Текст книги "Агафонкин и Время"
Автор книги: Олег Радзинский
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)
Использую по назначению. Из соображений безопасности. И надеюсь, что срока годности хватит.
Когда Агафонкин уговорил меня пойти с ним, когда я ему поверил, мне казалось, я попаду в сказочный замок, в Страну чудес: огнедышащие драконы, говорящие деревья, заколдованные принцессы. Вместо этого – просторная старая московская квартира без евроремонта. Все чисто, подновлено, но по-домашнему: видно, что полы циклевали сами, что обои поклеены неровно и кое-где пузырятся от того, что плохо разгладили по стене и попал воздух. Кран в кухне тек, капли шлепали в потрескавшуюся эмалированную раковину, но не равномерно – через равные промежутки времени, как положено каплям, а рвано, хаотично, спонтанно. Пожалуй, это было самым необыкновенным в Квартире.
Хотя заколдованная принцесса тоже случилась. Потом.
Мы с Бортэ живем хорошо – повезло. Как бы я жил с настоящей Бортэ? Кто знает. Я и видел-то ее полчаса. Джелме удавил ее арапником в знак уважения к беременности: смерть без крови. Оставшимся в живых после боя меркитам я предложил присоединиться к моему отряду. Согласились трое – хромой Чилед, высокий Тохтоа и меткий лучник Чильгир. Остальных мои нукеры выстроили в ряд и проскакали вдоль линии безымянных спин, соревнуясь, кто срубит голову с первого удара. Игра в кегли.
Новая история?
Агафонкин пришел в Дом ветеранов сцены морозной февральской ночью – не в свое дежурство. Мы дежурили в разные смены – сутки он, сутки я, сутки Валентина Петровна. Потом опять он. У меня выходило больше денег, потому что я также оформился уборщиком на полставки – делил с Валентиной. Получалось почти семнадцать тысяч: двенадцать как санитару и четыре пятьсот за уборку. То есть оклад санитара был шесть тысяч, но директор Дома Хазович доплачивал сто процентов за “напряжение” – работа с лежачими. Хотя лежачих было не так много.
Сто процентов за “напряженку”. Неплохо.
Я жил в ДВС бесплатно, питался со старухами, почти не тратил денег. Только по выходным. В выходные завтракал в общей столовой, садился на 20-й автобус или маршрутное такси 587 и ехал до станции метро “Новогиреево” – желтая ветка. На грязно-серых колоннах из мрамора – красные звезды в синем орнаменте по периметру. Как погоны моего отца: звезды на синем фоне. Только его звезды были золотыми.
Мне казалось, звезды на синем фоне – тайный знак, отзвук моего прошлого, подтверждающий, что в Новогирееве я на правильном месте. Мы, якуты, – суеверный народ.
Тогда я не знал, что настоящим знаком был мой обычный маршрут по выходным: желтая ветка до “Третьяковской”, затем переход на оранжевую “Новокузнецкую”, осторожно двери закрываются, следующая остановка “Китай-город”. Мой путь лежал в Китай. Тогда я не знал. А и знал бы – что б это поменяло? Можно ли вообще что-то поменять?
Мансур верил, что можно.
Мы сидели в большой комнате – в углу, на коричневой тумбочке, старый телевизор. В картонном ящике под круглым столом, застеленным клеенкой, сложены игрушки. Я постеснялся спросить чьи: возможно, Агафонкин был раньше женат, и жена покинула его, забрав ребенка. Агафонкин не рассказывал про свою жизнь ничего, кроме того что путешествовал во времени. И этого хватало.
Мне не нравились московские зимы: сырость, грязь, снег серыми клочками – старая вата – вдоль тротуаров. Пар от людей в метро. То ли дело зима в Якутии: чистый, вымороженный до синей пустоты, до звенящей хрупкости воздух: тронешь – сломается. Пустая тайга – снег выше пояса, пройти можно только на снегоступах – коротких широких округлых плетенках из ивовых прутьев. Прикрепляешь к валенкам на резинках – и пошел по любому снегу. Охотники покупали снегоступы из пластика: дольше служат. Но я не охотник, да и денег у меня не было: мы с отцом жили на его пенсию.
