Текст книги "Купить зимнее время в Цфате (сборник)"
Автор книги: Орцион Бартана
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
Эдна строит ковчег
Вокруг невысоких холмов, в полдневной жаре месяца Элул, опустившейся на плантации молодых цитрусовых деревьев, и невспаханные поля, тянущиеся на север, к кубикам домов под красными крышами, застывших в палящем мареве на дальней линии горизонта, тут и там расположены кубы высотных зданий, часть из которых еще строится. В спокойном небе ни облачка. Цельное голубое полотно протянуто над землей.
Лишь южнее забора психиатрической больницы, между корпусом и внутренней оградой, на, как бы, нейтральной полосе виден беспорядок, разбросаны строения с вырванными окнами, обломки бетона, следы сооружений чего-то, что, вероятно, было сельскохозяйственной фермой, ныне заброшенной, среди сухих кустов хлопка и репейника, закрывающий от взгляда весь участок. Но за забором, домики больницы словно бы возникают один из другого, как ноты, вырвавшиеся из нотного стана, растут и распространяются с некой избалованной леностью по всему листу, ибо таково пространство этого клочка земли: умеренно возвышающийся холм, без резких склонов. Так и поставил кто-то эти одноэтажные домики на коричневую почву вдоль этого пологого холма, взобраться на который ни составляет труда, ни для человека, ни для животного. Освещенные корпуса поставлены с той же осторожностью, с какой асфальтированные дорожки захватываются травами; они, легко изгибаясь, вьются между домиками, так, что никогда не соскользнут к бугристому пространству песков, которые, и являются настоящей границей места, нейтральной полосой до внешнего забора.
Шаги обитателей заведения и посетителей не потревожат песков, только дикий пырей и полчища висящих на нем улиток, не относятся столь уважительно к ним и ползут, куда их душа пожелает.
Гигантский фикус состоящий из множества стволов, которые соединились в течение многих лет один с другим, и если у дерева есть сны, то все эти стволы, как один сон, переходящий от одного ствола к другому, удлиненный, полный напряжения, выпуклостей и горбатых изгибов, как и сами стволы, которые соединились, поддержанные землей и переплетающимися над почвой корнями. Ибо сны стволов принадлежат этому гигантскому дереву, как и полчища мух, захваченные в коричневые ловушки, висящие, как фонари, оставшиеся от праздника, забытые в низкой гуще ветвей, да и полураздавленные плоды на земле, в тени, где сидит жирная кошка в черно-кричнево-желтых пятнах и ест что-то, что швырнул ей кто-то из посетителей, которые прятались от полдневного жара в тени дерева. Сидят они на скамьях у деревянных столов, на которых остатки пищи и пятна грязи. Сидят, делая вид, что не слышат странные крики и голоса, внезапно, без предупреждения, несущиеся из одного из приземистых зданий и так же внезапно прекращающиеся.
Так живет заведение, повернувшись спиной к домикам с красными крышами, отодвигающимися с годами от горизонта. Словно место это отрезанное от всего мира высоким двойным забором, считает своей и нейтральную полосу между двумя рядами сетчатого забора, с юга, полную железного хлама, который сбрасывали сюда в течение многих лет ржаветь и разлагаться в пекле дня и холоде ночи, следы которой ощутимы даже в жаркий полдень месяца Элул, в клочках бумаги, желтоватой от высохшего кала, в использованных презервативах, еще полных спермы, которые были вышвырнуты через забор или побывали в руках тех, кто проник на эти нейтральные земли и исчез.
Проходя через двойные железные ворота, с электронным управлением, первым делом замечаешь брюхатую водонапорную башню, западнее, на вершине холма, возвышающуюся над всеми зданиями и полускрытую единственным здесь двухэтажным корпусом третьего отделения, в окнах которого развеваются занавески под всегда дующим здесь неизвестно откуда ветром. Следовало бы разобраться с этой водонапорной башней, неизвестно на каком основании обитающей здесь, между низкими бараками, омытыми светом и покоем, и слабыми, но отчетливыми тропинками между навесами из пластика, в этой юдоли скорби, дающей приют больным и нуждающимся в помощи.
