Текст книги "Агафонкин и Время"
Автор книги: Олег Радзинский
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц)
Сцена на родине,
в которой затрагивается вопрос о струнных инструментах
ТЕТРАДЬ ОЛОНИЦЫНА
До шести лет мир пах пряными монгольскими травами, растущими в степи Гоби-Сумбер, и керосином, которым заправляли истребители МиГ-23, базировавшиеся на военном аэродроме Чойр-2. Летом травы выгорали и стояли ломкие от проникшего в них пустынного зноя, звеня на ветру, как тысячеструнный моринхур – монгольская скрипка.
Моринхур – лошадиный инструмент. Его длинный, чуть изогнутый гриф заканчивается вырезанной головой лошади. Звук моринхура напоминает конское ржание или звон ветра в степи.
Главное – струны.
На шейку моринхура натягиваются две струны: “мужская” – из 130 волосков из хвоста жеребца и “женская” – из 105 волосков из хвоста кобылы. Инь и янь. Вот и вся музыка.
Инь и янь
Трень да брень
Две струны
Одна хрень
Трень да брень
Моринхур
Две струны
Один хуй
Мой моринхур перестал играть, когда одна из струн порвалась. Когда увезли маму.
С чего начинается родина? Для меня родина началась с лепрозория у мелкой протоки, текущей из неторопливого Вилюя. Протока называлась Колонийская, оттого что на ней стояла Колония Прокаженных. Ее темная вода заканчивалась озером.
Колонией лепрозорий называли русские. Якуты звали его Аhаабыт Заимката – Заимка Прокаженных. Мне это нравилось больше: заимка – как-то уютнее.
Колонию основала английская сестра милосердия Кэт Марсден. Она приехала в Якутию в 1891-м в поисках чудесной травы куччукта, что – по уверениям константинопольских монахов – излечивала проказу. Кэт не нашла траву, зато нашла сотни прокаженных, выгнанных в тайгу умирать. Прокаженные, как и было велено, вымирали в Мастахских болотах, пока Кэт не уговорила вилюйского исправника Антоновича и местных купцов Расторгуевых построить госпиталь и свезти туда больных.
Кэт выбрала место для колонии – на мелкой протоке. У места не было названия, и когда Кэт спросила, как якуты зовут этот кусочек песчаной тайги, проводник Яков ответил: “Хордогой” – “Хорошее место у воды”. Как его еще назовешь.
Все это я узнал, когда нас с отцом под военным конвоем в сопровождении ленивого, жующего толстые мокрые губы старшины медицинской службы Целенко привезли в хорошее место у воды. Мне было шесть, и мир из пахнущей травами и цветами монгольской степи превратился в неподвижный лес, где стояли бараки. Мы жили во втором. В первом жили женщины и одинокие. Мы с отцом считались семейными, хотя нас осталось двое. Моя мама – где она? Отец отвечал “болеет”или “поправится – приедет”, но уже тогда я не верил. Я уже знал, с чего начинается родина.
Проводник Яков был шаман, но об этом особо не распространялся и брал за услуги недорого. Никто из русской администрации не протестовал, и вилюйский батюшка отец Иоанн Винокуров звал Якова перед зимними холодами постучать в бубен, пока отец Иоанн закладывал узкое пространство меж оконных рам принесенными Яковом травами – от будущих морозов. На самом деле травы – колючие, густые, дурманящие – должны были отвадить иччи – злых якутских духов.
Аал уотум тэрилэ
Киирэр дьиэм тэрилэ
Абыраллаах Айыы,
тянул Яков, отбивая ритм на старом бубне,
Ньирэйгин ньиккирэт
Яков немного лукавил: он пел Дьиэ Тусаhатын Алгыha – алгыс перед новосельем, оттого что у якутов не существовало алгыса для прокладывания травой оконных рам. Но если батюшка хочет – отчего же.
Дьаардаах тиэргэним тэрилэ
Абыраллааах Айыы
Позже, когда Яков уходил восвояси, отец Иоанн – на всякий случай – кропил окна святой водой. Так и жили.
