Текст книги "Древо человеческое"
Автор книги: Патрик Уайт
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 40 страниц)
Отец и в самом деле был там, он увидел его, когда отступать было поздно. Нагнувшись над ведром, отец разбалтывал руками какое-то месиво. По стенам на полках стояли бутылки и банки с мазями и втираниями, оттуда иногда их сбрасывали крысы. Отец поднял голову. Он тоже мгновенно понял, что теперь деваться некуда. Как всегда в дождь, у него был накинут на плечи старый мешок, который если и служил защитой, так только моральной.
Он поднял голову и стряхнул над ведром жидкое месиво с рук.
– Тучи с той самой стороны, – отец сказал первое, что пришло ему в голову, и, стало быть, самое безопасное. – Если не кончится через три дня, значит, будет лить три недели. Плотина низкая, – добавил он. – Сорго зальет.
Для юноши разговоры о погоде, так же как об овощах и фруктах, были совсем неинтересны, даже ненавистны, но слава богу, нехотя признался он себе, что отец выбрал эту тему. Каждый из них боялся, что придется выяснять, почему Рэй внезапно появился в сарае.
Ветер все гнал косой дождь по серому полю. В шуме ветра и дождя вдалеке неслышно рухнуло черное дерево.
Сейчас, когда все кругом начало бороться за свое существование, еще вероятнее стало, что придется выжимать из себя какие-то объяснения. Пред лицом насилия души объединяются, пусть даже на почве собственной бренности.
Рэй прижался лицом к стеклу окошка, затянутого паутиной, но все же пропускавшего медлительный, перламутровый свет в темный сарай.
– Может, опять будет такое наводнение, – сказал он, – помните, вы с мамой рассказывали? Ух, и здорово, наверно, – голос его приглушало оконное стекло, – когда плывут всякие пожитки и дома сносит. Вот бы поглядеть, как дерево вырывает с корнями. Или расщепляет молнией. Говорят, разбитое молнией дерево пахнет порохом.
Отца внезапно кольнуло в сердце, и он остановился, хотя обычно находил от всего прибежище в честной своей работе, вот в этих теплых размокших отрубях, например.
– А зачем тебе это? – спросил он.
– Все-таки хоть что-то случится, – сказал юноша.
Раньше Стэна Паркера тоже весело возбуждали страшные события – до тех пор, пока он не построил свой дом. А после они вызывали в нем смятение и такое чувство, будто его обманули. Потом, много позже, когда он свыкся с этим смятением, когда он уже достаточно прожил, быть может, вот только сейчас, в этом сарае, наедине со смятенным, бунтующим юношей, который приходился ему сыном, он понял, что страшные события осветили для него другие стороны жизни, где сияла доброта и ясность многочисленных ликов бога.
Если б только он смог подойти поближе к мальчику и все это сказать, он бы сделал это немедленно, но он был тугодумом, и неловким, и руки у него были в отрубях.
Юноша огляделся, считая, что отец стоит слишком близко. Он не желал, чтобы до него дотрагивались. Знакомые смиренные стены сарая душили его, как петля. Вышибить бы эти стены ногами, а вместе с ними лицо этого смиренного человека, его отца, которого он мог бы любить, если б не мешала неприязнь.
– Надо нам вытащить тебя из этой дыры, из Бенгели, – сказал отец, словно это был единственный выход. – Зря я, наверно, тебя туда отправил.
– Кто тебя просит? – огрызнулся юноша. – Там или не там, я всегда буду к месту.
Что, впрочем, еще требовало доказательств.
И когда чуть утих дождь или его пересилил ветер, а главное, не такими тревожащими стали звуки, Рэй Паркер совершил побег из дома, когда-то бывшего для него родным. Он шагал по дороге, руки в карманах, голова опущена. Чувства, беспорядочно клубившиеся весь этот день, осели в нем тугим комком, по крайней мере на время.
Родители не сомневались, что этим дело и кончится, и были в душе благодарны за то, что все обошлось без осложнений. Пока о местопребывании и намерениях их сына не стали справляться, сначала старуха Норскотт, потом шорник.
Выяснилось, что Рэй исчез.
Однако вскоре пришло письмо из Брисбейна, в котором он писал:
«Дорогая мама!
Я сразу поехал сюда и, думаю, правильно сделал, что подался в другое место, не знаю, правильно я выбрал место или нет, но надо же было уехать, как папа сказал, только решать пришлось мне самому.
Я работаю на пароходе, что ходит вдоль побережья. Я работаю в камбузе. Кок у нас китаец, но совсем не грязный. Он подарил мне кусок перламутровой раковины с резьбой, это я берегу для тебя, тебе наверняка понравится.
Ты не унывай, мама. Ничто не бывает навечно, а в каботажном плаванье тоже кипит жизнь. Я просыпаюсь ночью и гляжу, как подъемные краны загружают пароход, а бывает, что и лошадей на скачки перевозим. Я могу, если захочу, пойти в город с тем джентльменом, что на вокзале предложил мне поступить в матросы, только я не очень хочу. Я хочу осмотреться. Ходить я могу, куда угодно. Вчера ночью мне снилось, что я плыву к островам, и море как масло, и все фосфорится, а я плыву и плыву, совсем нагишом, а вода вся светится, но не успел я доплыть, как проснулся… »
Когда это письмо было дано отцу, он прочел и сказал:
– Все нормально, Эми.