Обитателей можно увидеть, идущих цепочкой, с утра до вечера, тянущих ноги, придерживающихся, словно бы вслепую, круглых железных поручней, протянутых с двух сторон вдоль всей длины прогулочных дорожек, позволяющих им двигаться без помощи. Дойдя до края поручней, они оборачиваются и возвращаются по той же тропе. А в тени дерева сидят те, которых высокий и плотный медбрат, один из хозяев этого заведения, в котором он сам и работает, чтобы иметь заработок, и одновременно самому следить за порядком, подкатил на инвалидных колясках по просьбе посетителей.
И Эдна не была бы здесь, если бы не тот же крепкий парень в шортах под белым халатом, в сандалиях, громко стучащих во время ходьбы. По его походке можно было предположить, что время в его руках, и он идет в этом желтом свете, который лежит на всем, исключая центральный вход. Медбрат входит и выходит из него, явно не оценивая каждый свой шаг в сотни шекелей, накапливающихся на счету его семьи, которой принадлежит это место, а направляется без всякой задней мысли к трем детям, играющим в мяч. Высокий подросток с кривой шее, теряющий мяч каждый раз, когда ему швыряют, к радости толстенькой своей сестрички, кричащей: «Снова проиграл, снова потерял очко», и малышки в праздничном платьице, болеющей за старшую и низким голосом ведущей счет. Они приехали к деду, который сидит, и ест, и запах нечистот идет от его шорт цвета хаки, несмотря на предохранительную прокладку под ними. И толстые пальцы его ног в синих сандалиях недвижны под столом, как и его лицо над столом, и трудно вообще понять, вкусна ли ему пища или это просто механическое жевание. Если бы ты не знал, что это внуки пришли проведать деда, в голове могла бы возникнуть мысль, что и дети принадлежат этому месту, как часть его наследия, и будут продолжать игру и после того, как жена старика и дочь, низкорослые и плотные, как и он, встанут и пойдут с ним вдоль двора, туда и обратно, под солнцем, не обращая внимания на ужасный запах, идущий от него, или делая вид, что не обращают внимания, пока не истечет, по их мнению, время визита, и соберут они все в синюю порванную сумку, и кликнут детей визгливыми грудными голосами, и спустятся все вместе по песчаному склону к южным воротам. И когда услышит сестра их голоса по аппарату связи, прикрепленному к воротам, откроет их, и две женщины с тремя детьми исчезнут, как и не были.
Все это не беспокоило Эдну, ибо вкусный обед, завернутый в алюминиевую фольгу, положенный в одноразовые тарелки, извлеченный из корзины, принесенной близкими, стоял перед ней. И она осторожно снимала фольгу пальцами, которые стали такими тонкими после операции, что суставы их белели под коричневой кожей. Снимала, и пробовала понемногу, чавкая беззубым ртом, бормоча что-то ругательное каждый раз, когда мяч падал недалеко от нее, непонятно кому обращенное, подростку с кривой шеей, из рук которого снова выпал мяч, мухам, надоедливо носящимся вокруг нее, взлетающим и садящимся с той же медлительностью, которая присуща всему этому месту, не боящимся слабых костлявых рук, не имеющим сил их прихлопнуть, трясущихся над бумагой, чтобы снять ее с избранной ею тарелки или запахивающих халат над обрубками ног. Она рассказывала, как плакала по телефону, когда звонила им, не появившимся во время, уже было полтретьего, а в трубке лишь был слышен равнодушный голос автоответчика. Прекрасно, что они приехали, но еще больше, чем вкусная еда, которую она может сосать деснами, важны для нее привезенные ей сто шекелей. Еще немного, когда она кончит, есть, они уйдут, и ее вернут в комнату, она будет сидеть и ждать солнца, которое взойдет со стороны степи и ударит в ее матрац. И так она будет сидеть, пока соседка по комнате старуха Берта перестанет пускать слюну, склонит голову набок и задремлет. Тогда Эдна вложит деньги, купюру в пятьдесят, две по двадцать и одну в десять в щель между досками кровати. «Холера на его голову, Авраама. Половину денег забирает, собака». Могла бы она двигаться, сама бы покупала всё, и материалы самые лучшие, более водостойкие, которые и спасут ее отсюда.