Мои снегоступы смастерил дядя Дормидонт. У него не было ног ниже колен: съела проказа. Он ездил по длинному, узкому, застеленному порванным сизым линолеумом коридору нашего барака на маленькой деревянной платформе с колесиками, которую сделал сам. На улицу его выносили только летом – когда растает. И то на крыльцо или рядом: тяжело нести. Сажали на тележку лицом к впадающей в озеро протоке, и он сидел на своих обрубках, мотая головой из стороны в сторону и слушая текущую внизу воду.
Ранней весной, пока ива по берегам протоки не поросла длинным острым узким листом, с обрыва можно было видеть бурулган: омут, вертящийся у места, где скорая протока впадала в медленное течение Вилюя. Если пройти к большому камню и, забравшись на него, встать прямо над бурулганом и смотреть вниз, не отрываясь и не моргая, протока могла показать твою будущую жизнь. Меня научила этому Л.
Я никогда не смог увидеть будущую жизнь, хотя подолгу стоял на шершавом, поросшем мхом камне, смотря на бешено крутящийся внизу бурулган. Возможно, я моргал. Или что-то еще. Что мешало мне увидеть будущую жизнь.
В снегоступах, кстати, есть неудобство: они не прокладывают лыжню. Ступаешь по снегу, скользишь, где можешь, но лыжни не остается: слишком большая площадь давления. Поэтому трудно возвращаться, найти дорогу домой. Так и я: ушел в снегоступах по времени, по чужой Линии Событий – не вернуться.
Да и зачем: мой дом здесь. Здесь и сейчас. Как говорил Агафонкин – здесь-сейчас.
Пространство Минковского.
Агафонкин пришел в Дом ветеранов сцены морозной февральской ночью. Я удивился – что ему нужно на работе в мое дежурство? – но ничего не сказал. Предложил чаю, он согласился, пить, однако, не стал. Долго сидел молча, держа кружку и разглядывая меня, щурясь, словно от яркого света, хотя голая матовая лампочка под потолком освещала дежурку слабо. – Иннокентий, – наконец спросил Агафонкин, – еще не забыли монгольский?
Проговорили всю ночь. Агафонкин объяснял существо времени – бесконечная лента настоящего, однажды запущенный ролик, – я слушал и пил чай с бергамотом. Этот чай я покупал на свои деньги: большая коробка – сто пакетиков, 225 рублей. Уходило за месяц: мы, якуты, пьем много чая.
Я плохо понял агафонкинское объяснение и поначалу испугался, что он сумасшедший. Или наркоман – нанюхался, обкололся и рассказывает про свои глюки.
Меня убедило, что он знал про меня все. Все. Словно прожил мою жизнь – невидимая тень, всегда за спиной: обернешься и не увидишь, потому что опять за спиной. Словно бегал со мною по поселку офицеров в Чойр-2, качался на качелях с Леной Голубевой (что с ней стало?) и сидел рядом на жесткой лавке с белой маской на лице в “уазике” санитарной службы 243-й авиационной дивизии 23-й Воздушной армии Забайкальского военного округа, когда сержант Целенко вез нас с отцом к поезду с закрытым вагоном особого назначения. Будто прожил со мною девять лет в Аhаабыт Заимката и слушал по вечерам, как старый Михай из большой – на десять человек – палаты в конце коридора играет на хомусе и тянет, подпевает, подвывает вибрирующей варганной мелодии:
Уруннуурэ дьиэлэрбэр
Урумэччи боуолларбын
Харалыыра дьиэлэрбэр
Харангаччы боуолларбын
– Что это за песня? – спросил Агафонкин. – Я, когда смотрел вашу Линию Событий, прослушал ее множество раз, но смысла, конечно, не понял. О чем пел Михай?
О чем пел Михай? “Уруннуурэ дьиэлэрбэр” – женская песня. Девушка обещает любимому:
В белом-светлом доме моем
Бабочкой бы стала я,
В черном-черном доме моем
Ласточкой бы стала я.
То есть какой бы ни был дом, не удержишь – улечу. Обычная женская история. Мне ли не знать.
Уруннуурэ дьиэлэрбэр…
– Зачем я вам нужен, Алексей?
В белом-светлом доме моем…
Агафонкин засмеялся. Он был похож на молодого Брэда Питта с вьющимися каштановыми волосами и влажными зелеными глазами.
