Текст книги "Агафонкин и Время"
Автор книги: Олег Радзинский
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)
Сцена в Долине Озер,
в которой атаман Канин находит свой дом
ТЕТРАДЬ ОЛОНИЦЫНА
Когда прибытие парохода “Диктатор”, отправившегося из Якутска на помощь осажденному канинцами Вилюйску, из слухов, зыбких, как поздний утренний туман над рекой, стало непреложным и скорым будущим, атаман Канин оставил Заимку Прокаженных Аhаабыт Заимката и отошел на Сунтары.
Он взял Сунтары без боя – местный ревком бежал, узнав о канинском приближении, – и встал близ поселка на постой у богатого казака Дормидонта Панасьева. Семен Егорович хотел дать людям и лошадям передых: в отряде оставалось четверо раненых – двое умерли дорогой.
Он хотел подумать.
Канин не любил крепкий алкоголь. Водка и самогон производили в нем брожение чувств, не вызывая радостного пьянящего дурмана, принося лишь беспокойство и ненужную тревогу. В молодости Канин пробовал пить с товарищами по полку и с завистью следил за охватывавшей их эйфорией. Сам он от водки мрачнел, становился неразговорчив, раздражителен и отчего-то начинал презирать даже тех, кого раньше любил. Люди казались выпившему Канину похожимина жуков, ползающих по земле невесть зачем. Ему хотелось на них наступить.
Красное вино – другое дело: оно грело изнутри, окрашивая мир в приятные, яркие тона. Голоса окружающих становились мягкими, ласковыми, словно старая фетровая шляпа, которую летом носил его отец, служивший управляющим в Чирках, тамбовском имении помещика Назарова. Маленький Канин любил касаться этой потертой шляпы, проводить по ней раскрытой ладошкой – щекотно и бархатно, словно лошадиные ноздри.
Он воевал на Балканах, когда отец умер, потому хоронили без него. Канин никогда не вернулся в Чирки и часто думал, куда делась шляпа. Он представлял, как цедит густое красное вино, сидя на веранде своего дома – мягкая фетровая шляпа на столе рядом. Представлял и пытался забыть, что не было у него ни стола, ни дома, ни шляпы. Ни красного вина.
Красного вина не было и у Дормидонта Панасьева, оттого Канин целыми днями пил черный листовой чай и думал, что делать дальше.
Он не хотел воевать. Канин понимал, что Гражданская проиграна, нечего и стараться. Оставаться в России легально он не мог, прятаться не хотел. Представлялось возможным одно – идти на Китай, куда из Восточной Сибири бежали не принявшие революцию русские. Оттого ранним майским утром – с первыми певчими птицами – Канин увел свой отряд в Монголию.
Канинцы шли тайгой, избегая поселков, занятых красными. По дороге отряд потерял шестерых – одного убило, когда нарвались на кордон за Олекминском, двое умерли сами и еще четверо разбрелись по окрестным селам. Канин никого не держал, решив, что каждый знает свою судьбу, да и не мог он предложить бойцам ясного будущего. Все, что мог он предложить, была дорога в неизвестность через начавшую светлеть от наступающего лета тайгу с легкими лесными протоками, болотной трясиной и очнувшимися от долгой спячки медведями. Отряд спустился по Лене и дальше вдоль малых рек к озеру Байкал и двинулся на юг, держась в стороне от воды. В июле, потеряв счет времени и не ведая числа, Канин и дошедшие с ним шестьдесят семь казаков перешли торопливую реку Ур-Гол и вступили в монгольский аймак Хувсгел.
Канин не знал: это был день его рождения.
Рассвет
Закат
Между ними
Вздох
Глоток
Напиться
Или
Подавиться
Жизнь
Канинцы передохнули два дня – помылись, постирались, поели жирной баранины и двинулись дальше на юг. Земля вокруг мало отличалась от прибайкальской России, откуда они пришли – лес, горы, скалы с растущими на них кривыми соснами и мелкие быстрые реки, текущие ниоткуда никуда. Местные люди походили на табангатуов и сартолов – тунгусские племена, жившие по российскую сторону границы: они так же говорили, одевались и ели. Они так же боялись казаков и торопились без лишних споров отдать тем заготовленное для себя продовольствие. Бойцы, однако, страдали, что давно не ели хлеба: здесь хлеб не пекли.