Нет. Ее не обманут, ни Авраам, ни жестокая сушь, хамсин. Даже сейчас, в солнечный полдень, в самый разгар дня она знает, что еще немного, совсем немного, придет мгла, и фонари на узких округлых шеях, которые стоят по углам зданий, словно без голов и почти не видны в полдневном свете, вспыхнут в ночи. Ибо ей ясно, как только солнце уйдет с полей и крыш зданий, и жара пойдет на убыль, как пар, пресмыкаясь перед тьмою, охлаждаясь, именно тогда, только тогда можно лучше ощутить начало бурь. Которые еще придут. Еще немного, и они все сметут ужасной своей силой. Капли воды, огромные, как ведра, падут с неба, и потоки коричневой и серой грязи вырвутся со всех сторон, поднимутся выше водонапорной башни. А за нею – воды, которые смоют грязь, болото, сотрут всё, и эти здания, и всех, проживающих в них.
Это ясно Эдне, как в эти часы зноя ясны последующие часы, поле полудня, когда приходит великое одиночество, которое с приходом ночи обнаруживается и выходит из всех углов, и только фонари висят, как костры в воздухе. Костры, которые пытаются изгнать тьму и успокоить, но не могут даже осветить стены больницы, внезапно исчезающие вместе со светом дня и прячущиеся во тьме, которая сходит с высот и стирает все вокруг. Тьму эту невозможно отменить, но как бы она хотела видеть стены, возвращающиеся и возникающие с первым светом утра. Как этот красноватый свет начинает желтеть, ползет по пескам, по травам, пока не доходит до стен и начинает по ним карабкаться, медленно-медленно добирается и до ее окна. И что возникает раньше, хочет она знать, дальние кубики домов или поля? И куда сворачивается и скрывается тьма ночи, где она прячется? Но так и не разу она не выдержала бодрствование всю ночь. Послеполуденные часы до того изматывают, что все становится розовым и сиреневым поверх водонапорной башни, и кусты, которые прикасаются к этому розовому, держат его, и все же оно исчезает и снова приходит тьма. Как она старается, лежа в темноте, не смыкать глаз, а одеяло пусто там, где были ее ноги, и она не смотрит, на ноги, а смотрит в окно, чтобы не упустить момент, когда солнце возвращается, где оно точно возникает, и как это происходит, как принимают его стены зданий, и травы, и колючий репейник, сколько бы она не лежала, как вдруг открывает глаза, а все уже вышли завтракать, сидят, пускают слюну на себя в свете солнца нового дня, размазывают еду по непокрытым столам. И только она, у которой нет ног, должна ждать и кричать в пустой коридор, в котором стоят ночные горшки, звать Авраама или Машу, чтобы пришли взять ее, сволочи. Теперь она вынуждена будет просить их вынуть доски из коробок, иначе как она сможет сойти с этой коляски, безмозгло сделанной коляски министерства здравоохранения, нет у нее даже тормозов. И если поставят ее на высокое место, она полетит вниз, как птица без крыльев, и разобьется.
Руки ее красны и натружены от колес, которые она удерживает, чтобы не подвела ее эта инвалидная коляска, и как она вытащит доски из коробок? Они очень тяжелы, эти коробки, Авраам с трудом тащил их вверх и сложил в шкаф. Но он обязана начать строить свой ковчег, ибо приближается зима и с ней – потоп. Приближается потоп. Это место он сотрет с лица земли. Даже кошку он не пощадит, и не будет, кому бросать ей еду. Холм вернется в свое первоначальное состояние, останутся только поля, пески, заброшенные кусты и больше ничего. И даже эти крепкие заборы не устоят перед силой воды, которая их унесет. Но никто этого не знает и никто об этом не думает. Все эти несчастные, живущие рядом с ней, с трудом поднимающие ноги, пойдут ко дну, как камни, а затем раздутыми будут плавать на поверхности вод. Точно так же, как сейчас, в полуденном зное, они падают на травы, жуют свои языки, и зубные протезы выпадают у них изо рта, и так, полусидя, они дремлют. Это ведь время тяжкого сна, падающего на всех, и каждый валится там, где стоит. Вон этот пришибленный, который все время бросает ей грубые слова, лежит на старой тропе, и голова его на камне, как у пса, и нет медсестры – подвинуть его. Медсестры и медбратья ушли, сидят, верно, в своей комнате, играют во что-то и смотрят телевизор. Только Зельда сидит снаружи, вытащила корыто и стул, и стирает свое белье и развешивает на железный поручень, который рядом с ее комнатой. Белые трусы и огромные лифчики развешаны под солнцем. И тупица-медседстра говорит Зельде, что она в полном порядке, и успокаивает эту несчастную, что все высохнет до вечера. Не с кем говорить. Некому излить свой страх. Некого предупредить. Только она знает и только она строит ковчег. Только она делает то, что возможно, для себя, ибо тогда и она всплывет раздутая, как и они, в великих водах, которые нахлынут. Этого она не хочет, даже думать об этом не желает. Она не даст такому случиться. Она не даст потопу, который придет, чтобы все смыть, захватить и ее. И еще немного, когда вернут ее в комнату, и Берта задремлет, она извлечет одну из коробок и даст Аврааму деньги, чтобы забрал все и начал строить, наконец, строить ковчег. Хватит, нет больше сил. Пусть крадет, сколько хочет. Но пусть уже начнет строить.
