Текст книги "Купить зимнее время в Цфате (сборник)"
Автор книги: Орцион Бартана
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
…И любовь тоже
Занимались ли вы любовью на жестком ковре? Тебе было неудобно и ты несколько раз перекатывалась сбоку на бок, и не пытался ухватится, чтобы прекратить это перекатывание, ибо ковер был тверд, почти как пол под ним. В это время Дани сидел в своей комнате, почти рядом с вами, за закрытой дверью. Дверь была, по сути, деревянной рамой, в которую вставлено матовое, молочного цвета стекло с рисунками длинных изгибающихся ветвей, словно бы не от мира сего, и на ветвях разные фантастические птицы. Ты слишком много времени ждал этого мига и до такой степени уже не мог сдерживаться, что был готов ради этого прийти в квартиру Дани даже тогда, когда он в ней находится, хотя и побаивался его, и потому закрыл дверь, разделяющую вас, зная, что Дани лучший твой друг и не откроет двери, если ты его не попросишь об этом. Ты готов был удовлетвориться ковром, за неимением кровати в этой комнате, по сути, проходной. А ковер красного цвета был жесток и груб под тобою еще из-за грязи, комков, накопившихся в нем, ибо все топтали его по дороге в комнату. И, несмотря на все это, несмотря на то, что ты не смог отказаться от этого дела в это утро в этом месте, и, по сути, был сам собой, в том деле, ради которого пришел сюда, ты не был сосредоточен. Что, в общем-то, для тебя обычно. Ты не был сосредоточен. Верно, ты сделал всё, чтобы все выглядело в лучшем виде, как ты это умеешь. Вдавливал пальцы ног в ковер. Двигался вперед и назад в ритме. Делал всё, чтобы это выглядело именно так, что ты только там, весь в деле, более того, что только ты там. И все же сдерживался и думал о других вещах. Ты думал о маме, которая говорит тебе, что на грязном ковре, который все топчут нечистой обувью, не валяются. Ты думал о Дани, сидящем почти рядом, за дверью, быть может, даже лицом к тебе в этот миг, когда вы занимаетесь любовью. Ты на ней, у него в доме, а он за тонкой дверью, за тонким матовым стеклом, сидит, опустив лицо и подавшись вперед, словно бы сосредоточенно вглядывается в вас, словно бы и нет никакого стекла между вами, обе руки на коленях, чтобы уравновесить тело, или одна рука засунута в брюки, и он дрочит ею, подстраиваясь под ваш ритм. Когда Дани волнуется, он не очень-то думает о равновесии, а явно о других вещах. И тогда в нем обнаруживается скрытая до поры до времени мощь. Когда Дани в волнении запускает руку в штаны, то багровеет от больших усилий, главным образом, внутри, а другой рукой удерживает равновесие. Более того, он способен свободной рукой совершать чудеса балансировки и не упасть на дверь, не разбить стекло, несмотря на свои движения, несмотря на то, что он чересчур сильно напрягается, несмотря на то, что он подается вперед в положении намного более опасном, чем человек мыслящий. Но ты настолько не был сосредоточен, что мог одновременно думать о Дани и о том, как он сидит за стеклом, и видеть причудливый рисунок на стекле, всяких пеликанов и цапель, длинные изгибающиеся ветви, водоплавающих птиц, таких тихих в своих невероятных позах, так удобно и свободно устроившихся на стекле, словно бы они на поверхности любимого озера, и это все в то время, когда ты так погружен в дело на ковре, так ищешь равновесия, так ищешь опору. И любви тоже.
Собственно ты и не хотел быть сосредоточенным. Хотел смотреть на стекло. Хотел думать о водоплавающих птицах, которых ты вот в этот миг нашел, в этот миг заметил, еще миг, и ты встанешь, и уйдешь, и оставишь их здесь. И так это длилось, до тех пор, пока ты не кончил. Кончил с трудом. Ибо все время думал о разных вещах. И о Дани, который ждет за матовым стеклом, и о том, что ты мог быть настоящим другом, и хотя бы разок, хотя бы сейчас, предложить ему присоединиться. Но вид его намечающейся лысины, на затылке, которая вдруг окажется так близко от твоего лица, и звуки, издаваемые им, в то время как он лежит рядом с тобой на ковре, не умея владеть собой, да и не желая этого, и еще какая-нибудь глупая улыбка на его лице в разгар дела, улыбка, возникающая у него, когда он доволен собой, зная, что близок к победе, но, не желая выразить открыто, насколько он собой доволен, – все это ты представлял себе, и потому не мог его позвать, хотя знал, насколько он хотел бы присоединиться. К тебе. Или вместо тебя. Или лежать рядом с тобой, когда ты на него смотришь. Или не смотришь.