Он отдал его на сохранение жене, ибо они не привыкли получать почту, разве только счета и каталоги. Он вспомнил свою юность, вспомнил, как ладно сидела на нем одежда, заставляя его забывать о своем теле. За всякое дело он брался только по твердому своему решению. Но вовсе не это хотела услышать от него жена.
Как не раз бывало в критические минуты, он ее разочаровал.
– Тебе-то что, – сказала она. – Ты же его не рожал, не маялся. – Она чуть не кричала от незаслуженной обиды и от того, что все случилось так неожиданно.
Он ушел, он выскользнул из ее рук легко и естественно, как семечко выскальзывает из стручка, тут же исчезая в высокой траве. И если в ту минуту, когда она это поняла, у нее больно сжалось сердце, а потом, чуть послабее, сжималось еще много раз, то, вероятнее всего, причиной было оскорбленное самолюбие – ведь в памяти ее он остался маленьким вихрастым мальчиком в коротких штанишках и младенцем, который с безмятежной уверенностью жадно сосал ее грудь. Иногда она плакала, стоя у окна в сумерках, когда смягчались все очертания и она сама словно растворялась в воздухе, ее несло вперед, а годы струились позади, как юбки на ветру или распущенные волосы. И ей становилось страшно. С лица ее исчезла набряклость – след ее личного горя, резче обозначились кости и проступило самое главное в человеческом лице – осмысленность.
Я слишком много уделяла внимания Рэю и недостаточно Тельме, растравляя себя, думала Эми Паркер. В конце концов девочка надежнее, чем мальчик, девочке положено быть надежной.
Когда Тельма уезжала в Сидней поступать в женский Деловой колледж, мать сама уложила ее чемодан. Она положила туда саше для носовых платков, сделанное ею специально для Тельмы, и несколько плиток шоколада на случай, если девушка ночью проголодается; она благодарно съест его, шурша серебряной бумагой, и будет думать о своей матери.
В последний вечер Эми Паркер вошла в комнату дочери, прижалась губами к длинным бледно-русым волосам, обняла ее и сказала:
– Кто б мог подумать, Тель, ты – одна в большом городе. Но ты не волнуйся.
– Да ничего со мной не случится, – хладнокровно сказала девушка, вздрогнув от неожиданности и стараясь высвободиться. – К тому же там ведь будет миссис Бурк. Папа говорит, она хорошая, хотя у них из-за чего-то было недоразумение.
– Да, да, там будет миссис Бурк, – сказала Эми Паркер. – Но все равно, это не то, что дома.
Сквозь ночную рубашку она чувствовала худенькое, замкнутое тело дочери и даже засомневалась, в самом ли деле это ее дитя. И тревога ее передалась телу девушки, почти всю ночь Тельма прокашляла, и ей пришлось жечь порошок, который помогал ей против таких приступов. На рассвете она встала и пробралась к двери сквозь горький дым порошка. Стальные ножи утра глубоко вонзились в разгоряченное тело девушки. Раздеваясь, чтобы помыться, она дрожала и морщилась. Но она была рада. Неприятности и боль даже необходимы для того, чтобы в ее облике была законченность и совершенство.
В сером костюме и изящной шляпке Тельма села в поезд, отходящий от Бенгели. Если она и нервничала, то на людях никогда не показывала виду. Родители, привезшие ее на вокзал в своем «форде», стояли возле окна купе, недоумевая, как же так это все получилось. Отец не противился, потому что его сразу отстранили. А мать долгое время разыгрывала роль наставницы и советчицы, пока не пришлось ей понурить голову в широкой черной шляпе. Да, дети поставили на своем, она была вынуждена признать это. Она приняла прощальный поцелуй в губы благодарно, даже смиренно, гадая про себя, означает ли он любовь; ей хотелось верить, что да.
Девушка глядела назад до последнего взмаха носового платка, чувствуя тоску по уходящему детству, которую еще больше обостряла скучная равнина, тянувшаяся за окном. Но в конце концов она увлеклась собственным отражением на лицах пассажиров. Это было новое, чувственное ощущение – старанье разгадать тайну своего лица в таких зеркалах.
Так Тельма Паркер приехала в город, поступила в женский Деловой колледж и стала образцовой ученицей. Она была холодновата, как звоночек пишущей машинки, звонивший в конце строки. Она проворачивала валик не то чтобы сердито, а пренебрежительно, устремив взгляд на что-то в дальнем конце комнаты. На ее страничках не бывало ни единой помарки. Она поистине была чистюлей из чистюль. Длинные овальные ноготки были розовы, и пахло от нее лавандовой водой, – она держала ее в ящике стола и осторожно спрыскивала ею чистенькие руки. На тоненьком белом запястье она носила золотые часики, дешевые, но довольно изящные. Кожа у нее была очень белая, почти нездорового оттенка, и быстро реагировала на суетную болтовню других, – когда, например, ее подруга Женевьева Джонстон начинала отпускать свои шуточки, Тельма заливалась румянцем, то ли от удовольствия, то ли от стыда – неизвестно.