Госпиталь в хорошем месте у воды поставили через год, а еще через год у Якова родился последний, шестой сын – Макарий. Отец Иоанн, переехавший на территорию лепрозория, крестил младенца в только что построенной новой церкви Св. Пантелеймона. То ли этот факт, то ли генетическаясклонность к целительству определили путь Макария: он стал фельдшером в колонии.
Аhаабыт Заимката состояла из двух поселений, разделенных глубокой ложбиной, ведущей к протоке. С одной стороны ложбины стояли три барака, церковь и дом священника. В бараках жил персонал: в большом, центральном – доктор Булкин, в бараке поменьше – фельдшер и обслуга, в третьем, обшитом изнутри сосновой доской, – медсестры. За ложбиной лежала плохая дорога, что шла через редкий лес к озеру, на высоком берегу которого были поставлены длинные бараки для прокаженных. Ложбина отделяла мир живых от мира гниющих заживо, и из одного мира в другой вел утлый мост, который по весне смывало заливавшей из протоки талой водой. У этого моста в 22-м году отряд атамана Канина, наступавший на Вилюйск с севера, расстрелял фельдшера Макария: он отказался отдать бинты, предназначенные для прокаженных.
Гражданская война уже стихла в большинстве российских волостей, и рабочая республика медленно, нехотя, с недоверием привыкала к новой, мирной жизни. В Якутии же – то ли из-за вечной мерзлоты, то ли из-за общей неторопливости жизни – война продолжалась ленивыми вспышками недовольства против продразверстки: еды было немного.
Война в этой холодной земле оживала по весне, вместе с природой. Зимой враги жили мирно, бок о бок, оттого что зимой был враг пострашнее – зима. В марте мороз еще держался, но воздух уже наливался ожиданием перемен, и тайга – притихшая под зимним снегом – наполнялась новыми звуками: треском тайно бухнущих почек, оползнем сугробов под желтым солнцем, колыханием рыбы подо льдом в лесных озерах и неожиданно откуда взявшимися подснежниками, прораставшими из-под земли длинными стеблями, похожими на лебединые шеи. Люди начинали быть неспокойны, тревожились, оживлялись и принимались убивать друг друга по новой. Так, с подснежниками, ранним апрелем 22-го года отряд атамана Канина пересек порожистую торопливую речку Тангнары из Лючюнского наслега Кобяйского улуса и двинулся на Вилюйск. По дороге канинцы заняли Колонию Прокаженных в Хородогое.
А что? Хорошее место у воды.
Осажденный канинцами город жил зыбкой, лихорадочно-восторженной жизнью. Канин, заняв лепрозорий, позвонил по имевшемуся в докторском кабинете телефону командующему красным ополчением уезда Климову и предложил сдать Вилюйск без сопротивления. Климов попросил на размышление пять часов, и Канин, уверенный в невозможности ополчения удержать город, согласился. За пять часов ожидания Канин успел накормить бойцов из больничных продзапасов и разместил их на отдых в бараке для медперсонала, пообещав лично расстрелять любого, кто тронет медсестер.
Оставшись один, Семен Егорович вынул походные шахматы и разыграл любимую Новоиндийскую защиту Нимцовича. Канину нравились закрытые начала, особенно дебюты, начинающиеся с d2-d4. Он, как и положено, ответил на движение ферзевой пешки ходом черного коня на f6, продолжил открытие белыми пешечного фланга c2-c4 и задумался: есть ли у черных ход лучше, чем стандартный e7-e6? Канин знал, что борьба в закрытых началах носит преимущественно позиционный характер и задачей белых является предоставить черным иллюзию возможности создать сильный пешечный центр, чтобы затем подвергнуть его атаке. Его беспокоило, что он, играя за белых, сочувствует черным. “А что, если Климов не сдаст Вилюйск? – глядя на доску, раздумывал Канин. – Что, если вместо вывода коня на f6 черные… то есть красные сделают что-нибудь непредсказуемое, типа c7-c6, открыв таким образом проход для ферзя и сохранив оборону позиции?” Он забеспокоился, посмотрел на часы и позвонил Климову.
Климов веселым срывающимся голосом сообщил, что за данные на размышление пять часов горожане укрепили оборонительные сооружения, и пригласил атамана их лично проинспектировать. “ Только панихидку по себе закажи заранее, господин Канин, – язвил прерывающийся в проводе голос Климова. – Уж мы вас, блядей, встретим достойно”. Канин поморщился от дребезжащего климовского голоса и собственной глупости. Вздохнул, пообещал Климову повесить его на центральной площади и начал готовиться к атаке. Выступили в ночь на 26 апреля.