Потом ты кончил, и вы встали, и почистили ковер, постучали в стекло, и Дани открыл дверь и присоединился к вам, и вы поговорили немного о том, о сем, словно бы ничего особенного не случилось несколько минут назад. И Сигаль не была так взволнована как ты, словно бы и вправду ничего особенного не случилось, или просто она привычна к таким вещам. Ты и так был ограничен во времени, ибо ты всегда организуешь эти встречи с девицами так, чтобы не было слишком много времени для различных мыслей и разговоров, и вы ушли. Про себя ты благодарил Дани за то, что он согласился дать вам войти в то время, когда он дома, и таким образом побеспокоить его и сконфузить, или вообще, просто так ограничить его в собственном его доме, перекрыть ему дорогу внутрь и наружу, хотя, кажется тебе, и он получил удовольствие от всего этого пусть и в иной форме. И хотя ты знал, что встретишься с ним этим же вечером, и вы будете говорить о разном, о чем обычно говорите, и об этом деле тоже, сидя в баре и попивая пиво, ты все же знал, что об этом говорить не будешь. Так что ты мог закрыть для себя эту тему и больше ее не открывать. Так что все снова стало на место, и стало легко, и можно будет, если не будет выхода, все это даже повторить – использовать квартиру Дани точно так же, как и в этот раз. В последующие дни ты, в общем-то, не был озабочен. Все шло обычным путем, и не надо было просить у Дани об одолжении и вообще думать о том, что произошло. Дни проходили, и ты просто забыл или реализовал решение больше об этом не думать. Так что и не предполагалось возвращение к этим мыслям. Потому картина вашего перекатывания с Сигаль на ковре, внезапно всплывшая в твоей памяти через много времени, была весьма неожиданной. Причем, абсолютно внезапно и через несколько лет. И это необычайно удивило тебя.
И вовсе не из-за Дани ты вспомнил об этом случае, и не из-за Момо, того самого, богатого лысого подрядчика с печальным лицом и щеками, свисающими как у пса породы боксер, покрывающими подбородок и часть шеи, изборожденной морщинами. Момо, который дружил с Сигаль, когда ей было шестнадцать, и она какое-то лето подрабатывала в его конторе, чтобы собрать немного карманных денег и провести лето, упорядоченно, а не буйно и бестолково, как говорил ей отец, который был с Момо знаком, был, хотя и не самым важным для Момо другом, и был весьма рад устроить дочери своей работенку. Ты же о Момо не думал, когда обретался с Сигаль в пустых квартирах домов, построенных Момо в разных частях города, на севере и на юге. Квартиры стояли пустыми не потому, что он их не мог продать, а потому, что он их оставлял для себя как некие тайные убежища, куда можно было сбежать и укрыться, вести там иную, параллельную, скрытую жизнь, которая расщеплялась на эти квартиры, как побеги из одного ствола. И вы прокрадывались мимо охранников, восседающих в холлах из мрамора и пластика в эти роскошные здания, поднимались в скоростных лифтах, и гуляли голыми, освещая себе путь свечами по пространствам квартир, в которых все было готово, но отсутствовали салоны – диваны и кресла – три плюс два плюс один. И не было лампочек. И тогда ты не думал о Момо, и о том, что она также и с ним, ибо в моменты высшего наслаждения она выкрикивала твое, а не его имя, и повторяла криком тебе в уши, вжимая до сладостной боли в тебя свои сережки, что ты её, её, её. Не о нем ты думал и не о том, что она кричит, занимаясь любовью с ним. Ибо если ты не только с ней, почему она должна быть только с тобой? И Момо этот выглядел, как отец Сигаль, что не может принести большого ущерба, и если он тоже спит с Сигаль, то это просто еще один путь любви, как просят милости у нее и получают, и это все же нечто другое в сравнении с тем, что между вами. Нечто мягкое и нежное, что удлинит его жизнь. Нет, это вовсе не пришло тебе на ум из-за нее или из-за него. Оно всплыло намного позже, намного позже после того, как Сигаль исчезла с Момо заграницей, словно бы хотела сбежать от тебя, стереть память о тебе по ту сторону гор Тьмы.