Канину все не верилось, что он в Монголии и что красные не покажутся вдруг поутру поприветствовать его веселым, ритмичным пулеметным огнем. Потому он не давал казакам отдыха и уводил отряд все дальше на юг, где кончалась тайга и начинались степи, а за ними пустыня.
Он хотел убедиться, что вокруг чужая земля.
Они оставили Хувсгел позади и вошли в соседний аймак Архангай. Канин этого не знал: ему казалось, что все вокруг одинаково – такая же русская тайга, как та, что он оставил за порожистой речкой Ур-Гол. Он спешил увидеть другой ландшафт и часто ехал впереди казаков, загоняя лошадь на лесистые холмы, поднимая к уставшим глазам старый треснувший бинокль, надеясь наконец увидеть заграницу. Он искал иной земли и иной судьбы, где не будет темного сонного леса, маленьких русских городов с белыми церквами, сырых оврагов у спящих сел, колокольного звона и гармони по праздникам. Канин бежал из России, от России, не чувствуя под собой Монголии, не ощущая, что по-другому светит солнце, по-другому дует ветер и по-другому, совсем по-другому пахнут травы. Он шел, следуя тропе через покрытые лесом Хангайские горы, пока ранним сентябрьским днем не спустился в широкую равнину с множеством бессточных соленых озер.
У одного из озер стояло небольшое кочевье – четыре юрты, в которых жили старый монгол, его сыновья и невестки. Канинцы подъехали, спешились и попросили хозяев напоить коней.
Атаман сел со стариком пить чай.
Они долго молча курили, наблюдая, как худая девочка с длинными черными ресницами толкла в деревянной плошке узкие чайные листья, пахнувшие чужим горьким солнцем. Этот запах был не знаком Канину, как не знакомо было спокойствие окрестной равнины с невысокими кривоватыми деревцами, открывшийся после узких лесных троп широкий простор и занесенные песком солончаки.
Он тронул старого монгола с кожаным желтым лицом за плечо и обвел рукою вокруг. Старик понял вопрос.
– Нууруудын хøндий, – сказал старик. – Долина Озер.
– Нууруудын хøндий, – повторил Канин. Он затянулся дерущим горло табачным дымом и смахнул выступившие на глаза слезы.
Большеглазая девочка высыпала растолченные до пудры листья чая в закипевшую в круглом казане воду и, подождав несколько минут, сняла казан с огня. Поставила на огонь небольшой котелок, растопила в нем кусок грязного овечьего жира и добавила туда немного муки из кожаного мешочка. Девочка принялась помешивать желтую лужицу на дне чугунка, стараясь довести до однородной массы. Добавила тягучее, словно степная лень, овечье молоко из кожаного бурдюка и, перемешав, вылила все в казан с чайной водой, затем снова подвесила его над огнем. Девочка щедро, большой меркой, добавила соли в кипящую мелкими пузырьками темную густую жидкость, подождала пару минут и, сняв казан с огня длинной палкой с крючком, принесла к бараньей кошме, на которой сидели старик и Канин. У девочки на голове была туго натянута маленькая вязаная шапочка с пришитой кисточкой бурого меха.
Канин пил терпкий, соленый, отдающий курдючным жиром чай. Вокруг лежала пустая каменистая земля, покрытая по осеннему времени редкой жесткой травой, с проплешинами красного песка, на котором росла сквозная, словно вырезанная фигурными ножницами, колючая поросль. Верблюды нехотя и подолгу что-то жевали, брызгаясь мутной пеной, иногда отряхиваясь, будто их бил странный озноб. Черные овцы паслись в отдалении, сгрудившись на ближайшем холме, подальше от соленой воды, под присмотром двух мальчиков лет пяти. Мальчики тоже что-то жевали.
Канин пил соленый густой чай вперемешку с махорочным дымом и чувствовал, как горячая жидкость растапливает беспокойство, гнавшее его сквозь сибирскую тайгу, через каменные голые горы и покрытые высокой травой пустые забайкальские степи. Он взглянул окрест: его окружала чужая, невиданная ранее земля.
Семен Канин был дома.
Через два дня Канин собрал отдохнувших казаков и коротко, не объясняя причин, сообщил им, что остается в становье старого Ганжуура. Вахмистр Григорьев, командовавший расстрелом моего прадеда Макария, кивнул и спросил, сколько лошадей атаман хочет оставить себе.