Канин взял бы Вилюйск, да помешал снегопад. Он атаковал тремя отрядами с разных направлений, и все три атаки захлебнулись в белой пурге. В крупных лохмотьях замерзшей воды канинцы не заметили выкопанные красными окопы и наткнулись на огонь трехлинеек – ферзевой прорыв Климова. Якутский тракт не было видно – перина из снега, в которой вязли лошади и подводы с пулеметами, не давала канинцам возможности быстро развернуться и перегруппироваться. Бой шел всю ночь, и к утру, понеся потери, Канин отступил обратно на Аhаабыт Заимката. Он решил уморить Вилюйск голодом.
Зерна в Вилюйске и правда не оставалось; люди принялись дробить немолотый ячмень. Настроение, однако, царило приподнятое, словно перед большим праздником. Люди собирались на митинги и готовились к 1 Мая. В этот день Климов объявил общегородское собрание, и люди – голодные и счастливые – поклялись отстоять город. Вечер закончился спектаклем “ Ткачи” по пьесе Герхарта Гауптмана. Перед началом первого акта комиссар Дашевский вышел на сцену и объяснил, что спектакль рассказывает о тяжелом положении силезских рабочих в имперской Германии. Голодные ополченцы, стараясь не бряцать винтовками, внимательно слушали о муках немецких ткачей. Дашевский призвал зал проявить революционную солидарность с товарищами по борьбе в других странах и, разгромив врага дома, отправиться в Силезию закончить дело мировой революции. Зал обещал.
А в Аhаабыт Заимката 1 Мая отметили расстрелом фельдшера Макария.
Смотреть на казнь – для острастки – согнали весь персонал – шесть человек. Доктора не было: он, бросив больных, бежал раньше. Пять медсестер и кочегар Феоктист устало ждали, пока Макария расстреляют.
С другой стороны ложбины полукругом стояли прокаженные. Их никто не сгонял, и они пришли добровольно. Тех, кто не мог ходить, отого что сгнили ноги, больные принесли на руках.
Кроме безногих товарищей прокаженные принесли икону и, подняв над головами, запели молебен “Неупиваемая Чаша”. Макарий, со связанными за спиной руками, отметил, что молебен не подходит для события: “Неупиваемая Чаша” был сугубый молебен, служившийся перед иконой Божией Матери для исцеления больных. Макарий же был здоров, хотя и сильно избит. Он хотел есть.
Канин приехал на казнь на лошади – каурой кобыле. Он предпочитал кобыл жеребцам, которых не жаловал за норов. Канин любил спокойствие и порядок. Он подъехал к моргающему Макарию и осадил лошадь.
– Ким диэний? – спросил Канин. Он хорошо говорил по-якутски.
– Макарий, ваше высокобродие, – ответил Макарий – из уважения к барину – по-русски. – Яков сын.
– Дурак, – сказал Канин. – Отдай бинты. У меня раненых шесть человек.
– Никак нельзя, вашество, – вздохнул Макарий. – Бинт казенный, и нам для проказных выдан.
Ему было неудобно отказывать русскому офицеру в красивом, пусть и грязном, мундире, и Макарий чувствовал себя виноватым. У него кололо в левом боку. “Ребра поломали, – поставил себе диагноз фельдшер Макарий. – Надобно б тугую повязку наложить, а то орган могут проткнуть. Кровьювнутри истеку”. Тут Макарий вспомнил, что его сейчас расстреляют и он, стало быть, не успеет истечь кровью. Ему сделалось спокойнее.
Бледное холодное небо заполнилось карканьем, и на ближние деревья села стая ворон. “Аhа, – подумал Макарий, – Аhа. Отец”. Он знал, что ворона – шаманская птица, и, видно, сейчас, в последние минуты на земле отец прилетел его поддержать. Макарий выпрямился и прищурил заплывшие от синяков глаза, стараясь разглядеть ворон и понять, какая из них его отец Яков.