Ни Сигаль и ничто внешнее не привели тебя к этим воспоминаниям. Ты осознал тотчас, что картина, вызвавшая их, связана только с тобой, и ты ни в чем не виноват, даже в том, что Сигаль исчезла, сбежала. Нет, новые чувства как бы возникли из самих себя, хотя и были связано с той картиной и Дани, сидящим в то утро за стеклянной дверью, пучившим глаза или, наоборот, сжимающим веки в эти мгновения, когда он уж очень – с вами. Мысль была, что все могло было быть наоборот. Почему бы нет? Ты спрашивал себя? Почему не может быть наоборот? Почему я думал тогда лишь о себе, а не о Дани с Сигаль, и не видел себя, к примеру, с Сигаль и Майей, тогдашней подружкой Дани? Почему я думал так: «Если Дани хочет с Сигаль, то и Сигаль хочет с Дани», а не так: «Если я хочу с Майей, то и она хочет со мной». Зачем же убегать каждый день из дому и так в течение нескольких лет? Зачем убегать от одной, чтобы притворяться с другой, с которой я тоже могу быть короткое время, пока не сконцентрируюсь снова с помощью первой?» И вопрос этот возник, словно звон в ушах, что слышен лишь тебе одному, и весь шум улицы Ибн-Гвироль исчез, растворился в этом звоне. Почему надо бежать от одной к другой, когда можно быть с двумя? Почему нельзя быть всегда с двумя? И это не какая-то авантюра, одноразовое удовлетворение похоти, не побег или метание туда и сюда год за годом? Почему не осесть на якоре? Подобно тому, как ты видел на берегу речки Яркон воды её, текущие в обратную сторону, из моря на сушу, и водоплавающих птиц, которым, как говорится, чирикать на это, и они относятся к Яркону, как нормальному ручью, и ты думал в то утро, у Дани, о том, что у ручья два берега, и дела делают на обоих, и с одного берега можно видеть другой и все, что на нем происходит, и можно, таким образом, одновременно быть на обоих берегах и во всем, что заполняет твое поле зрения и до самого горизонта, и нет никакой ностальгии, и дискомфорта, и прочих бед и неприятностей на душе. Так что следует не оставлять дом, а просто его расширить, внести дом отдыха в обычный жилой, как бы соединив работу и отпуск, пока эти два слова потеряют свой смысл, и останется лишь – жизнь. Просто, останется жизнь. И любовь тоже.
И что интересно, слова эти не возникли тогда, когда ты собирался совершить переворот в своей жизни, а ты говоришь их себе сейчас, когда прошли те дни строительств и покупок, и планы твои долгосрочны экономически и географически. Как и тогда, и сейчас ты напрягаешь зрение и слух, поворачивая голову до боли в шее из-за слишком напряженного угла, более того, всего себя – вглядываясь в сверхотдаленные места, к примеру, в звезды. Даже если никакая весть не приходила, ты все равно готов был услышать любую весть, ты был полон благоговейного страха перед вестями, которые должны были прийти, истинного, сладостного, даже любимого тобой страха, без которого просто жизнь не жизнь. Прошел уже тот промежуточный период, когда ты готовил себя к великим делам, начиная от встреч с инопланетянами, и не просто встреч, а встреч по ту сторону реальности, и кончая возможностью изгнать начальника и дать это место близкому твоему другу Нисиму, а самому занять его место, помощника шефа. Интересно, что говоришь ты все это себе и сегодня, много времени спустя после тех дней, когда мысли твои были по ту сторону жизни, ты писал завещания и вынашивал всяческие планы, как после себя оставить знаки, что ты настолько высок душой, что когда изобретут все чудодейственные лекарства, и не будет у смерти власти, только нужно будет решить, кого увести из ее когтей, тогда придут вернуть тебя из мертвых в живые, ибо такого прекрасного человека, как ты, просто нельзя оставлять со смертью и мертвыми. И сегодня ты говоришь себе те же слова, сегодня, когда ты, в конце концов, с Гилой и Цилой вместе, и прошли дни съемных комнат, беготни из чужих квартир в другие чужие квартиры. Ты с ними двумя в одном доме, в разных комнатах, а иногда и в одной, за одним столом. Или ты сидишь в кресле и пишешь, то, что тебе особенно по душе, на бумаге, положенной на книгу, а Гила моет посуду в кухне, а потом приходит спросить о чем-то вас, и ты поднимаешь голову и смотришь на Цилу, примостившуюся у твоих ног и проверяющую свои работы, и спрашиваешь ее мнение, и она говорит тебе «да» или «нет», и ты готов согласиться и с тем, и с этим, ибо она говорит спокойно, не ущемляя тебя, и Гила заранее согласна с ответом. И затем вы все спите в одной постели, и ты ласкаешь их обеих, подкладываешь руки под их плечи, так, что кровь перестает прибывать к одной из рук, и рука эта засыпает, покалывает, и ты вынужден извлечь ее из-под плеч Цилы, к