например (сей-час) – Эзоп повторит своё (украденное им у Ксанфа) утверждение:
– Я собираюсь помочиться стоя.
Чем не свидомитость? Такая же, как предложение европейцам мыть всего лишь четыре части тела, во имя экономии (духа); итак, Эзоп сказал заведомую глупость. Зачем это ему? Совершенно незачем.
А поэтому (делаем вывод): он насмешничал. Намекал на относительность неподвижности и движения. Ведь и неподвижность, и движение никак не собираются в одной точке… Но(!) – собираться помочиться (на виду всего Санкт-Ленинграда) он не прекратил.
Чем всего лишь воплотил это самое «никак».
Но «никак» – не пояснил, почему он назвал Париж – Парижем, а не (предположим) его древнеримским именованием, Лютецией; более того, он вообще не пояснил, откуда ему известно о Charlie (скорей всего, таких Hebdo в «его» Афинах со скалы сбрасывали ещё до рождения).
Извините, что намеренно перемешал обычаи древнегреческих Афин и Спарты (и древнеиудейских – Иисуса тоже порывались сбрасывать) городов. Тем более, что помянутая смесь ничего не проясняет, как справление нужды на ходу может привести к свидомитству даже в Санкт-Ленинграде.
Вообще, Эзоп не занимался толкованием своих басен.
Вообще он ничего не пояснил, но – помочиться всё ещё собирался.
И кто здесь осуждает политику порнографов из журнала Charlie Hebdo? Это как осуждать собственный (состоящий на службе у «моего» модерна) постмодерн: все эти так называемые демон-страции (изгибы континуума):
Кто будет этим осуждением заниматься?
Только не я. Мне всё равно. Я просто не хочу о них сейчас (и всегда навсегда) знать.
Но пора бы Эзопу перестать собираться и рассказать-таки свою басню. Перед входом в арт-клуб самое этому место:
Краб выполз из моря и кормился на берегу. А голодная лисица его увидела, и так как ей есть было нечего, то подбежала она и схватила его. И, видя, что сейчас она его съест, молвил краб: «Что ж, поделом мне: я житель моря, а захотел жить на суше».
Так и у людей – те, кто бросает свои дела и берется за чужие и несвойственные, поделом попадают в беду.
– Ты хочешь сказать, что мне там не место? – спросил Перельман Эзопа.
Он имел в виду арт-клуб.
– Сам знаешь, – ответил Эзоп.
И вот здесь наконец-то выяснилось, зачем нам с Перельманом и Эзопом понадобился какой-то артклуб:
– Но там сегодня презентуют сборник статей Виктора Топорова. Того самого, уже для живых – мёртвого, а для нас с тобой (когда-то, уже не сейчас) – едва не ставшего абсолютом, константой.
– Ты говоришь совсем как Ксанф, хотя и Ксанф для тебя виртуален (несмотря на то, что ксанфов вокруг – как блох у собаки), – ответил Эзоп. – Именно так твои версификации мира (соьбачьи хвосты с блохами) – вертят тобой, как хотят. Ты хотел опереться о Топорова, счесть его точкой опоры; то есть – захотел прекратить переворачивать свои плоские миры.
Он помолчал, потом подытожил своё (и Перельмана) бессмертие:
– Ты пробуешь уверовать в персону. Степень же твоего «уверования» зависит от того, насколько персона умеет формулировать Слово. Насколько произнесение этого Слова персоной приближено к тому языку, для которого любой алфавит просто-напросто тесен.
Эзоп сказал то, что Перельман и сам знал. Но надо было договаривать (хотя какие здесь могут быть договорённости):
– Вот и не вышло у тебя. Найти в персоне Топорова (одну-единственную) точку опоры. Ты (вынужденно) пишешь Великую Книгу по имени Многоточие.
– Отчего же? – зная ответ, всё же спросил Перельман, на что его саркастичный оппонент немедленно ответил цитатой (уже вполне обыденно переиначивающей миры и всячески изгибающей пространства):
– Молчи. Ты, вижу, молоденек,
Но не тебе меня судить.
Ведь мы играем не из денег,
А только б вечность проводить.
Процитировал Эзоп Александра Сергеевича, имея в виду: каково это – быть нервами всего, что тебя окружает? Каково это: считать точкой опоры – саму изменчивость? Именно изменчивостью – отказываясь от бессмертия… А ведь и это – вполне возможно.