– Возьму двух, – сказал Канин.
На том и порешили.
Следующим утром его отряд ушел на юг, где их ждали пустыня Гоби и чудная страна Китай. Канин смотрел, как они теряются в мареве разгорающегося все ярче оранжевого солнца, и думал о поместье Чирки, притаившемся посреди темных глухих тамбовских лесов. Ему вспомнилась поповская дочка, которую он катал на протекавшей лодке по заросшему кувшинками пруду и как она прятала губы, уворачиваясь от поцелуев.
Как ее звали? Он не мог вспомнить ее имени, как не мог вспомнить многого другого из своей жизни до этой Долины Озер с тяжелой гладкой водой, словно слюдяные круги среди гор. Была ли поповна, привиделась ли она ему, было ли поместье Чирки с разбитой дорогой на Шацк, с пьяными мужиками и грязными лужами перед маленькой церквушкой, с хмельным дьяконом Петрушей – того Канин не мог понять, будто проснулся от тревожного полуденного сна, и все не знает, проснулся или еще спит. “Жизнь есть сон, – вспомнил Канин пьесу Педро Кальдерона, которую грязненький, в драном сюртуке, учитель Нехлюдиков заставлял их читать в шацкой гимназии. – Всю жизнь меня, как принца Сехизмундо, поили сонным зельем и держали в темнице. И вот я проснулся. Это – моя настоящая жизнь, а та, в России, была сон. Или эта – тоже сон?”
Он очнулся от презрительного бормотанья рыжего плешивого верблюда, который уставился на него круглыми черными глазами, словно знал ответ. “Какая разница? – подумал Канин. – Та ли жизнь сон, эта ли – все одно”. Он засмеялся и резко встал, вспугнув худенькую девочку, помешивающую короткой палкой рис с кусками бараньего жира в большом котле. Канин кивнул ей, и девочка качнула в ответ ресницами, словно пыталась его успокоить.
Атаман Семен Канин кочевал с Ганжууром и его людьми всю осень, откармливая овец и верблюдов перед долгой зимой. В ноябре они встали на зимовье у горячего источника в Западном Хангае, согнав скот в маленькую расселину, где было теплее. Следующим вечером Ганжуур позвал Канина к себе в юрту.
Канин понимал, что Ганжуур хочет его прогнать перед зимой, чтобы не кормить лишний рот. Он не сердился на старика и решил, что уйдет и умрет среди занесенных снегом холмов, замерзнув от бледного морозного монгольского солнца. Канин не сердился: он понимал, что от него мало пользы.
Ганжуур сидел на узкой лавке, застеленной стегаными одеялами, и глядел на желто-красный огонь в обложенной камнем открытой печи в центре юрты. Над огнем булькал котелок с кусками жира и баранины. Большеглазая девочка – единственная дочь Ганжуура – мешала густой суп. Она не взглянула на вошедшего Канина, лишь поправила грязную шапочку и перекинула одну из трех косичек через плечо.
Канин не слышал, чтобы девочка разговаривала. Он думал, что она немая, но стеснялся спросить хозяина. Жена Ганжуура умерла при ее родах, и девочка жила в юрте отца. Ее звали Бадамцэцэг – Бадам-цветок.
“Покормит напоследок и прогонит, – решил Канин, глядя на жирную баранью похлебку. – На ночь не выгонит, велит уйти утром”. Канин сел на другую лавку, поверх брошенной на нее толстой верблюжьей кошмы. Кошма пахла острым животным духом.
Бадамцэцэг налила ему густого тягучего чая в маленькую пиалу и вернулась к огню. Канин свернул самокрутку, закурил и принялся молчать, глотая дым с чаем. Ганжуур тоже закурил. Они долго сидели молча, глядя на огонь в центре юрты.
– Зима – долгое время, – сказал наконец Ганжуур.
“Вот, – подумал Канин. – Сейчас прогонит”. Он кивнул, соглашаясь со стариком: зима – долгое время. Лишние рты ни к чему.
Больше Ганжуур не сказал ничего, и они принялись есть харшол – черный суп из баранины. Закончив еду, мужчины закурили, пока Бадамцэцэг ела, что осталось после них. Окончив, она начала чистить казан и убирать в юрте.