примеру, и тогда ты высвобождаешь и вторую руку из-под плеч Гилы, чтобы соблюдалось равенство, и все бы себя чувствовали нормально. А когда вы едете куда-нибудь, то часто и преднамеренно – вдвоем. Кто-то остается дома, чтобы двое уехавших соскучились. И когда наступает твоя очередь остаться дома, когда они вдвоем уезжают, в душе устанавливается такое благоденствие, что даже лай Таммуза, вашего пса, не нарушает его. И даже когда ты выводишь его на прогулку, люди на улице тебе вовсе не мешают, ни их взгляды, ни их самые новейшие машины. И даже сексуальные зады девиц в брючках в обтяжку, так что видно, что под брючками ничего нет, а только маленький гигиенический треугольник, лишь выпячивающий то самое легендарное место. Нет, теперь все упорядочилось. Все прекрасно. Ты перестал думать о прежних предпочтениях, о временах, когда лето было самым отличным временем года, а зимой, вечно надо было искать комнату. Теперь каждый день прекрасен. Каждый день. И ты идешь один по улице, намного богаче, чем это допустимо. Теперь ты не должен заниматься любовью за дверью, за которой сидит Дани и пялит глаза. Ты не должен прятаться. Есть у тебя и Гила, и Цила. И ты есть – у себя. Есть у тебя всё. Абсолютно всё. И любовь тоже.
Возвращение
Когда я поднимаю глаза от книги, я вижу, что море пустынно. Отсвет от белых страниц затемняет мне глаза и придает единый оттенок небу и водам, чересчур темно-серый. На несколько мгновений картина замирает, лишенная глубины. Словно бы отвесно нависшие небеса приклеены прямо у моего носа, и все рассказы о дальних странах вообще не существуют. Море пустынно, если не считать женщины, кормящей ребенка, и плотного мужчины, что гуляет вдоль берега, сначала вышагивает на север, затем возвращается. Мужчина не молод, но тело его выпрямлено, живот плоский и твердый, покрытый темными колечками волос, загорелый больше чем я, что особенно заметно в этот ноябрьский день. В будке, возвышающейся над почти пустынным берегом, виден старый спасатель. Когда я лежу на берегу, я время от времени инстинктивно обращаю взгляд на эту спасательную будку без всякой связи со всеми другими, растянувшимися на песке, как я, любопытствуя, смотрит ли он на меня тоже, знает ли он, насколько я таю надежды на его помощь, сообщник ли он мой настолько, насколько я сообщник его? Даже входя в воду, в это кажущееся тихим море, мгновенно обдающее высокой волной, я двигаюсь до места, где еще могу стоять на ногах, касаясь дна, и время от времени продолжаю посылать взгляд на спасателя, поддерживать его, подчеркивать его присутствие. Я и не стесняюсь признаться: я знаю, что море опасно. Я остерегаюсь. Даже акула может сюда доплыть. Я наготове. Но сейчас полдень, и я думаю, что пойду отдохнуть перед тем, как продолжить отложенную работу. Год назад я и представить себе не мог, что смогу провести в рабочий день целый час на пляже, в полдень на стыке осени и зимы. Но этим летом многое для меня изменилось. Вообще-то став внезапно любителем моря, почти не упускавшим возможности прийти к нему, я не так уж радикально изменил свои принципы, одним из которых был: море всегда пустынно. Но все должно быть в меру. И я снова начинаю думать об этом, и снова решаю, что на сегодня хватит. Все должно быть в меру. Это мой новый принцип. Я думаю, что пора уходить, и уже собираюсь встать и искать кратчайший путь наверх, к бетонному барьеру, ведущему от пляжа, в сторону улицы и стоянки. И тут я вижу перед собой дядю Реувена, живущего в Галилее и давным-давно не бывавшего здесь. Странно, я гляжу на его приближение и вижу его ботинки, полные грязи, несмотря на то, что мы на берегу моря и давно не было дождя, ни тут, ни в его Галилее. Или так мне кажется. Лоб его украшен густыми белыми кудрями. Небольшие голубые глаза погружены в размышления. Величавый орлиный нос вдыхает чистый морской воздух. Море, между тем, становится все светлее, его простор, слепит, отражая раскаленное полуденное солнце. Реувен приближается медленно, протаптывая дорогу в песке, вероятно, потому что большая его сумка перегружена, и ему тяжело ее таскать. Воспоминание о больших сэндвичах, которые тетя Яффа готовила ему на рассвете в столовой кибуца перед отъездом в Хайфу на попутном тендере, возникает в моей памяти. Он улыбается знакомой улыбкой. Рони, зовет он меня, как всегда, а не Ронен, как хотели бы мать и отец, ставя ударение на последнем слоге. По сути, нет нужды окликать меня по имени. Достаточно улыбки. Мы так хорошо понимаем друг друга, что я сразу замечаю грязь на его обуви и пот на лбу, удивляющие меня этим ноябрьским днем. На набережную, остались только мы и опустевшее море.