– Иннокентий, – сказал Агафонкин, – как правило, мне удается объясниться с людьми в разных эпохах даже при отсутствии общего языка. Потому что они меня ожидают: хранят предметы – Объекты Выемки, данные им либо их предкам, и знают, что однажды за ними придут. И расплатятся за службу. Или ожидают Доставку. Одно из двух. В этом же случае мне нужно забрать Объект Выемки – юлу – у человека, который ничего не ожидает: с ним не было уговора на хранение. К нему пришел посторонний человек – Мансур – и дал юлу. Теперь являюсь я и требую ее отдать. Сложная ситуация; поэтому я предпочитаю иметь рядом кого-то, кто и выглядит, и говорит привычно для нынешнего хранителя юлы. Вы – моя страховка. Поможете объясниться, заберем юлу и обратно. Вернемся в тот же момент, откуда отправились. Никто и не заметит.
Врал? Знал? Планировал? Очень даже может статься. Я теперь никому не верю. Кроме Бортэ.
– А как с ним объяснился Мансур?
Харалыыра дьиэлэрбэр…
– Мансур? – Агафонкин отпил чай и поставил кружку на место – не понравилось? – А почему бы вам не спросить его самого? – Он обрадовался своей мысли, хотя, конечно, обдумал все заранее: – Приходите в гости, Иннокентий. Посидим, поговорим.
В черном-черном доме моем…
Мне понравилась Квартира: пустая тишина, простор, мало мебели. Мансур – в старых спортивных, лоснящихся от заношенности штанах и неподходящей к ним клетчатой рубашке – долго молчал, рассматривая меня, затем позвал Агафонкина на кухню и что-то ему сказал. Я услышал обрывок фразы “…как вариант”.
Может, тогда у Агафонкина и родился план?
Бабочкой бы стала я. Ласточкой бы стала я.
Не стану: отращивать крылья – для женщин. Наше дело – строить им дома, из которых они потом улетят.
Мансур поздоровался и спросил, хочу ли пить, есть. Я не хотел, но знал, что отказываться невежливо.
– Черный, без сахара.
– Сахара все равно нет, – грустно сказал Мансур. – Раньше Митек закупал, а теперь Алексей ни о чем не заботится. И денег не дает на хозяйство.
Кто такой Митек?
– Тебе дай, – покачал головой Агафонкин. – Ни сахара потом, ни чая. Ни тебя. Сам куплю, когда будет время. – Онвзял мою облепленную снегом куртку и повесил на вешалку в темноватой, с неровными стенами прихожей. У шкафа с раздвижными дверьми, где, должно быть, висела одежда хозяев, стояли высокие кавалерийские сапоги, какие я видел в кино про старую – досоветскую – жизнь. Агафонкин заметил мой взгляд, но ничего не сказал.
Мы сели в большой комнате: Мансур у застеленного клеенкой стола, я на диване. Агафонкин остался стоять, переводя взгляд с меня на Мансура и обратно. Все молчали. Квартира тоже молчала, только кран в кухне – кап. Кап-кап. Кап-кап-кап-кап. Кап. Было неудобно держать в руках чашку с чаем, а поставить – не на что. Так и сидел с чашкой в руках.
– Мансур, – попросил Агафонкин, – Иннокентий готов помочь нам забрать юлу. Он, однако, не совсем – и понятно, как еще? – верит моим словам. Сам понимаешь: путешествие во времени – нечто из области фантастики. Поэтому прошу тебя рассказать Иннокентию, что ты сделал с юлой. Что ты рассказывал мне.
Мансур ничего не ответил, словно не слышал. Сидел, глядя перед собой, чуть поверх моей головы, высматривая что-то, видимое ему одному, в грязных московских сумерках. Затем улыбнулся.
– Лучше один раз увидеть, – сказал Мансур. – Так быстрее поверит.
– Согласен, – кивнул Агафонкин. Он подошел к шкафчику между ослепшим телевизором и столом, открыл нижнюю дверцу и достал запечатанную бутылку водки. Поставил на стол. – Я подготовился.
Мансур весь подтянулся, напрягся, вытянул шею, словно пойнтер, делающий стойку на болотную птицу. Он смотрел на бутылку не отрываясь.
– Закусишь? – спросил Агафонкин.
– Можно. – Мансур открыл водку, понюхал бесцветный воздух у горлышка, поморщился. – Хотя так быстрее заберет.
Агафонкин вышел, постучал какими-то дверцами на кухне и вернулся с тарелкой, на которой лежала нарезанная подсохшая колбаса.