Две комнаты
Сразу же после того, как я встретил его на выходе из банка, через много лет, что мы не виделись после окончания университета, где мы общались и вели бесконечные разговоры каждый день, он пошел домой, ведя щенка на поводке, посадил его в постель Тани, которая ждала его, и они сделали это. Я говорю: «Они сделали это», словно это было для них необычным или даже новым делом. Но я знаю, что это не так. Я знаю, что и тогда они это делали. Я знаю, что так это у них было всегда. То есть с тех пор, как они живут вместе. Много лет. Я даже не знаю, с каких пор. Когда я встретил его, стоящего на широком тротуаре улицы Ибн-Гвиироль со щенком, жить ему оставалось недолго. Да и Таня, имя которой я не забыл через столько лет, не была уже столь молодой, несмотря на большую разницу в возрасте между ними. Я помню его посверкивающую лысину в солнце жаркого дня, с горячностью беседующего с профессором Эфрати, еще одним профессором философии, на которого я не обратил тогда внимания, тут же, на тротуаре перед фасадом банка, между идущими во все стороны пешеходами. Сверкание лысины, которое не слабело ни летом, ни зимой, окаймляли растрепанные какие-то печальные вихры серого цвета волос, выпрастывающие сами себя от пота, который прилеплял их к черепу, и все это вместе уже выступало в моих глазах как символ этого человека. Может быть, сверкало-то особое масло, которое он использовал, чтобы распрямить волосы и прилепить их к голове, чтобы они не взбунтовались на ветру, а лежали смирно в одном направлении, которое тогда казалось странным – против ветра. Приглаживание и выпрямление волос в одну сторону, острый и значительный по величине нос, придавали его черепу этакий угол взлета. Взлета лица вверх, не прямо, а по диагонали вверх. Взлета, который как бы лишь стремится к взлету, но ему еще необходима пробежка, разгон до взлета. Тогда я так не думал, просто стоял напротив него и с удовольствием рассматривал его посверкивающую лысину и округлые жесты его рук в воздухе, словно пытающихся поднять то, о чем он говорил, но каждый раз оттягиваемых поводком, которым он, как обычно, был привязан к какому-либо щенку, то Буки, то Муки, волосатому существу серого цвета, так похожему на вихры хозяина. Я вспомнил, что никогда не видел его без какого-либо пса или песика, без которых они никогда не обходились. Только умирал один после многих лет, как говорится, верной службы, в старости, сопровождаемой ветеринарами, лечением, инфузиями, сидением в обнимку, поглаживанием облезающей шкуры, агонией и воем, и вот уже другой ведет его, Иосефа, на поводке по улицам туда, куда ему взбредет. Так, в общем-то, редко вспоминая Иосефа, я мгновенно увязывал его с псом, и видел его влекомым за тонким красным натянутым поводком. Мужчиной он был довольно крупным, поэтому выглядело это немного смешно. Но во всех местах, где я встречал их, даже в университете, что-то в его лице указывало на то, что он не совсем находится с нами. Насколько он погружен в свои дела, какой-то уголок его души тянет его домой. Его и щенка. Сначала был коричневый, потом белесоватый, потом, если память мне не изменяет, желтоватый. Увидев этого, облеченного в шерстяную фуфаечку, облегающую его спинку, несмотря на неимоверную жару, я вспомнил, что так было всегда. Словно псы передавали свои функции по наследству, и каждый из них, чувствуя приближение к потустороннему миру, заботился о достойном преемнике, чтобы супруги никогда не оставались с пустой, сплетенной из соломы конуркой, всегда служившей жильем собачке с тех пор, как они переехали жить на улицу профессора Шора, в солидный район северного Тель-Авива, откуда легко было добираться до университета. Всегда в конурке сидел наследник, щенок обычно смешанной породы, который заботился о том, чтобы хозяева не оставались с пустой конуркой даже на миг. Всегда там виден был такой щенок, в этой плетеной конурке, которая стояла у входа, соединяющего две их комнаты. Точно посредине входа. И если конура сдвигалась с места, всегда кто-либо из них возвращал ее, сдвигая ногой стопку тяжелых книг, на которых конура покоилась. И всегда в конуре сидел песик, не шастал по комнатам, не ковырялся в книгах, валяющихся в каждом углу, сидел спокойный в конуре, спокойный, но полный напряженной собачьей злобы, готовый броситься и сослужить свою службу без стеснения, знающий свое предназначение.