Теперь я вспомнил, что Ривка, сестра Яффы, живет рядом, на улице Яркон, совсем близко, прямо около набережной. Может, он идет к ней или от нее, хотя странно, что он не сообщил мне о приезде в город. Кажется, он всегда сообщал о своем приезде семье и мне в том числе. Как всегда, я сердечно рад ему. Я протягиваю ему руки, несмотря на то, что помню с детства, как он безжалостно сжимал их своими лапищами, закаленными работой в лесах.
«Расскажу тебе о лесных партизанах, то, что никому еще не рассказывал», говорит он мне сейчас, сразу же после встречи, и мы идем рядом. Рассказы о вертолетах, танках, войне, лесах, винтовках, партизанах, которые сражались против всех родов войск и всегда побеждали, памятны мне с детства, но всегда они обрывались на самом интересном месте. То было слишком поздно, то кто-нибудь мешал. И я оставался в середине прерванного рассказа, ощущая ка-кую-то пустоту, лишь зная, что победа была за дядей Реувеном и партизанами, несмотря на то, что тетя Яффа обещала мне, что в следующий раз он продолжит.
Мы усаживаемся на ограду, рядом с известковым утесом, коричневые твидовые штаны дяди тоже слегка покрыты грязью, вероятно, еще с дороги, но эти свисающие со штанин бляшки грязи не могут помешать. Небольшие пещерки в утесе над нами, полны темноты, мусульманское кладбище скрыто садом и зданиями, желтые пятна окон расцветут лишь к вечеру, в эти полдневные часы цветы ослинника, эти ночные свечи, закрыты, и лишь небольшие островки зеленого разбросаны по известняку. Киоск прикрыл жалюзи, и тоже замер. Невыгодно будить целый киоск ради нескольких отдыхающих на пляже в этот осенний день. Несомненно, здесь был праотец Авраам, когда Всевышний попросил его сосчитать песчинки на морском берегу, но дядя Реувен рассказывает лишь о деде Аврааме, которого немцы, будь они прокляты, убили, и партизаны отомстили за него, насколько можно было тогда отомстить. Дядя помог им, несмотря на то, что они не всегда тепло его принимали. Но он был достаточно силен, чтобы заставить этих сволочей, да, да, и они сволочи, принять его. Насколько я знаю, он должен был пройти страшное испытание, и о нем он рассказывает мне сейчас впервые. Сестру свою, тетю Рахель, он послал в соседнее село принести еду от Стефанека, друга деда Авраама, Стефанека, который за два дня до этого выгнал их из своей бани, считая, как он говорил, что место это небезопасно, соседи уже настучали и вот-вот немцы придут их искать. После того, как он послал сестру и остался один в лесу, в тишине, полной птичьего щебета, он снял пояс и пытался затянуть его на своей шее, но пояс порвался. Не было выхода, и он решил использовать для этой цели штаны, все равно без пояса они были бесполезны. Одну штанину он разорвал вдоль, полосу ткани завязал узлом, взобрался на дерево и привязал эту полосу ткани к ветви. Но когда прыгнул с дерева, и эта импровизированная петля оборвалась, а с шеей ничего не случилось. Тогда он взял вторую штанину, опять завязал еще крепче вокруг ветви и снова прыгнул. На этот раз сломалась ветка и сильно ударила его по голове. Лежа, весь побитый, под деревом, услышал сильный плач. Это была тетя Рахель, которая вернулась и нашла его в таком состоянии. Он поднялся, сели они рядом, на земле, между деревьями, сильно плакали, но про себя, чтобы никто их не услышал. «Больше она меня одного не оставляла, – говорит он, – и никуда меня не пускала, ни там, ни здесь. Даже по нужде я должен был идти недалеко от нее, в лесу, а партизаны вообще для меня ничего не значили, ибо все время я был сосредоточен на Рахели, она была со мной везде. Даже после женитьбы на Яффе она была с нами. Даже к сестре Яффы Ривке, которая была одна, и я оставался с ней, Рахель меня сопровождала и находилась в соседней