– Хлеб кончился, – сказал Агафонкин, поставив тарелку на стол рядом с Мансуром. Тот не ответил и как-то странно затих.
– Ты уверен, Мансур, что хочешь это делать? – спросил Агафонкин.
– Выпить-то? – Мансур засмеялся. – Уверен. А остальное – по необходимости.
Мансур допил чай из кружки и не торопясь налил ее до краев водкой. Выпил, обхватив пятерней, как стакан, и странно причмокнул влажными губами. Повертел кусочек колбасы в коротких, покрытых мелкими морщинками, пальцах, есть не стал, положил на тарелку.
– Значит, так, – сказал Мансур. – Жил-был мальчик. И звали его Темуджин.
* * *
Он не сразу нашел болото. Солнце слепило – запущенный в прозрачное низкое степное небо маленький оранжевый шар. Темуджин однажды видел такой – в отцовском становье на Сэлэнгэ. Ему было шесть зим.
Шар принесли странствующие чжуржэньские фокусники. У них были войлочные шапочки с кисточками и длинные, подбитые войлоком, халаты. Чжуржэни ели свою еду. Они хранили огненный шар в большой железной шкатулке с китайскими иероглифами, ползущими – причудливые пустынные ящерицы – сверху вниз. Или снизу вверх. У китайцев не разберешь.
За один малый балыш чжуржэни открывали шкатулку, и внутри – без кизяка и сухих веток – горел шар. Он горел сам по себе, день и ночь, освещая темноту в шкатулке – не для кого-то: горел для себя. Темуджин мог смотреть на горящий шар бесконечно, но у него не было денег: два малых балыша – мелкие серебряные монетки весом в три мискаля – он отдал чжуржэням в первый же день.
На третий день маленький Темуджин проснулся ночью, будто толкнули. Лежал с закрытыми глазами, пытаясь понять, что его разбудило. Было тихо, только младший брат Хачиун иногда плакал во сне. Хачиуну снились плохие сны, и мать привязывала ему на лоб горькую траву айтын – прогнать злых духов, навещавших Хачиуна в ночное время. Трава оставляла желтое неровное пятно на лбу и не помогала.
Темуджин знал, почему не спит: хотел видеть шар. Холодный свет забрался под веки и звал к себе. Он уже дважды ходил к чжуржэням и просил показать шар в долг, но старший, с длинным лицом и белыми волосами, только покачал головой:
– Сын Есугэя, – сказал старый чжуржэнь, – найди малый балыш и приходи.
Его звали Джианю – Построение Вселенной. Хорошее имя для фокусника.
Темуджин лежал в мохнатой темноте отцовской юрты и знал, что не может не увидеть шар. Поднялся и босым вышел в степь. Ночь потрепала его по волосам, коснулась глаз сухим холодом, и он стал лучше видеть. Луна – желтый ущербный диск – криво висела над землей его отца – землей борджигинов. Его землей.
Темуджин скользнул в чжуржэньский шатер и замер: все спали, ровное дыхание здоровых людей. Огонь в обложенной камнями яме беззвучно горел, и от него шел душный запах сухого кизяка. Темуджин помнил, где стояла шкатулка с иероглифами: на красном китайском сундуке с другой стороны печи. Он подошел к шкатулке и погладил холодную дверцу, ощупав металлические китайские знаки, ползущие вверх-вниз. Он подумал, что иероглифы могут превратиться в ядовитых змей и ужалить его. “Пусть жалят, – решил Темуджин. – Пусть жалят, но покажут шар”. Он прижал ладонь к холодному металлу и закрыл глаза.
Иероглифы не ужалили. Темуджин открыл глаза и потянул дверцу на себя.
От шара не шло тепло: только свет. Он горел холодным огнем. Темуджин стоял, застыв, замерев, не отрывая взгляда от ровного свечения. Показалось, что внутри шара шевельнулся кто-то маленький, черный – точка, словно пролетела весенняя муха. Он сощурил глаза, пытаясь разглядеть, кто прячется в шаре. Черное снова мелькнуло, и Темуджин вздрогнул. Его тронули за плечо.
Джианю смотрел не на Темуджина, а на огонь в шкатулке. Какое-то время они стояли молча, затем старый чжуржэнь закрыл дверцу. Он вывел Темуджина из шатра с пришитыми косыми тибетскими флагами. Сел на деревянное верблюжье седло, лежавшее на земле. Темуджин остался стоять.