Два человека без Бога. Два человека с собакой. Третий этаж не был для них препятствием, несмотря на то, что эту квартиру они купили не сразу после женитьбы, а гораздо позже, когда они уже не были столь молоды и решили превратить вечную учебу в часть их повседневной жизни. Плитки пола блестящие. Простые, но блестящие. Стены покрыты белой известкой. Всегда чисто. Всегда – покой. Все на своем месте. Почти никого не было, кто мог бы мусорить, за исключением накапливающейся со временем пыли. Пространство, ограниченное потолком на высоте двух метров и шестидесяти сантиметров, содержало в себе чистоту, покой и пыль, рассчитанные на такой объем. Белые стены были лишь фоном, ибо все было заставлено книгами и картинами. Не оригиналами, а репродукциями. Они не были богаты, а израильская живопись их не интересовала. Образование лектора по философии и жены-психолога было широким и прорывалось в далекие области. Широким в пространстве и во времени. Они не нуждались в местных работах. Репродукция же достаточная связь с самыми далекими мечтами их и снами. Даже если бы они сумели приобрести местную живопись в оригиналах, они бы не повесили ее на стены. Фантазиям Тани и Иосефа даже просто белые стены могли дать больше простора, чем просто работы местных художников. Они не знали истории каждой репродукции и даже порой имени автора. Потому я эти имена и не упоминаю. Кто я такой, что знаю и хочу напомнить эти имена, если они их не знали? Важна была их любовь к этим работам, а не исторический фон. Исторические сведения у них были напрочь отключены от их любви к оттенкам ландшафта и ощущению жизни в замерших фигурах. И проходя мимо, они бросали любовные и мягкие взгляды на забранные в рамки репродукции. Взгляды, как бы обращенные к самим себе, и только к самим себе, даже в те редкие случаи, когда у них бывали гости. Они не любили гостей, которые им только мешали. К чему они? Главное, книги. Он отлично знал греческую философию. В подлиннике. Это была одна из его специализаций. В своей радиопередаче один раз в две недели он всегда возвращался к ней, хотя тема бесед была совершенно иной. Книги на всех языках теснились на полках во всю длину стен в обеих комнатах. Когда они были молодыми, один из щенков сгрызал часть какой-либо книги или вовсе ее разрывал на клочки, так что были книги со следами собачьих зубов, книги с частью обложки, ибо клей от переплета был щенку особенно вкусен, и тогда асимметрично обнажалась часть бумаги из-под серой обратной стороны обложки. Это были шрамы давних лет, в новое же время не было этих собачьих баталий и ущерба. Может, потому, что новые щенки не столь нуждались в клее, или, может, получали больше любви от хозяев. В те молодые годы Йосеф не очень то радовался тому, что пес был с ними в постели. Но с годами даже присоединился к Тане и даже нашел этому некие подтверждения в преподаваемом им материале. С годами они научились большей мягкости и любви в отношении к собакам, и те, столь перегруженные любовью и лаской, уже не нуждались в том, что их предшественники. Ну, и, может, пыль, скапливающаяся вопреки уборке, быстро покрывала разницу между книгами, так что и новые и обкусанные, покрываясь пылью, быстро становились похожими одна на другую. Трудно хранить все целым и чистым одновременно. Даже паре, живущей уединенно в скромной квартире на третьем этаже. И так как не было у них, как у большинства людей, разделения на салон со спальней и рабочий кабинет, а обе комнаты составляли как бы одно целое вместе с кухней и ванной, книги в равной мере покрывали пространство обеих комнат. И даже захватили прихожую. Только щенок не читал книг, но и он получал от них пользу, ибо конурка, в которой он спал, стояла на фундаменте из тяжелых книг, который приподнимал ее от пола. Три четыре слоя толстых и тяжелых книг составляли эту основу, подобно камням, на которые другие кладут матрац.