– Дурак ты, брат, – расстроенно сообщил ему Канин. – Твои прокаженные все одно сгниют, хоть в бинтах, хоть без, а у меня шесть казаков раненых, их бинтовать нужно, а то гноем изойдут. Им, поди, бинты понужнее.
– Правда ваша, барин, – миролюбиво согласился Макарий. – Только бинт у нас казенный, выдаден для проказных больных. Никак не можем, ваше высокостепенство.
Макарию хотелось титуловать барина как-нибудь поторжественнее, чтобы тот меньше серчал на его неуступчивость. Канин покачал головой: он не любил глупых людей. “Зачем? – думал Канин. – Бестолковая война. Ну, расстреляем мы этого дурака, бинты ж не появятся. Да и появятся, что толку – Вилюйск нам уже не взять”. Ему донесли утром, разбудив от тревожного, вязкого сна, что на помощь осажденному Вилюйску снизу по реке приближались регулярные части Красной Армии на бронированном пароходе “Диктатор”. Пароход был оснащен пушкой и пятью пулеметами системы “Максим”. Воевать с Петроградским 226-м полком Канин не собирался.
“Ах, что за глупость, – жалел себя Канин, – что я ввязался в ненужное дело… Надобно было после войны остаться в Европе и жениться там, что ли. Сидел бы вечерами в кафе, играл бы в шахматы. Купил бы мягкую шляпу и двухцветные туфли. Или, скажем, гамаши. Ах, как было бы славно”.
Ему стало особенно обидно, что никогда у него не было белых гамаш. Он вспомнил маленький фронтовой госпиталь в Галиции, где лечился от ран в 15-м году, тихий, уснувший в липах городок Вишневцы и милую сестру милосердия Дашу – купеческую дочь-доброволицу из Брянска, заразившую его гонореей. Канин огорчился и, коротко махнув стоявшему невдалеке вахмистру Григорьеву, отъехал к выстроившимся цепью казакам с ружьями.
Григорьев подошел к Макарию и надел тому на голову мешок.
В теплой, уютной темноте мешка Макарий пытался представить прячущуюся за спинами прокаженных беременную жену Анну. Он велел ей уйти за ложбину два дня назад, чуя беду. Макарий знал, что канинцы побоятся перейти на ту сторону – в мир еле живых.
Ей только исполнилось пятнадцать. Макарий взял Ананчик из дальнего улуса под Олекминском полгода назад. Он дал за худенькую большеглазую девочку трех лошадей и теперь, ежась от холода из ложбины – босиком на покрытой снегом вечно-мерзлой земле, – жалел, что дал лошадей зря: он так и не увидит ребенка. “Интересно, малой или девка”, – думал Макарий.
Атаман Канин дал команду, и Макарий перестал думать.
Небо над головами крестившихся людей, больных и здоровых, заполнило хлопанье вороньих крыльев: черные птицы, встревоженные выстрелами, покружились над упавшим лицом в землю Макарием и отлетели в более спокойные места. Кроме одного ворона: он остался сидеть на ветке, чуть покачиваясь и мерно курлыкая, будто читая по Макарию похоронный алгыс.
У Ананчик родился мальчик, Иннокентий. Мой дедушка. Отец отца.
Бинты канинцы так и не нашли.
Сцена за столом,
в которой выясняются подробности из жизни цыган
Платон мерз в Москве даже летом. Особенно ему докучали июньские грозы, приносившие холодный воздух, и он, привыкший к ашхабадской сухой жаре, ежился от мокрой московской прохлады. Зимой же Платон страдал и спал в свитере и носках. Валя Лукрешин, деливший с ним комнату в общежитии МГУ, смеялся над платоновским вечерним ритуалом облачения в теплую одежду и предлагал использовать собственную кинетическую энергию для обогревания.
– Тер-Меликянчик, – дразнил его Валя, – сразу видно, что ты математик и в физике ни хрена не смыслишь. Ты пытаешься изолировать теплообмен, но забываешь, что величина теплообразования зависит от интенсивности химических реакций, то есть от метаболической активности организма. Во время сна метаболизм замедляется, и теплоотдача в результате теплоизлучения и испарения превышает теплообразование. Это ж посчитать можно – джоуль за джоуль.