– Сын Есугэя, ты принес плату – малый балыш? – спросил Джианю.
Темуджин покачал головой. Он думал о том, что сделает отец, когда фокусник расскажет ему утром, как Темуджин забрался в чужую юрту. Побьет камчой? Отдаст в рабство чжуржэням?
– Я должен был видеть шар, – сказал Темуджин. – Я отработаю, овгон-гуай: буду ходить за твоими верблюдами. Чистить шатер. Носить твои вещи.
Джианю засмеялся. У него был молодой смех, похожий на лунный свет.
– Сын Есугэя, – Джианю взял с холодной земли камешек и бросил его в воздух: – слушай.
Темуджин слушал: ночь ворошила высокую летнюю траву да тихо ржали кони на ночном выпасе. Ничего.
– Где камень? – спросил Джианю.
Темуджин понял, что не слышал шлепка камня о землю. Словно тот взлетел в темное небо и не вернулся. Темуджину стало страшно: он много раз бросал камни и знал, что они всегда падают вниз.
– Где камень, овгон-гуай? – тихо спросил Темуджин.
Джианю показал на небо. Темуджин поднял голову, и его пробрал холод от сияющих в степном небе ярких низких звезд. Небо состояло из холодных огней, глядящих на Темуджина. Каждый из огней был маленьким шаром, вроде того, что жил в чжуржэньской шкатулке. Огни нельзя было сосчитать, но Темуджин знал, что звезд теперь на одну больше.
– Свет шара – холодный свет, – сказал Джианю. – Наши желания горят, манят, зовут холодным светом, но не греют. Мы можем им следовать, и нам будет казаться, что мы взлетели на небо и стали звездой, но мы, – Джианю щелкнул пальцами, – мы останемся камнем.
Темуджин почувствовал шелест воздуха у щеки и затем услышал шлепок о твердую промерзшую землю. Он нагнулся и потрогал маленький холодный камешек, откатившийся к его босой ноге.
– Воля важнее желаний, – сказал Джианю. – Она творит мир.
Старый фокусник поднялся и пошел в шатер. Он закрыл полог, оставив Темуджина под холодным светом низких звезд. Их было на одну меньше.
Сейчас, вспоминая ту ночь и жмурясь на оранжевый диск в небе, Темуджин думал, что солнце – не огненный шар из шкатулки: солнце греет. Солнце для всех. Впрочем, до конца он не был уверен.
Темуджин хотел есть. Он не ел два дня: с тех пор как бежал. Последний раз он пил вчера на закате, когда набрел на чахлый ручеек в роще с кривыми низкорослыми степными деревьями. Темуджин лег прямо в воду, погрузив лицо до губ, и долго, осторожно пил, всасывая грязную влагу через рваный рукав старого дээла, чтобы в рот не попали легкая речная взбаламученная земля и лиственная крошка. Пить иначе он не мог: мешала колодка.
Колодку – два куска дерева, стянутые на шее, – повелел надеть хан Таргутай-Кирилтух, державший его в плену. Первый год плена Темуджин жил без колодки, и на него не обращали внимания – мальчишка, тринадцать лет. Его хорошо кормили, если он хорошо работал. Если работал плохо, били камчой и не кормили. В такие дни, по вечерам, старый безносый сельдуз, живший с ним в юрте, тайком приносил кислое кобылье молоко и бараний жир, прилипший к осклизлым стенкам казана, в котором варили чай. Темуджин ел мало – хватало.
Отца, Есугэя, отравили татары. Позвали на пир в свое стойбище в Церцерской степи и подмешали плохой травы в его хар-шол – черный суп из баранины. Отец тоже почернел после смерти, как высохший саксаул; Темуджин видел такой саксаул в дальнем южном кочевье три года назад.
Он привык к плену. Темуджин не знал, жива ли мать, Оэлун: ее не было в становье Таргутая: он не взял ее в наложницы. Старая, не нужна. Возможно, она пряталась в поросшем лесом нагорье реки Онон вместе с его младшими братьями Хасаром, Хачиуном и Темугэ. Или умерла. Он не знал и вспоминал ее все меньше и меньше. Даже олхонутские песни, что она пела ему маленькому, больше не помнил. Темуджин привык быть рабом и потихоньку забывал жизнь до плена: она подернулась пеплом – догоревший костер. Будет тлеть потихоньку, пока ночной холод не приморозит прячущиеся в остывшей золе угольки.