Если, конечно, бессмертие есть константа. Но лучше об этом не думать.
– Так мы и идём на эту тризну – бес-смысленно: какие тут могут быть мысли? Только бесы (наши бес-смысленности) – и могут, – сказал бы ему я.
– Ксанф тогда и сам не знал, что купил себе не раба, а хозяина, – ответил бы на это Эзоп. – Так и рабы сейчас – будут «хозяевати» над твоим мертвым Топоровым. Так и получаются у свидомитов их фарисейство.
– Знаю.
Мне ли не знать о своём рабстве: о зависимости от работы. Потому я продолжил.
Они (только мои герои Перельман и Эзоп, без меня – я давно уже там находился) спустились в «Борей». Прошли (то ли видимые публике, то ли невидимые – я ещё не решил) мимо и дальше (будет ли с нас довольно? Нет, мы пойдём мимо и дальше) в небольшой зал, предваряющий ещё более небольшой ресторан…
Громкое слово: ресторан, надо признать; так ведь и весь так постмодерновый арт-клуб «Борей» – претензия; в зале и собиралась именно публика, человек с полсотни…
Эзоп (имея в виду себя и Перельмана) принялся цитировать из Петрония:
– Между тем явились и фокусники: какой-то нелепейший болван поставил на себя лестницу и велел мальчику лезть по ступеням на самый верх и танцевать: потом заставил его прыгать через огненные круги и держать зубами урну.
Перельман заметил:
– В этой свое-временной цитате, разумеется, нет никаких аллюзий с уровнями постижения или дантовыми кругами.
– Разумеется, – сказал Эзоп.
Публика слов этих не слышала. Она, впрочем, делилась на гостей первой и второй свежести. Выступал какой-то «один из» – (должно быть) нынешний главный редактор (занявший место Виктора Топорова в местном издательстве), который вёл свою речь о своей работе и о роли в ней незабвенного В. Л. Топоровым…
Совершенно параллельно и совершенно для окружающих неслышимо – коварный Эзоп слова его подвергал петрониевской метаморфозе: вел свою речь – о своей работе:
«– Я как-то труппу комедиантов купил, заставил их разыгрывать мне ателланы и приказал начальнику хора петь по латыни.»
Перельману – происходящее нравилось.
Перельман – кивнул в бороду (я не говорил, что у Перельмана неухоженная борода? Это ведь всем известно). Перельман тоже (пока что) – пребывал невидимым окружающим его людям.
Эзоп, меж тем (находясь между самых разнообразных тем), продолжал цитировать Сатирикон:
«– При этих словах мальчишка-фокусник свалился с лестницы прямо на Трималхиона. Поднялся громкий вопль: орали и вся челядь, и гости. Не потому чтобы обеспокоились участью этого паршивого человека. Каждый из нас был бы очень рад, если бы он сломал себе шею, но все перепугались – не закончилось бы наше веселье несчастьем, и не пришлось бы нам оплакивать чужого мертвеца…»
Перельман повторил:
– В этой свое-временной цитате, разумеется, нет никаких аллюзий с уровнями постижения или дантовыми кругами.
– Разумеется, – сказал Эзоп.
Он. Раб философа Ксанфа. Он (опять) – сказал своё «разумеется». Ибо под-разумевалось, что в «Борее» собрались чествовать мертвеца – «своего», отделяя его от мертвецов всех прочих: и живых, и по настоящему мертвых душой.
«– Посмотри на них, – сказал Эзоп. – Один человек влюбился в собственную дочь; и до того довела его страсть, что он отослал свою жену в деревню, а дочь схватил и овладел ею насильно. Сказала дочь: «Нечестивое твоё дело, отец: лучше бы я ста мужчинам досталась, чем одному тебе.»
Перельман напомнил:
– Ты уже говорил: лучше бы тебе скитаться по Сирии, Финикии, Иудее, чем негаданно и нежданно погибнуть здесь от ваших рук.
Эзоп заметил:
– Беда не в том, что человек смертен, а в том, что внезапно смертен. Когда уходит личность, остаются мелкие и живучие.
Перельман заметил:
– Они не согласятся с таким определением себя.