Канин ждал, велит ему Ганжуур уйти утром и держаться в стороне от становья или ожидается, что он поймет это сам.
Старик бросил обжигающий пальцы остаток самокрутки в огонь.
– Зима – долгое время, – повторил Ганжуур. – Большая стоянка.
Канин не знал, что ответить, и встал. Ганжуур тоже встал и кивнул Канину на дочку.
– Большая стоянка, – старик покачал головой. – Долго. Холодно.
Так атаман Канин принял в подарок от Ганжуура его немую дочку – скоротать время стоянки. Наутро им поставили отдельную юрту, застелили пол войлоком, лавки – стегаными одеялами и подарили деревянный сундук с кованой крышкой. Бадамцэцэг принесла небольшой кожаный мешок со своими вещами и положила его под лавку. Разожгла огонь в юрте и пошла за водой.
В ту ночь Канин выяснил, что у нее шесть пальцев на левой руке.
Он не замечал этого раньше: то ли не приглядывался, то ли она ловко прятала лишний мизинец, поджав и схоронив его от посторонних глаз в грязной ладошке.
В первую ночь вместе они легли на лавку – одетые, как спали все монголы, – и Бадамцэцэг тут же уснула, прижавшись к нему теплой спиной и подтянув согнутые в коленях ноги к подбородку. Канин лежал, прислушиваясь к ее дыханию и не слыша его, словно она не дышала. “Может, немые не дышат?” – подумал Канин, и ему стало смешно. Он осторожно встал и пошел из юрты – помочиться. Выходя, оглянулся на свернувшуюся в комочек девочку и заметил, что она держиткосичку в кулачке, словно боится, что та убежит. В отблеске огня Канин увидел, что у нее два мизинца. Он остановился и пересчитал пальцы своей маленькой жены еще раз.
“Жизнь есть сон, – вспомнил Семен Егорович. – Я проснулся в новом сне”.
Канин открыл полог, выпуская натопленный и пропитанный жирным духом войлочный воздух на острый холод Хангайских гор. Он помочился на припорошенную твердую землю, не выходя из юрты, и вернулся на лавку. Атаман лег рядом с маленькой Бадамцэцэг и долго не мог заснуть. Он лежал, не ворочаясь, стараясь ее не тревожить, и пытался вспомнить свою жизнь – сон длиною в сорок три года. Затем открыл глаза, дал им привыкнуть к мягкому полусвету юрты и понял, что утро и пора вставать. Он проснулся в новом сне.
Через девять месяцев – поздним сентябрем, когда кочевье, обойдя северный край пустыни Гоби, встало на выпас у налившихся осенней зеленью трав Восточного Баянхонгора, Бадамцэцэг родила ему девочку с круглыми глазами. Ее назвали Сугар.
Я хорошо ее помню: мама возила меня к ней каждое лето в пыльное становье в аймаке Хэнтий, пока мой отец – внук фельдшера Макария, капитан советских ВВС Роман Олоницын – летал на МиГ-23 с аэродрома Чойр-2. Старая Сугар, дочь атамана Канина, пела мне долгие монгольские песни горлом – глубокий звук, словно из длинной трубы, – и кормила хушуурами – пузырчатыми от жира пирожками с терпким бараньим фаршем.
Она любила меня больше других внуков.
Сцена в разных местах,
в которой обсуждаются заносчивость ангелов и польза от заседаний правительства РФ
Агафонкин не любил ангелов: они были заносчивы и вмешивались не в свои дела, часто укоряя Агафонкина без всякого – с его точки зрения – повода. Выполняет, к примеру, Агафонкин Доставку или, наоборот, Выемку, словом, работает, и на тебе – появляется ангел Сашиэль и напоминает Агафонкину, что его имя Сашиэль означает Справедливость Бога, и принимается поучать. Мол, он, Агафонкин, не понимает этой самой Справедливости или, хуже того, действует ей вопреки, умножая тем самым страдания мира. “Уйди, – просит Агафонкин, – у меня Назначение”, так нет же: усядется Сашиэль в пустоте и трындит, трындит об ответственности Агафонкина как высшего существа.
А какое он высшее существо? Он – Курьер.
Определенную схожесть с ангелами Агафонкин все же признавал: они, как и он, были народ служебный. Им, любил повторять Матвей Никанорович, вменялось в обязанности восславление Бога и исполнение его поручений. Агафонкина с ними роднило последнее: он тоже исполнял поручения, только получал их от Митька. А от кого поручения получал Митек – известно.