– Пошел ты, – отзывался из-под натянутого на голову одеяла Платон. – Сам ничего не смыслишь. Количество тепла, рассеиваемого организмом, прямо пропорционально площади поверхности частей тела, соприкасающихся с воздухом. Я одеваюсь и минимизирую эту площадь. Кроме того, я перед сном ем что-нибудь тяжелое, чтобы при переваривании образовывалось тепло. Так что по джоулям я ночью больше тепла вырабатываю, чем трачу.
Лукрешин молча раздевался до пояса и открывал форточку.
– Закрой! – кричал Платон. – Закрой немедленно! Зачем открыл?
– А затем, дорогой товарищ Пуанкаре, – медленно тянул полуголый Лукрешин, – чтобы напомнить вам, великому математику, про механизмы кондукции и конвекции. Сейчас одеяльце ваше охладится и начнет забирать тепло у вашенского ленивого организма. Это у нас, понимаете ли, кондукция – потеря тепла при контакте участков тела с другими физическими средами. А ночи-то зимой длинные, – сочувственно добавлял Лукрешин, – вот тепло ваше потихонечку и перейдет холодному одеялу.
– Форточку закрой, гад! – требовал Платон. – Закрой!
– Приступаем к объяснению механизма конвекции, – невозмутимо продолжал Лукрешин. – Конвекция – это что? А это – способ теплоотдачи организма движущимися частицами воздуха. – Он принюхивался к чему-то и радостно сообщал: – Чую, чую конвекцию.
Платон не выдерживал, вскакивал и, матерясь, бросался закрывать форточку. Затем прыгал обратно под одеяло и начинал укутываться заново.
– Правильным путем идете, товарищ, – одобрял Лукрешин. – Эффективно превращаете кинетическую энергию в теплообразование. Заметьте, уважаемый Платон Ашотович, что наиболее интенсивное теплообразование в мышцах происходит при их сокращении. Советую приступить к мышечному сокращению под одеялом.
Он ложился спать, не забыв напомнить Платону:
– Мышцы, мышцы продолжаем сокращать, Тер-Меликян. Производим джоули.
“Хорошо Лукрешину надо мной смеяться”, – думал Платон: Валя был из Иркутска.
Платон поблагодарил за предложенный чай и вежливо отказался. Сидящий спиной к окну следователь Крылов улыбнулся открытой, дружеской улыбкой.
Крылов был молод и красив – сероглазый блондин с длинной, спадающей на лоб челкой. Он походил на актера Роберта Редфорда, которого Платон, как и большинство советских людей в 79-м году, знал по фильму “Три дня Кондора”. Фильм рассказывал о тайных операциях ЦРУ против своих, американских, граждан. Они их убивали налево и направо. Редфорд похищал Фэй Данауэй, которая не особо протестовала, и докапывался до истины. Было ясно, что ЦРУ не поздоровится.
Повестку в Следственный отдел КГБ СССР вручили Платону лично. Перед проходной Института прикладной математики его остановил молодой человек с небольшим шрамом под левым глазом и попросил расписаться в получении повестки.
– Не хотелось бы вас вызывать через институтский отдел кадров, Платон Ашотович, – объяснил человек со шрамом, представившись сотрудником Комитета. – Дело пустяковое, а в отделе кадров, сами понимаете, напрягутся, начнут относиться к вам с подозрением. А это не нужно ни вам, ни нам, правда ведь?
Платон согласился: он не хотел, чтобы к нему относились с подозрением. Платон отпросился в институте и поехал на Энергетическую улицу, дом 3а.
Крылов, спустившийся за Платоном в комнату ожидания Следственного отдела, много улыбался и по пути в свой кабинет на 3-м этаже расспрашивал о работе.
– Интересными проблемами занимаетесь, Платон Ашотович, – с одобрением говорил Крылов. – Нужными для страны проблемами.
Кабинет Крылова оказался небольшой прямоугольной комнатой, узкой, но светлой из-за большого окна, у которого стоял стол следователя. Платону было предложено сесть за маленький ламинированный столик у двери. Крылов включил электрический чайник и, усевшись, снова улыбнулся по-редфордовски. Платон понял, что в КГБ СССР работают веселые, приветливые люди.