Точно посреди прохода из одной комнаты в другую, чтобы равно принадлежать обеим комнатам. Равно или не равно, но Таня более возилась с собаками. Это не просто приходит по решению, а кристаллизуется с годами. Вначале Таня не любила сидеть на краешке кровати Иосефа, чтобы он не видел ее в обнимку со щенком. И он, который тогда даже бросал взгляд на проходящую соседку, старался не брать щенка на руки. И так он сидел рядом с ее кроватью или на ее кровати и говорил, что получает удовольствие, глядя на нее в обнимку со щенком, или прислонившей к нему голову и даже покусывающей его, так что щенок словно жаловался ему постанывающим лаем. И все же тут не может быть равенства. Оно и не должно быть. Факт. Щенок всегда был самцом. Из смешанной породы небольших по размерам собак. Именно таких любила Таня. Самцов. Держала их за членик, в то время как Йосеф кладет Платона у ножек кровати и приходит к ней подержать щенка вместе с ней, ибо она проводила в постели гораздо больше времени, чем он. «Политея» остается открытой, и философы вместе с Йосефом стоят на карауле, когда она постанывает от удовольствия, и пес карабкается не нее. Пациентов она принимает в холле. Сидят вдвоем, пациент и она, на огромном деревянном столе, почти целиком заполняющем холл, волосы у нее собраны клубком на макушке, взгляд ее синеватых глаз как всегда спокоен, голова склонена на бок, слушает пациента, поддерживает его откровения, еще, еще, желание излить душу. Вокруг уйма бумаг. Если ей необходима книга, она тут же, под рукой. Картотека у края стола.
Лишь Йосеф должен ехать в университет. Они с дальним прицелом выбрали этот район в центре северного Тель-Авива. Такси с улицы Ибн-Гвироль или с улицы Пинкас до университета недорого. Также и до Кирии, в центре, где студия радиосети «Алеф», расстояние небольшое. Квартира их как раз посредине. Дважды в неделю он едет в сторону университета, один раз сюда, а по дороге заходит в продуктовый магазин и покупает все необходимое. Все недостающее можно заказать по телефону, лежа в постели. Если не спит, она читает, или вяжет, или записывает примечания, держа бумагу на колене. Или гладит собаку, главным образом, по краям брюшка, кругообразными движениями. И по вечерам настольная лампа в его комнате бросает круг желтого света на стол. В темноте покойно и приятно. После того, как завершает подготовку к лекции об «Этике» Аристотеля и о мудром умении этого философа коснуться человеческих проблем, которые не решены и сегодня, к примеру, современной науки, генетики, опытов над животными и людьми, а были им подняты столь давным-давно. Завершив свою дневную порцию занятий и чтения, он осторожно, на цыпочках, направляется в ее комнату. Плетеная конурка на входе пуста. Пес спит около нее и ему не мешает легкое ее похрапывание и слабые движения ее тела. Настольная лампа освещает двух комаров, которые уже отведали от жильцов и стали более крупными, двумя пятнами на потолке. Он осторожно, чтобы не разбудить дорогих ему существ, приближает подушку к комарам. Сытые, они ленивы и медлительны. Скорее всего, это самки, уж очень кровожадные. Подушка взлетает и убивает комарих, превращает их в два красных пятна на потолке. Ну что ж, насытились кровью, комарихи мерзкие. И хватит. Йосеф ложится рядом с Таней. Песик между ними не просыпается, как и Таня, когда Йосеф еще одетый, обнимает их обоих. Затем он тихо раздевается. Медленно. Осторожно. Снимает и с Тани тонкий свитер. Два холмика бледных ее грудей улыбаются ему. Кажется ему, они продолжают улыбаться в темноте и тогда, когда он встает, чтобы погасить лампу. Как хорошо, что пса не нужно раздевать. Они прижимаются друг к другу втроем. Таня обнимает его, не просыпаясь, прижимает к себе. Как быстро они учатся, эти псы? Даже зажатый, он ползет медленно к месту скрещения ее бедер, и она поддается удовлетворенно сквозь сон. Когда они засыпают, в конце концов, кажется Иосефу, что комарихи вернулись. Мерзавки, нет им конца, вместо одной уничтоженной прилетают три свежие. Их надоедливое жужжание он слышит, отдыхая немного от своей отдышки, жужжание обманчивое, то удаляющееся, то приближающееся с разных сторон. Кажется, их не три, и не четыре, целые полчища. Он слишком устал, чтобы встать и проверить. Тони облизывает ему щеки. Тони – имя песика, как одна из ласковых кличек Тани. Жаль, что Тони не умеет уничтожать комаров.