Получилось иначе: налетел свежий ветер и разжег угли. Разметал – степной пожар. Новая жизнь.
В тот день Темуджин чистил копыта лошадям. Работа несложная: становишься спиной к голове лошади, поднимаешь копыто и вычищаешь коротким железным крюком набившуюся в стрельчатые углубления грязь, мелкие камушки, обломки веток. Обтираешь старым мягким войлоком – и следующее копыто. Он почти закончил, когда подвели гнедого жеребца хана Таргутая. Великая честь.
Темуджин не сразу заметил человека – тот стоял за маленькой юртой, в которой жили рабы. Чужой и одет странно: длинный сельдузский халат, голова не покрыта. На ногах не сапоги, а что-то диковинное: обувь на тесемках.
Человек был не монгол. И без оружия.
Темуджин слышал, что далеко на западе – к северу от великой Сэлэнгэ за Землей Хэнтэй – живут люди с круглыми глазами. Сам не видел и не особо верил. Теперь он смотрел на круглоглазого человека. Тот кивнул, улыбнулся.
Темуджин наклонил голову: взрослый человек. Рваный, грязный, круглоглазый, но взрослый. Требует уважения.
– Сайн байна уу, овгон-гуай.
– Сайн байна, миний хуу, – медленно, со странным акцентом ответил круглоглазый. – Я вижу, Темуджин, сын Есугэй-багатура, чистит копыта жеребцу хана Таргутая, захватившего земли его отца?
Он сказал это по-тюркски. Его речь была понятна, но другая, чем у татар, от которых Темуджин выучил тюркский. “Уйгур? – подумал Темуджин. – Не уйгур: не выглядит, как уйгур, и говорит иначе. Кто он? Откуда?”
Темуджин наклонил голову и ничего не сказал. Что тут скажешь.
– Темуджин, – человек подошел ближе. – Твоя мать жива. Твои братья живы. Я могу тебя к ним взять. Если хочешь стать ханом, как твой отец. Если нет, оставайся и чисти копыта лошадям нукеров Таргутай-Кирилтуха. Будешь хорошо работать – дадут остатки еды. Как пастушьим собакам.
Темуджин не ответил. Он смотрел вниз, на копыто гнедого жеребца у себя в руке. Затем поднял глаза: круглоглазого уже не было. Дым от кизяка, которым топили в юрте, висел в небе – белесый человек без лица.
“Показалось”, – подумал Темуджин. Он смотрел, как бьется тонкая жилка на голени жеребца, чувствуя ее движение, ток крови у себя в руке. Жеребец был не монгольских кровей, а обмененный – пригнали пуштуны, шедшие караваном из Нангархара в Китай. Высокий – выше местных мохнатых лошадок, с тонкими сухожилиями и узким крупом. “Потому так быстро скачет, – подумал Темуджин. – Мало веса сзади – легко нести”. Он любил этого коня.
Темуджин воткнул в бьющуюся под пальцем жилку железный крюк и рванул на себя. Кровь, подкожное мясо. Не будет больше скакать.
Почему он это сделал? И не хотел – конь-то при чем…
Его долго били, привязав к поставленному на камень седлу: сначала камчой, потом постромками, резавшими кожу и мышцы спины. Темуджин кричал, пока мог кричать, потом стих и только хрипел – тоненько, как ветер в узкой щели. Затем перестал.
Он смутно – словно сквозь пустынное марево – видел, что Таргутай-Кирилтух подошел к нему и вынул короткий нож. “Зарежет”, – понял Темуджин и обрадовался: можно заснуть и не чувствовать боли. Таргутай взвесил нож на ладони, словно собирался его обменять, и взял мальчика за подбородок, задирая голову и открывая мягкое грязное горло – перерезать.
Темуджин понял не все, что сказал подошедший Жамьянмядаг – командир нукеров хана. Он то и дело проваливался в вязкую теплую грязь, какая остается от высохшей воды под твердой земляной коркой, в грязь, впитывавшую его боль, и хотел провалиться в нее навсегда. Он, однако, понял, почему его нельзя убивать: убьют – начнется война с побратимом его отца, вождем кэрэитов Тоорил-ханом. Пока он жив, Тоорил-хан не нападет на Таргутая: Темуджин – заложник. Великий Хан прав: борджигинский щенок заслужил смерть, но убьет его Таргутай – жди кэрэитских нукеров. А с ними и джаджиратов. Жаль жеребца. Но завоеванные в боях земли жаль еще больше. Мы одни по эту сторону Сэлэнгэ: кидани далеко, меркиты еще дальше. На татар надежды нет: пообещают подмогу, а сами подождут конца битвы и добьют проигравших. А потом и ослабших от боя победителей. Заберут добычу и продадут в Землю Цзинь.