На этом сходство заканчивалось. Ангелы, к примеру, были сотворены прежде создания материального мира, а он, Агафонкин, совершенно точно родился после. Они были невидимы людям, а его было очень даже видно (о чем Агафонкин многократно жалел). Они обладали способностью знать мысли человека, а он не только этих мыслей не знал, но – даже когда люди делились мыслями – часто не мог их понять.
Более всего, однако, Агафонкин не любил ангелов за бесплотность.
Ангелы могли появляться в человеческом облике (Агафонкин подчас их не узнавал, принимая за обычных людей, на что те обижались), но изначально – изначально ангелы были бесплотны. Агафонкин же жил во плоти, и оттого возможность греховного выбора, теоретически существовавшая для ангелов, была для него более чем возможность. Она для Агафонкина была необходимость.
“Хорошо Ориэлю, – думал Агафонкин, расставшись с Володей Путиным и спеша к Инженерному замку вдоль занесенной скрипучим снегом аллеи Михайловского сада, – витает себе в космическом вакууме, поет осанну и раздает судьбы, предназначения. Помотался б он вдоль Линий Событий, да еще когда нужно Носителей пять штук поменять, я бы на него посмотрел. Мое дело курьерское – пошел отнес, пошел принес”.
За подобными мыслями, укрываясь от ветра, бьющего в лицо колючей водяной пылью, Агафонкин не сразу заметил, как бурое, покрытое сетью трещин дерево слева от него чуть шевельнулось, словно вздохнуло. Он уже было прошел мимо, но – приученный своей чудесной жизнью обращать внимание на волшебное – остановился и посмотрел на дерево внимательно. Хотя лучше бы, как потом признавал Агафонкин, было пройти мимо. И побыстрее.
Дерево оставалось неподвижным, а вот трещины, покрывавшие его замерзшую старую кору, принялись менять узоры – удлиняясь, укорачиваясь, сплетаясь, меняя направление – и так, пока не сложились в контур толстенького человечка. Контур напрягся, подобрался, налился трехмерностью и, отряхнувшись от ошметков древесной коры, вступил на скользкую дорожку Михайловского сада прямо перед Агафонкиным.
– Алексей Дмитриевич, скажите, пожалуйста, – радостно заверещал Гог, – а я думаю – вы или не вы? Вот, знаете ли, решил взглянуть, убедиться, так сказать, самолично.
Гог был одет в длинный байковый полосатый узбекский халат, из-под которого виднелись голые, отливавшие фиолетовым ноги в женских туфлях на высокой платформе. Он поправил черный бархатный цилиндр в сальных пятнах, покосившийся из-за временно съехавшего в район щеки уха, и заливисто засмеялся.
– Вы, вы, голуба моя, вижу – вы и есть.
– Они, они, – подтвердил глубокий баритон Магога за спиной Агафонкина.
“Только этих не хватало, – тоскливо подумал Агафонкин. – То Ориэль со своими наставлениями, то эти… знамения Судного дня. Нет человеку покоя от сверхъестественного”.
Агафонкину не хотелось иметь дело со сверхъестественным. Ему хватало Володи Путина. Он начинал тревожиться, куда может завести принятое им Назначение. Дело, казавшееся поначалу безнадежным и оттого безопасным, начало оборачиваться долгой, хорошо продуманной операцией, грозившей обернуться успехом и, стало быть, нарушить уже случившуюся Линию Событий. Ход времени. А с кого за то спросят? С него, Курьера, и спросят.
Письма писал Сурков и вручал Агафонкину вместе с координатами Событий – местом и временем. Агафонкин объяснил Суркову процедуру: без Назначения он не мог взять Тропу. Он также пояснил, что координаты События не могут быть написаны прямо на конвертах, как – для простоты – предложил делать Сурков: конверт являлся Объектом Доставки, предназначавшимся для Получателя, и не мог содержать никакой информации для Курьера. Для этой цели имелось Назначение – отдельная бумага.
Поначалу Сурков удивлялся формализму Агафонкина, но вскоре перестал: годы бюрократической службы приучили его не искать смысла там, где смысла не было. Оттого он, не раздражаясь, каждый раз проходил ритуал Назначения, стараясь не улыбаться.