комнате. «Постой, постой, – говорит он, видя, что я начинаю бледнеть и покрываться потом, – я расскажу тебе сейчас все до конца, все, как произошло. Когда Яффа прошла операцию на сердце, я пришел к Ривке взять ее сердце, ибо она всегда говорила Яффе, я с тобой во всем, даже сердце свое отдам тебе, если будет нужно. Это было, когда они еще были совсем маленькими, и Яффа следила за ней по ночам и делала для нее все, да, ты знаешь. Когда же они репатриировались в Израиль, и должны были расстаться, ибо Ривка осталась тут, около моря, а Яффа приехала ко мне в кибуц, обещала ей Ривка сделать для нее всё, даже сердце свое отдать. И когда Яффа была сильно больна, я приехал к Ривке напомнить об ее обещании. «Ты очень сильная, – сказал я ей, – сможешь обойтись и без сердца. Я уже видел, что ты делаешь это отлично, а Яффе необходимо сердце». «Хорошо, – сказала она мне, – дам я вам сердце, но без сердца я могу с тобой сделать то, что всегда хотела, но сердце не давало мне». Так что не осталось у меня выхода, пришлось согласиться и сделать это с ней. Выхожу, и кого я вижу в комнате, у входа? Мою сестру, тетю Рахель. «Обещала я тебе, что никогда не оставлю, и буду следить, чтобы ты не сделал то, что пытался сделать тогда, в лесу», – говорит она. «Рахель, – говорю я ей, – здесь наша страна, здесь все изменилось, здесь ты можешь меня оставить. Что ты так обо мне беспокоишься?» «Нет, – говорит она, – и тогда тоже говорили – наша страна, наша страна, здесь ничего с нами не произойдет, с таким добрыми соседями, с водами, с лесами. И смотри, что с нами случилось. Довольно, больше я ничему не верю. И вообще ты обещал отцу охранять меня перед тем, как мы бежали из гетто. Как ты будешь следить за мной, если я не помогу тебе в этом, и не буду следить и охранять тебя?» И я понял, что ничего не поможет, Рахель будет со мной везде и всегда. И стало мне неловко вернуться внутрь, поцеловать Ривку в лоб перед уходом, только поцеловать, что ей причиталось, хотя она и была без сердца, ибо Рахель бы не сдержалась и вошла бы со мной в комнату, в которой оставалась Ривка, ты понимаешь, без одежды. И покинули мы квартиру вдвоем, и я так оставил Ривку во второй комнате. В эти дни, когда Яффы уже нет, и осталось у меня время для самого себя, и я могу немного поразмышлять, я вспомнил, что оставил у Ривки несколько обещаний в тот день. До того тогда торопился ради Яффы и ради Рахели, что оставил у нее все обещания, не проверив, без всякой ответственности. Я не мог так вот продолжать с этим обещаниями, я не знаю, что с ними случилось с тех пор, потому я решаю пойти и посмотреть. Так вот сейчас я иду к ней, посмотреть». Я с изумлением слушаю рассказ дяди Реувена, стараясь не выдать своего волнения, хотя лицо мое по-прежнему бледно. «Ладно, ладно, – говорю ему, – теперь я понимаю. Когда тети Яффы нет, ты можешь идти к Ривке. Но где тетя Рахель? Ведь по твоим словам она всегда с тобой?» «А что ты думаешь, я делаю на море? – спрашивает он меня. – Почему ты думаешь, море пустынно в последние годы? Знаешь ли ты, чего я только не делал, чтобы сделать море пустынным, чтобы найти достаточно большое место, где можно было оставить тетю Рахель, чтобы она не шла со мной, и я наконец-то получил немного положенного мне одиночества». «Что ж, – говорю я, – теперь я понял все, даже то, почему море пустынно в такой прекрасный осенний день, но что будет со мной?» «С тобой, – говорит он, – ты что, не понимаешь? Ты остался в книге, ты оттуда и не выходишь». Теперь я понимаю, и из уважения к дяде Реувену я расстаюсь с ними и возвращаюсь на то место, которое хотел покинуть. По сути, никогда я и не хотел его покинуть, и, сказать по правде, никогда его и не покидал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.