– Его жизнь – твоя, – сказал Жамьянмядаг. – Ты – большой хан. Поступай как хочешь. Убьешь – война. Оставишь жить – обменяем на мир с Тоорилом и табун лошадей.
Таргутай-Кирилтух выслушал нукера молча. Вложил нож в кожаный чехол на поясе из звонких китайских монет и, подняв голову Темуджина еще выше, плюнул ему в лицо.
Темуджина снова стали пороть постромками, и он ускользнул в теплую грязь, где не было боли – только тьма.
Темуджин проснулся ночью от холода и не сразу вспомнил, что случилось. Было неудобно лежать на животе, что-то жесткое врезалось в сломанные ребра. Он хотел встать и не смог: был привязан к жесткому деревянному седлу посреди становья. Спину словно облили огнем. Темуджин не стал плакать: боялся, услышат и снова примутся бить.
Ночь пахла холодом. Темуджин потянул воздух и почувствовал сладковатый теплый запах. Запах шел от его одежды: он помочился в штаны, когда пороли. Или когда спал. Все равно. Он снова заснул.
Утром Темуджина разбудили и одели на шею деревянную колодку. Теперь он не мог поднять руки к лицу. Не мог сам есть, пить или смыть засохшую грязь. Его кормил старик-сельдуз.
Спина превратилась в кровавые струпья, к которым нельзя прикоснуться. В струпьях завелись белые личинки, и Темуджин чувствовал, как они его едят. Темуджин плакал от боли, когда никто не видел. Старый сельдуз обложил его спину короткими мясистыми листьями, вымоченными в кобыльем молоке. Стало болеть еще больше.
Темуджин хотел умереть. Убить себя мешала колодка: он боялся не попасть ножом в сердце, а до горла дотянуться не мог. Резать живот не решался: не раз видел, как собаки ели кишки, вывалившиеся у еще живых нукеров с распоротыми в бою животами: долгая, плохая смерть.
Круглоглазый появился на третий день – ждал у ручья, откуда носили воду. Он вышел из-за большого, поросшего мхом камня на северной стороне ручья: старый сельдуз уверял Темуджина, что в камне спит абааhы – злой дух. Сельдуз считал, что у камня нужно поставить столб-сэргэ и построить обоо тахилга – святилище, где можно приносить жертвы Хухэ Мунхэ Тэнгэр – Божеству – Создателю мира. А то абааhы проснется.
Темуджин оглянулся: их никто не видел. Он решил не заговаривать с круглоглазым первый: если тому нужно, пусть говорит. Думал, что старик – степной дух, эжин; сам скажет, что нужно.
– Темуджин, минии хуу. – Круглоглазый оперся на камень, в котором спал абааhы. – Темуджин, мальчик, время стать мужчиной. Время жить свою судьбу.
Темуджин понимал не все, что тот говорил: у него была странная речь – как у татар и уйгуров, но по-другому. Он, однако, понял, что ему предлагают бежать.
– Уходи сегодня ночью, – велел человек. – Иди в темное время – днем хоронись в траве. Держись против солнца. В двух переходах на восток – болото. Буду там тебя ждать.
– Кто ты, овгон-гуай? – спросил Темуджин. – Отчего мне помогаешь? Тебя прислал Тоорил-хан?
Круглоглазый засмеялся.
– Я – бог Тенгри, – сказал человек. – Я – Хухэ Мунхэ Тэнгэр. Беги к болоту, и я сделаю тебя Великим Ханом – повелителем мира. Дам во владение землю от Сэлэнгэ до большой соленой воды, где заходит солнце. И землю чжурчжэней Цзинь тоже дам. Твои враги будут пугать твоим именем детей. Твой народ присвоит тебе новое имя: Великий Хан – Чингисхан. Страшный воин. Обещаю: это наш с тобой завет.
Он повернулся и зашел за камень. Темуджин за ним не пошел: нужно было поить овец.