– Вы, Платон Ашотович, должно быть, догадываетесь, почему мы вас пригласили, – перебирая бумаги, осведомился Крылов (его звали Сергей Борисович). Дождавшись кивка Платона, Крылов вздохнул и добавил: – Неприятная история, по правде сказать.
Лукрешина арестовали две недели назад, о чем Платону сообщил однокурсник Замятин, позвонив по телефону. В тот же вечер Платон, дождавшись темноты, взял спрятанную на антресолях сумку и пошел на улицу. Он подозрительно покосился на стайку шпаны, громко матерящейся в беседке в середине двора, и отправился дальше.
Он прошел кинотеатр “Ереван” – город его мамы Гаянэ, приехавшей в Ашхабад после землетрясения 48-го года по комсомольской путевке. Площадка перед кинотеатром – квадрат пустоты – освещалась редкими машинами, проезжавшими на север по бежавшему рядом Коровинскому шоссе. “Куда они едут?” – удивился Платон. Он никогда не ходил по Бескудникову в позднее время: район считался опасным, и нерусских здесь жило мало.
За кинотеатром лежал пустырь, обрамленный слабосильными деревцами. Платон помнил – он однажды зашел сюда перед сеансом в кино, – что пустырь заканчивался небольшой свалкой в мелком овраге. Платон достал фонарик и пошел на поиски, пугая черных крыс, попадавших в желтый, колеблющийся луч.
– Вопросов у нас немного, – заверил его Круглов, уложив перед собой стопку бумаг, – предлагаю приступить.
Взглянул на Платона и продолжил:
– Пожалуйста, назовите свое полное имя.
Платон вздрогнул: месяц назад – теплым июльским вечером – ему уже задавали этот вопрос.
– Значит, вы из моего будущего? – продолжал спрашивать Агафонкина Платон, дождавшись, пока официант унесет пустую тарелку из-под рыбной нарезки – севрюга, осетрина и третья рыба, которую Платон так и не узнал (но вкусная). – Вы, Алексей, живете в 2014 году и путешествуете во времени?
Ресторан “Якорь” шумел разногульем голосов, мешавшихся с плохой музыкой и рвущимся с небольшой углубленной эстрады пением худой женщины в черном платье:
Ах, мама, мама, мама,
– пританцовывая на месте, обращалась к ужинавшей публике женщина,
Люблю цыгана Яна,
– призналась она, почти проглотив микрофон. Зал равнодушно отнесся к ее признанию, и, должно быть, расстроенная этим певица, топнув ногой, повторила, что любит цыгана Яна и собирается выйти за него замуж:
И выйду за цыгана…
– унесся в кибиточные дали ее выкрик, и начался долгий залихватский гитарный проигрыш в тональности ля минор.
– Я не то чтобы из вашего личного будущего, – пояснил Агафонкин. – Я вообще из будущего. Хотя, – он засмеялся, – признаться, Платон Ашотович, никакого будущего нет. Как, впрочем, и прошлого. Вы мне сами это объясняли.
Он не добавил, что начал в этом сомневаться, оттого, собственно, и нашел Платона в 79-м. Агафонкин обдумывал, как приступить к мучившему его сомнению в картине мира, принятой с детства, картине, многократно подтвержденной собственным опытом путешествий в разные пространства-времена и вдруг начавшей сыпаться, разрушаться – так коллаж цветных стеклышек в калейдоскопе превращается из отчетливой геометрической фигуры в хаос перемешанных с бессмыслицей блестящих лучиков.
Платону нравилось в “Якоре”, куда их по причине пятничной занятости не хотели пускать. Агафонкин, однако, быстро вложил в послушно раскрывшуюся ладонь швейцара с военной выправкой пять рублей, и вопрос решился. Их усадили за маленький столик в середине зала, и Агафонкин вновь поразил Платона опытностью. Он накрыл ладонью предложенное официантом меню и то ли попросил, то ли повелел:
– Ты, друг, сам выбери что получше, посвежее. За нами не пропадет.
Официант довольно кивнул:
– Что пить будем?
– Водку, – сказал Агафонкин. – Только не разбавленную.
– Допустим, – согласился Платон, косясь на графин с водкой, которую Агафонкин заказал, но пить не стал. – Допустим, нет ни прошлого, ни будущего. А что же тогда есть?