– Ну и что? – отвечает Эзоп. – Ведь это мы определяем: мы их видим. Сумели бы они увидеть нас – тогда могли бы попытаться: попытка не пытка, правда, товарищ Берия?
Раб философа Ксанфа цитировал бородатый анекдот. Никто ещё так кратко не определял бесчеловечность мироформирования.
Люди, которые собрались почтить память Виктора Топорова, были хорошие и достойные люди. Успешные и не успешные, праведные, грешные и даже (быть может) совестливые. Разные.
Но они все хорошо к себе относились. Мужчины и женщины. Красивые и некрасивые, старые и молодые. Как здорово, что все они здесь сегодня собрались.
Вот только смысла у собрания не было.
Как бы ты полюбил от века
Глухого, слепого, немого
Хорошего человека?
Который совсем не калека,
Ведь руки и ноги есть…
Зато он не видит весть и не несет весть.
И потому не весь находится в этом мире:
В мире он просто водится,
Словно ребенок за руку.
– Это фашизм, – сказал (сам о себе) всемирно прославленный еврей Николай Перельман.
– Я не знаю такого слова, – сказал сам о себе древний грек Эзоп. – Значит, такого слова попросту нет.
Ведут сначала в науку
А не в игру на лире разных своих состояний,
Разных своих мирозданий.
Чтобы он в мире нашёлся,
Надобно, чтоб прошёлся
По миру в своем неглиже.
– Ты прав, – согласился с древним греком современный еврей. – Ты не знаешь такого слова, и я не знаю такого слова. Мы – вне слов, но – это фашизм, компанейство, псевдо-соборность: все согласны – о сути гармонии, и каждый отказался от части – во имя всей гармонии. Но это наверху; а внизу – человек низок и начинает убивать.
Миру не по душе,
Что у него душа малого исчисления:
Пусть обретет зрение
Пусть обретет слух,
Пусть обретет всезнание не на одного или двух,
А сразу на всех нас.
Но раз человек частичен,
То не имеет глаз
И любви не имеет, и даже собой не владеет.
– Ну вот, – сказал Эзоп, а потом (с не-охотой, говоря о себе в третьем, четвертом или пятом лице) договорил:
– Ну и что, что Эзоп пересказывал свои басни слепым и глухим хорошим людям? Всё равно дельфийцы стояли на своём…
«И тогда Эзоп проклял их, призвав Феба, водителя муз, в свидетели свое неповинной гибели, бросился вниз с края обрыва и так окончил свою жизнь.
А дельфийцев потом постигла чума (свидомитства, прим автора), и оракул Зевса вещал им, что они должны искупить убийство Эзопа. Об этом услышали люди во всей Элладе, и в Вавилоне, и в Самосе, и отомстили за эзопову смерть. Таково происхождение, воспитание, деяния и конец Эзопа.»
– Ну вот же ты каков, какой-такой конец Эзопа? Процесс, ставший константой, – говорит Перельман.
– Так ведь и Топоров, коего собрались посмертно здесь почествовать, тоже здесь, – отвечает Эзоп.
– Не вижу.
– Не хочешь видеть, – улыбается уродливыми губами Эзоп. – Для тебя Топоров связан с Кантором, а это не так. Поскольку они оба со многими связаны, а не только с тобой.
– Они тут все друг другом связаны, их личные взгляды друг другу отлично навязаны: каждый носит личину каждого, помышляя лишь об одном: как бы каждому свою личину (раба Эзопа) – подороже продать? Тогда-то и наступит всеобщая благодать, но не от…
нисхождения духа
а от полного исчерпания зрения и слуха…
и пола, и потолка, и органов половых: пока человеческое не иссякнет, все будут не-правы и не-левы, не-вверху, не-внизу…
– Ну и я ничего не скажу, – отвечает Эзоп. – Позволь только басню напомню…
– Твоим басням почти три тысячи лет.
– Да.
– Я давеча слышал от одной женщины, что многое в их восприятии зависит от перевода на современные языки.
– И что ты от-ветил? – спрашивает Эзоп.
– Отлепился от ветви, от языка. Словно бы яблоко надкусив, указав (искусив), что две тысячи лет разно-языкие люди читают разные переводы изначального текста – и одинаково тащатся приобщиться к тому языку, для которого любой алфавит просто-напросто тесен.