Он бежал в ту же ночь.
– Он бежал в ту же ночь. – Мансур посмотрел в пустую кружку, откусил маленький кусочек колбасы, медленно прожевал и проглотил. Взял еще один. – Я ждал Темуджина у болота, но он не пришел в назначенный день – опоздал. Когда я вернулся утром, он уже сидел в болоте всю ночь, прячась от нукеров Таргутая, – они обскакали гнилую воду стороной, не заметив его: он дышал под водой через камыш.
Агафонкин включил свет в комнате – три рожка старой люстры. Горели только две лампочки – два желтых круга, рассеивающих мягкий свет по беленому с синькой потолку. “Нужно поменять, – лениво подумал Агафонкин. – Митек бы уже поменял”.
Ему было странно заботиться о Квартире: Митек незаметно, без слов, устраивал их жизнь. Они – Матвей, Мансур и Агафонкин – привыкли к этой устроенности быта, к обслуженности и не замечали митьковской заботы. Лампочки горели, обед ждал на кухне, продукты – в холодильнике. Теперь все нужно самому.
– Как он нас не видел? – спросил Иннокентий. – Мы же стояли там, рядом. Как он нас не видел?
Олоницын, бледный, теребя острую жидкую бородку, смотрел на Мансура. “Пробрало, – подумал Агафонкин. – Он никогда раньше не испытывал интервенцию. И я не предупредил. Нужно объяснить”.
– Это не по-настоящему. То есть по-настоящему, но не как вы думаете. – Он обернулся к Мансуру: – Скажи ему.
– Это по-настоящему, – сказал Мансур. – Вы там были, Иннокентий. Но где там? Вы были в моем воспоминании о том, как я – тридцать лет назад – нашел Темуджина. Или девятьсот лет назад, в зависимости от точки зрения. Нашел и убедил бежать из плена.
“Так вот что такое интервенции, – удивился Агафонкин. – Как, оказывается, просто. А Матвей и Платон все спорили – настоящее-ненастоящее. Все оказалось по-другому”.
– Какое воспоминание? – Олоницын потряс головой, пытаясь избавиться от стоящей перед глазами картинки. – Я там был. Когда мальчика били вожжами, на меня летела его кровь – я близко стоял.
Он вытянул сжатые в кулаки руки и осмотрел рукава серого дешевого свитера, ожидая найти кровь Темуджина.
Он был растерян, потерян, не понимал, что произошло. Агафонкину стало его жалко.
– Мансур, не томи человека. Расскажи как есть, – попросил Агафонкин.
– А как же тайна, урус? – засмеялся Мансур. – Непознаваемое? Суть реальности? Как говорил наш мудрец Платон? Иллюзорность реальности и реальность иллюзии. Вот. Что такое интервенция, Мансур? О, мудрейший, откуда я знаю – я, темный татарин. Мне бы выпить и забыться. Заснуть. И видеть сны, быть может. А-а, это сны Мансура, не так ли, Матвей Никанорович? Ни в коем случае, уважаемый Платон, это скорее его представления о других формах реальности, не так ли? Не могу, не могу согласиться, уважаемый Матвей Никанорович, поскольку эти представления имеют материальное воплощение: они остаются и после того, как он трезвеет. Это – массовая галлюцинация, не так ли? Вы удивляете меня, Платон: материальная галлюцинация? Это, думается мне, скорее проекция других измерений, не так ли? – Мансур хрипло рассмеялся: – Нет, не так.
“Эк его, – удивился Агафонкин. – А я думал, он не слушал их споры. Слушал. И очень внимательно”.
– Довольно, – сказал он вслух. – Объясни Иннокентию, что это было.
Мансур налил себе полкружки водки и быстро выпил, словно его мучила жажда. Достал из кармана пачку сигарет “Астра”, вынул одну, размял мягкий конец без фильтра, закурил.
“При Митьке не курил бы в Квартире, – подумал Агафонкин. – Митек на лестницу выгонял”. Он хотел сказать Мансуру потушить сигарету, но было лень спорить. Лучше потом открыть форточку – проветрить.
– Пока была юла, я мог путешествовать в разные варианты возможного, – начал Мансур. – Если, конечно, юла соглашалась меня туда взять. Я отдал юлу, но сохранил способность воссоздавать свои путешествия для других. Брать их туда, где уже бывал. Как зрителей.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.