– События, – пояснил Агафонкин; он уже рассказал Платону, как на самом деле устроен мир, и не хотел повторяться: – События на Линиях Событий.
Цыгане любят кольца,
– сообщила тем временем экономно приплясывающая на эстраде худая женщина,
Да кольца непростые…
– Это я вам объяснил? – спросил Платон Агафонкина, закусив водку кусочком белой мягкой севрюги. – Когда вы были маленьким?
Агафонкин кивнул, подтверждая этот факт:
– Вы, Платон Ашотович. И, конечно, Матвей Никанорович. Но он обычно начинал ругаться, когда я не сразу понимал, так что в основном объясняли вы.
“Поразительно”, – думал Платон, одновременно прислушиваясь к таборной гитаре в руках немолодого толстяка, сопровождающего тряску певицей плечами усталыми выкриками “Ой, залетные!”, “Ой давай-давай!” и подобной псевдоцыганской чепухой. Толстяк был белобрыс, местами плешив и чуть задыхался. Периодически он поднимал гитару, словно предлагая кому-то, парящему над его головой под задымленным потолком ресторана, затем снова прижимал к жирной груди под красной косовороткой, как бы передумав с ней расставаться.
– Так о чем вы хотели поговорить? – спросил Платон.
– Вы прежде показали, что в основном говорили с подследственным Лукрешиным о математике. – Крылов что-то записал в протокол допроса и взглянул на Платона, сидящего в конце прямоугольника его кабинета. – Ну а кроме математики о чем беседовали?
– О физике, – ответил Платон. – Еще мы с подследственным Лукрешиным беседовали о физике.
Наступило и прошло время обеда. Крылов задавал одни и те же вопросы по нескольку раз, чуть варьируя слова, и получал от Платона одни и те же ответы. Вопросы были общего свойства: как он познакомился с Лукрешиным, что они обсуждали, с кем Лукрешин общался, что говорил, что читал. Платон отвечал, что Лукрешин в основном говорил о текущей учебе и читал учебники.
– Покажите, – весело спросил неунывающий Крылов, – делал ли в вашем присутствии Лукрешин антисоветские заявления.
– Антисоветские? – переспросил Платон. – В моем присутствии?
Он тянул время, обдумывая наиболее осторожный вариант ответа.
– В вашем, – подтвердил Крылов. – Антисоветские заявления. – Он задавал этот вопрос в разных вариациях уже шестой раз.
Платон помолчал, добросовестно пытаясь вспомнить, и грустно покачал головой: он ничем не мог помочь следствию.
Крылов понимающе кивнул, встал и подошел к столику, за которым сидел Платон.
– Платон Ашотович, пожалуйста, ознакомьтесь с протоколом допроса и распишитесь, что все правильно, – попросил Крылов. Он не сердился.
Платон начал читать. Крылов записал его слова, ничего не изменив. Оставшееся пустое место на последней странице Крылов заполнил большим зигзагом – гигантская буква Z.
– Чтобы нельзя было ничего вписать, – объяснил Крылов. – Чтобы вам не приписали чужие слова.
Платона приятно удивила эта забота об истине. “Может, они не такие уж плохие?” – подумал Платон. Он взял предложенную ручку.
– Время, пожалуйста, поставьте, – напомнил Крылов. – Вот здесь, напротив слов “Время окончания допроса”.
Платон поставил время и расписался. Протянул протокол Крылову и встал из-за стола.
В дверь постучали. Крылов сделал удивленное лицо и открыл дверь.
– А, – радостно протянул Крылов, – заходи, заходи.
Вошел невысокий широкоплечий мужчина лет тридцати с тонкими светлыми волосами, зачесанными набок, в левой руке он держал черную кожаную папку. Мужчина пожал Крылову руку и кивнул Платону. Платон кивнул в ответ.
– Я не вовремя, Сергей Борисович? – спросил вошедший. – Ты занят?
– Да мы с Платоном Ашотовичем уже закончили, – сообщил Крылов. – Сейчас я Платону Ашотовичу пропуск на выход выпишу. – Крылов положил на стол маленький квадратик разлинованной официальной бумаги. – Сейчас вот пропуск на выход выпишу, Платон Ашотович уйдет, и я свободен.