– Это какой-то местный жаргон? – спросил Эзоп о «тащатся».
– Именно местный.
Они оба оглядели зал. Маленький зал арт-клуба «Борей» был полон. Николай Перельма и раб Эзоп – стояли при входе и казались бес-плотны (они и были своеобразные демоны мироформирования), и никому не мешали, и ничего не демон-стрировали.
Меж тем опять наперед выступил некий (помянутый выше) главный редактор, хороший человек и (как о нём говорили другие редакторы) хороший писатель:
– Надо начинать.
Перельман и Эзоп были с ним полностью согласны: Не начинайте с начала!
Иначе начала качнутся
Совсем не качелями детскими
И не игрушечным штормом…
Но – тебе станет просторно.
– Вот-вот, – сказал Перельман. – О просторе и речь.
– Надо начинать, – повторил редактор, изображая простоту и скромность. Чем, собственно, продолжил своё редактирование (сродни версификации) «своей» реальности. При-чём (поскольку говорил он чистую правду) – мир в его изложении был тоже правдив и открыт для всеобщего лицезрения.
При-чём (поскольку в арт-клубе собрались люди практически одного поколения) – сие лице-зрение могло даже казаться несколько принужденным: почти все мы были – бывшие советские люди, для которых:
Лице-зрение становилось лице-действом, и все это очень исподволь чувствовали…
А хотелось бы – действия: настоящих земли и воли, но – сия редакция реальности подразумевала именно правильную банальность.
– Друзья, мы собрались сегодня, поскольку: мы долго-долго работали (а не просто болтали) над составлением книги неизданных статей Виктора Леонидовича Топорова. Вот она, эта книга.
И действительно, на столе (за которым сидели трое или четверо – ибо мир виртуален, могло быть так или этак – человека: сам нынешний главный редактор, сам бывший главный редактор, дочь Виктора Леонидовича и кто-то – точно не припомню, кто именно – ещё… Или не было никого больше?)… И действительно, книга на столе была хороша!
Другое дело, что мир переставал нуждаться в книгах.
Просто-напросто потому, что и сам – всё более и больнее (настольной) книгой оказывался:
Не теряя ни тени дня,
Не теряя огня ночи
Ты пишешь великую книгу по имени многоточие —
Самому себе не доверяя…
Ты пишешь ее между строчек
И на полях сражений —
Не теряя ни тени сомнений!
Подвергая любой гений самоуничичижению…
Так ты описал кружение коперниковых планет
И служение прекрасной даме,
А так же цветение папоротника
Или прорыв дамбы, когда затопило всходы!
А я из одной природы
Перейду в другую природу —
Как по бескрайнему льду в преддверии ледохода
Пролегших меж нами рек…
А я с одной тающей льдины
Перейду на другую льдину, идущую поперек!
Не теряя ни тени дня,
Не теряя огня ночи
Ты пишешь великую книгу по имени многоточие,
Которую я изрек – только что, без помарок!
И множества многоточий, в которых бываю жалок,
Когда не бываю столь ярок.
Потом главный редактор что-то ещё говорил: «общее, хорошее – против всего плохого». Потом говорили другие, тоже «общее и хорошее – против всего плохого». Это могли слышать все.
Потом Эзоп рассказал басню. Которую слышали немногие.
Басня Эзопа для детей. Голубь, который хотел пить. Голубь, измученный жаждой, увидел картину, изображавшую чашу с водой, и подумал, что она настоящая. Он бросился к ней с громким шумом, но неожиданно наткнулся на доску и разбился: крылья его переломались, и он упал на землю, где и стал добычею первого встречного.
Так иные люди в порыве страсти берутся за дело опрометчиво и сами себя губят.
На самом деле было вот что: после ряда высказываний (в которых, на деле, никто ничего не сказал, ибо что говорить на поминках?), настоящий главный редактор спросил:
– Кто-нибудь имеет еще сказать?
Николай Перельман поднял руку.
«Нынешний» главный редактор – увидел лишь его руку (самого Николая пока что не различал), удивился (всех ждал скромный фуршет), склонился к своему соседу и спросил:
– Это кто?