– Отправитель? – спрашивал Агафонкин.
– Путин Владимир Владимирович, – как можно серьезнее отвечал Сурков.
– Адресат?
– Он же, – рассеянно говорил Сурков. – Он же и Адресат.
– Владислав Юрьевич, – страдальчески морщился Агафонкин, – ну сколько раз…
– Простите, простите, – виновато поправлялся Сурков. – Адресат – Путин Владимир Владимирович.
Письма Путин подписывал сам: ВВП.
Сперва Сурков интересовался различными аспектами процедуры Назначения, но вскоре перестал, убедившись, что в ней смысла не больше, чем в заседаниях правительства РФ: вроде и не к чему, а отказаться нельзя – положено.
Сам Агафонкин, однако, был ему любопытен, и он часто пытался его расспросить о путешествиях в разные пространства-времена. Агафонкин отмалчивался, каждый раз поясняя, что говорить о чужих Назначениях не может. Оставалось говорить о Назначении Путина. Они и говорили.
Сейчас, доставив очередное письмо в ноябрь 65-го и убедившись, что маленького Володю Путина приняли в секцию самбо, Агафонкин стоял на скользкой дорожке Михайловского сада, глядя на продолжающего болтать Гога. Толстый полосатый узбекский халат Гога распахнулся, и под ним оказалась грязновато-белая фрачная манишка без галстука-бабочки. Трещинки, составлявшие светло-оранжевое лицо, безостановочно двигались, складываясь в варианты носа, рта, бровей, только не имевшие цвета глаза оставались на месте, словно прибитые к этому лицу без лица. Агафонкин не мог понять, куда смотрят эти глаза, оттого что, казалось, они смотрят на все сразу.
Серый Магог зашел справа от Агафонкина, но держался шагах в десяти. “Убежать? – прикидывал Агафонкин. – Через кого?” Для этого нужны Носители, но холодная аллея была пуста, только умершие на зиму деревья с двух сторон да промерзшие длинные лавочки через равные промежутки, словно часовые, которых забыли снять с караула, и они легли спать. “Посмотреть время этих двух?” – Агафонкин взглянул на Магога, но передумал: ему не хотелось видеть его время. Тем более в нем путешествовать.
Оставалось ждать.
– Вы, дражайший Алексей Дмитриевич, что по сторонам озираетесь? – поинтересовался Гог. – Ожидаете кого? Мы с коллегой не к месту? Не ко времени?
– Убежать хотят, – пояснил проницательный Магог. – Носителей выискивают.
– Убежать?! – искренне расстроился Гог. – От нас? Как же так, дорогуша? А вечная дружба, в которой мы поклялись? А обещания писать? Никогда не забывать? Что вы, марципановый вы мой, никуда, никуда не отпущу – и не просите.
Он протянул к Агафонкину открытые синеватые ладони. Неожиданно ладони оказались совсем близко, и Агафонкин мог разглядеть прочертившие их линии-трещинки. Они шли строго перпендикулярно другу другу – разлинованный в клетку листок школьной тетради. Агафонкин не мог оторваться от этих линий: они притягивали его взгляд, и не только взгляд, а всего Агафонкина – ближе, ближе.
Квадратики линий отделились от ладоней Гога и, образовав своими ячейками сетку в сыром воздухе, повисли перед Агафонкиным на фоне голых веток и темно-фиолетового неба. Повисев мгновение, сетка легко метнулась вверх и окутала Агафонкина стальной непреклонностью. Он перестал дышать.
Агафонкин открыл глаза, но ничего не увидел: темнота. Он не дышал, будто дыхание стало ненужным. Сожмурил веки и снова открыл глаза, надеясь, что тьма пропадет, надеясь обмануть судьбу, себя, других.
Вокруг стояла прозрачная тьма.
Шорох. Пламя свечи вдалеке. Погасло.
Агафонкин осторожно, словно пробуя холодную воду реки перед тем как зайти, вздохнул. Воздуха не было. Рот заполнила плотная масса, как жеваная вата, сразу забившая собой трахею и полившаяся холодным и мягким в легкие. Агафонкин хотел ее выплюнуть, но не мог.
Больше всего его пугало, что не нужно дышать. Потому что единственные, кому не нужно дышать, как знал Агафонкин, были мертвые.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.