– Платон Ашотович? – переспросил мужчина и прищурился, словно что-то вспоминая. – Платон Ашотович? Уж не Тер-Меликян ли?
Он пристально посмотрел на Платона. У него были серые, с искринкой глаза.
– Тер-Меликян, – согласился Крылов. – Вы что, знакомы?
– Заочно, – сообщил мужчина. – Какое совпадение, Сергей Борисович! А я как раз тебе привез кое-какие показания от ленинградских коллег. Касающиеся гражданина Тер-Меликяна.
Он расстегнул молнию черной папки и вынул скрепленные листки. Платон узнал бланк протокола допроса.
Крылов быстро пробежал протокол глазами и посмотрел на Платона. Он больше не улыбался.
– Как же так, Платон Ашотович? – грустно спросил Крылов. – Выходит, вы были со мной неискренни?
– Я не совсем понимаю… – начал Платон, но Крылов остановил его.
– С пропуском на выход придется подождать, – сообщил Крылов. Он забрал протокол допроса Платона и протянул пришедшему. – Вот, посмотри, что Платон Ашотович показывает.
Крылов вернулся за свой стол и положил бланк пропуска на выход перед собой – маленький квадратик надежды. Мужчина сел на стул у стены и углубился в чтение. Иногда он отрывался и удрученно глядел на Платона, словно ему было за того стыдно.
Тишина заполнила комнату. Платону были слышны собственные мысли. Он боялся, что Крылов и пришедший мужчина их тоже услышат.
– В чем, собственно, дело? – поинтересовался Платон. – Что происходит?
– Дело, собственно, в том, что наш ленинградский сотрудник товарищ Платов, – Крылов показал на светловолосого, – привез показания арестованного в Ленинграде подельника Лукрешина – Акселя Цейтлина. И эти показания подтверждают ваше участие в распространении антисоветских материалов. Которое вы, Тер-Меликян, отрицали во время официального допроса.
тер-меликян? уже по фамилии? что дальше – гражданин тер-меликян?
– Вы поставили подпись под заведомо ложными показаниями, – помахал протоколом допроса Платона ленинградский сотрудник Платов. – Это статья 181-я – заведомо ложные показания. Понимаете?
Платон неожиданно почувствовал, что голоден. Он выпил утром кофе и съел бутерброд с плавленым сыром, как делал каждый день. Платон посмотрел на часы: почти три.
– На часы, Тер-Меликян, можете не смотреть, – сообщил Крылов. – Вам, судя по всему, придется задержаться в Лефортово. Пока не начнете говорить правду.
– Я проголодался, – сказал Платон. Он не хотел это говорить, но само вырвалось. – Мы же с утра сидим.
– Что ж ты человека голодом моришь, Сергей Борисович? – сочувственно спросил Платов. – Нужно Платона Ашотовича покормить.
Он снова был Платон Ашотович.
– Заработались, – виновато согласился Крылов. – Платон Ашотович уже собирался уходить. Я даже пропуск на выход приготовил, а тут вот что выясняется. – Он помахал в воздухе неподписанным пропуском, словно маня Платона за собой вдаль.
– Можем что-нибудь из буфета заказать? – предложил Крылов. – Горячего у них уже нет – поздно, а бутерброды с бужениной, наверное, остались. – Он подумал. – А можно попросить принести обед из следственного изолятора. Там, конечно, еда своеобразная, Платон Ашотович, сами понимаете.
– Из изолятора, из изолятора ему закажи, Сергей Борисович, – засмеялся Платов. – Пусть привыкает. Потом легче будет.
Крылов тоже засмеялся. Они смотрели на Платона и ожидали, будет ли он смеяться вместе с ними.
– Так откуда еду заказываем? – спросил Крылов. – Из тюрьмы или из буфета? Вы что предпочитаете?
Платон вспомнил вкус обожженных огнем кусочков осетрины в “Якоре” и вздохнул.
В тот вечер с Агафонкиным Платон выяснил много интересного про цыганские вкусы. Оказалось, цыгане любили всякое разное, но при этом их пристрастия были вполне определенными. Так, шубы, например, цыгане ценили не простые, а меховые, джинсы они предпочитали фирмовые, пляски – огневые, а женщин, как ни странно, красивых, молодых.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.