Здесь никто не знал его как Перельмана, но – некоторые знали как версификатора Николая. Не персонифицированно, скорей – как аватар в сети: смущённый сосед редактора дал свои пояснения (в добавок назвав по имени, известном в миру – так и выяснилось, почему-таки Перельман именно Николай (кроме общего чувства нашей победы)::
– Это некто Николай Бизин, стихоплёт и человек не то чтобы совсем приличный, но безвредный и с Виктором Леонидовичем визуально знакомый.
Здесь следует заметить, что и сам Перельман в этот миг перекинулся – совершенно всем (и со всех сторон Света) видимым.
Нынешний главный редактор выслушал пояснения и кивнул, разрешая моему Перельману Слово (какова ирония – настоящий само-сарказм):
Перельман вышел вперед, встал на всеобщее обозрение. Но отчего-то короткое время молчал. Оче-видно, давал увидеть не-видимому Эзопу, каково это быть на виду.
– Пожалуйста, Николай, – благосклонно сказал быший главный редактор.
И Перельман дал.
– Я хочу рассказать всего один эпизод (имелось в виду: анекдот), который мне особенно запомнился в общении с Виктором Леонидовичем Топоровым…
Для Эзопа это звучало так:
– Тебе не кажется, что «нынешний» главный редактор похож на петрониевского Трималхиона, а его сосед – на его любимца мальчика Креза («этот мальчишка, с гноящимися глазами и грязнейшими зубами, между тем повязал зеленой лентой брюхо черной суки, до неприличия толстой, и, положив на ложе половину каравая, пичкал её, хотя она и давилась.»)
– Кажется, – сказал невидимый всем (кроме Перельмана и, разумеется, меня) раб философа Ксанфа Эзоп.
Всё действительно – было весьма виртуально. Я не скажу, что у того Мальца (из первой части) грязные зубы и гноящиеся глаза: тот Малец был (в меру своей языческой развращённой просвещенности) очень даже не глуп.
Впрочем, я обещал: мы с Мальцом ещё пересечёмся (по Лобачевскому – в бесконечности): кого иного мне подобрать на роль Эрота? Согласитесь, если мы решаем: зачем человеку женщина – никак нам не обойти Эрота?
Перельман продолжил (давать):
– Все вы прекрасно знаете Машу Гессен, яростную лесби и чуть ли агентессу ЦРУ (что ещё более романтично) – сказал Перельман аудитории.
В ответ раздалось недоуменное молчание.
– Однажды я написал в сети, что мне её тексты кажутся любопытными, – продолжал Перельман…
Для Эзопа это звучало так:
«При виде этого Тримальхион вспомнил о Скилаке, «защитнике дома и семьи», и приказал его привести.
Тотчас же привели огромного пса на цепи; привратник пихнул его ногой, чтобы он лёг, и собака расположилась перед столом.
– Никто меня в доме больше, чем он, не любит, – сказал Трималхион, размахивая куском белого хлеба.
Мальчишка, рассердившись, что так сильно похвалили Скилака, спустил на землю свою суку и принялся науськивать её на пса. Скилак, по собачьему своему обыкновению, наполнил триклиний ужасающим лаем и едва не разорвал в клочки Жемчужину Креза. Но переполох не ограничился собачьей грызней…»)
Перельман (не во сне виртуальностей, а наяву) продолжал:
– Так я и написал в фейсбуке. Понятно, я и ведать не ведал (а ведал бы, так что?) о её добровольно и осознанно ампутированной груди (ни в коем случае не путать с добровольной кастрацией сектантов-скопцов)…
Для Эзопа это звучало так:
«Лягушки страдали оттого, что не было у них крепкой власти, и отправили они к Зевсу послов с просьбой дать им царя. Увидел Зевс, какие они неразумные, и бросил им в болото деревянный чурбан. Сперва лягушки испугались шума и попрятались в самую глубь болота; но чурбан был неподвижен, и вот понемногу они осмелели настолько, что и вскакивали на него, и сидели на нем.
Рассудив тогда, что ниже их достоинства иметь такого царя, они опять обратились к Зевсу и попросили переменить им правителя, потому что этот слишком уж ленив. Рассердился на них Зевс и послал им водяную змею, которая стала их хватать и пожирать.
Басня показывает, что правителей лучше иметь ленивых, чем беспокойных.»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.