Философия или не философия, но Йосеф заболел. Через некоторое время после того, как я его встретил около отделения нашего банка. Посреди лета, а не к его концу, к осени, к новому году. Просто так, посреди лета. Может быть, болезнь была и раньше, но признаки ее внезапно вырвались весьма агрессивно, как это бывает при такой болезни. Так вот, посреди июльской жары. Первый раз, когда это случилось, он упал на стол и оставил красное пятно, ударившись лбом. Придя немного в себя, взял Тони и пошел в ближайшее отделение больничной кассы. Врач, получив результаты анализов, ничего от него не скрыл, выложив их перед ним. Взрослый, серьезный человек, ведущий постоянную передачу по радио. Доктор. Может, профессор, из скромности скрывающий свою степень. Говорили как взрослый с взрослым. Не осталось у него много времени. Жаль, в общем-то, он человек достаточно молодой. Но такое случается и с более молодыми. Конечно, можно надеяться на чудо, но следует быть готовым к худшему. Взвешенные слова врача не облегчили следующих приступов, но как-то смягчили их. Йосеф свыкся с ними. Падений нельзя было избежать, но с ним можно было смириться. И Таня должна сейчас напрягаться, поднимать упавшего Йосефа, тащить его на кровать. Нет смысла вызывать скорую, врача. Она настолько меньше Иосифа, что нет у нее сил, чтобы приподнять его, и она вынуждена тащить его по полу, к кровати, которая, кажется ей за горами. Но она не теряет присутствия духа, обхватывает его, стараясь, чтобы голова его сильно не качалась, пытаясь поддержать коленками, и все же ударяет его. Останавливается передохнуть, но не успокаивается даже, когда ноги его цепляются за книги, стоящие на входе, опрокидывают конуру, и испуганный Тони выскакивает оттуда с плачем, словно бы это он упал. Иосеф не может говорит, только двигает глазами в знак благодарности, старается ей помочь. Может, хочет сказать, что нет нужды в этих усилиях. Она может оставить его на месте, где он упал. Но и этого он сказать не может. Наконец он лежит на своей кровати, отдыхая от путешествия. И Таня тяжело дышит, сидя на краю кровати. И тогда на него вспрыгивает Тони. Несмотря на вентилятор, которого он не любит, Тони знает, что ему делать. Есть у него опыт. Уклоняясь от вентилятора, который обдувает страдающее лицо Иосефа, полный чувств, он начинает облизывать это лицо, которое не реагирует. От этого он в испуге начинает лаять. Но что-то его успокаивает, и он ложится на лицо, прижимается своим животом к нему, и Иосеф с благодарностью успокаивается. И это первый признак того, что он приходит в себя от страшного приступа. Он замирает. Может, засыпает. Только Таня остается сидеть возле него. Странно ей быть у постели Иосефа. Всегда он приходил к ней в постель. Но долг перед больным пересиливает. Она – верная жена. Она будет бороться и с последующими приступами, еще более тяжелыми.
У смерти свой распорядок. Видно, она торопится прийти. Уже в то лето, она приходит мгновенно. Тони сидит печальный в холодной комнате Иосефа, больше не освещаемой по ночам, не обогреваемой в дни короткой осени, которая быстро переходит в зиму с бесконечными ветрами. И эта пустая комната Иосефа давит на Таню, как гиря. Не вижу я больше гуляющими Таню с Тони. Может, они запираются в четырех стенах. Таня закрыла комнату Иосефа, сплетенную из соломы конуру перенесла в свою и все время поворачивается спиной к пустоте комнаты, которая за ней. Постель, конура и стол, и нет нужды вообще больше выходить. Все покупки она заказывает в продуктовом магазине по телефону. Может статься, даже сменила квартиру на меньшую, в другом районе, лишенном воспоминаний и более дешевую.
В конце концов, достаточно и одной комнаты.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.