Женевьева Джонстон, с которой Тельма познакомилась в том же колледже, жила в Бонди, а Тельма поселилась у Бурков в Рэндвике. Иногда они вдвоем ездили покататься в трамвае, потому что это стоило дешево и помогало убить время. Для Тельмы это катанье значило очень много – оно как бы утверждало ее свободу. Разболтанные вагоны покачивались и дребезжали. По вечерам люди вокруг смеялись наэлектризованным смехом. Две девушки, две подруги, хоть и не испытывавшие друг к другу особой привязанности, сидели рядом, чувствуя, как сыреют их волосы от влажного соленого воздуха. Их раскачивало вместе с трамваем, и они смеялись этому, а костлявые колени мужчин, проходивших мимо или сидевших напротив, то и дело прижимались к их коленкам. Женевьева Джонстон любила переглядываться с мужчинами. Это была темноволосая, неопрятная девица с пышным бюстом. Она стремилась щедро одарить собою какого-нибудь мужчину, а Тельма тем временем глядела в сторону, сжимая сумочку внезапно вспотевшими руками. Пожалуй, Тельме вообще была несвойственна щедрость; либо она слишком высоко себя ценила, либо просто боялась.
В конце концов именно эта разница темпераментов и привела к тому, что дружба между Тельмой и Женевьевой оборвалась. Тельма стала опасаться общества этой темноволосой, неряшливой и смешливой грудастой девушки, на которой останавливались взгляды мужчин, глазевших на ее влажные соленые волосы и колыхавшиеся в такт трамваю груди. Слишком опасны были эти вечера в ее обществе. И под каким-то неубедительным предлогом Тельма отвадила ее. Теперь она стала ездить одна, чтобы подышать воздухом, и, отвернувшись от всех, глядела через окошко в сверкающую ночь. Так она не меньше наслаждалась своей свободой. Я люблю этот город, думала девушка, переводя броскую его мишуру в категорию возвышенных ощущений. Разве этот асфальт, этот металл – не вехи на ее пути вверх? И она по-прежнему каталась вечерами на трамвае, заглядывая из вагона в окна, где шла человеческая жизнь, и видела, как люди сидят за столом, как они ссорятся, расстегивают пуговицы на одежде, ковыряют в зубах. И хоть у нее еще не было определенных планов насчет устройства своей жизни, она твердо верила, что будет преуспевать во всем, чтобы она для себя ни выбрала, и никакие неожиданности не поставят ее в тупик.
Эта уверенность колебалась, когда порою, закрывая за собой дверь, она слышала смех. В особенности мужской. Из-за этого она ненавидела конюхов Бурка.
Хорри Бурк, женившийся на родственнице Стэна Паркера, у которой жила и столовалась Тельма, объезжал скаковых лошадей. Человек он был честный и, стало быть, не так преуспевал, как мог бы. Но и он срывал крупные куши, и он покупал жене брильянты и подарил лисью горжетку, у которой несколько лет назад во время пасхального гулянья дверцей такси расплющило голову. Сам Хорри никогда не франтил, хотя одобрял франтовство жены и своих богатых патронов. Но он предпочитал домашние шлепанцы. Он мог надеть крахмальный воротничок, но без галстука. Только с медной запонкой, которая скрепляла слегка пожелтевший воротничок. Так он и расхаживал по своему конному двору, отдавая распоряжения молодым паренькам и двум-трем конюхам постарше, опытным в лошадиных делах и заносчивым, но слушавшимся Хорри потому, что он был порядочный малый.
Вот что видела Тельма, глядя в свое окно в кирпичном доме Бурков, ибо ее комната как-то даже унизительно выходила прямо на конюшни. Там толклись ребята в фуфайках, и кривоногие пожилые наездники, и лоснящиеся, мускулистые, трепещущие кони.
Хорри Бурк сказал, что Тельма должна чувствовать себя здесь как дома. На второй день он принес ей коробку шоколадных конфет с большим розовым атласным бантом и сказал, чтобы она выбрала для него самую что ни на есть мягкую. Он был из того сорта людей, что любят изысканный ритуал ухаживания за девушками. Он любил смотреть на молоденьких девушек с бантами в волосах и в браслетках и шутить с ними, пока они, хихикая, уплетали шоколадные конфеты. Однако ничего грязного в его отношении к ним не было и в помине. Его невинное тщеславие вполне удовлетворялось тем, что они хихикают и принимают его простенькие подношения. Он был последователем той школы, которая, по-видимому, считает женщин существами совсем иной породы, что вполне устраивает некоторых женщин.
Тельма Паркер быстро поняла, что любезности Хорри Бурка не следует придавать никакого значения. Она научилась ловко притворяться, принимая его церемонные ухаживания и смеясь его шуткам.
– Бедный папочка, – сказала миссис Бурк, – он такой хороший.
Будто он страдал какой-то болезнью.
В девичестве миссис Бурк носила фамилию Ботт. Она была той Лилиан, одной из трех сестер, которой Стэн Паркер так и не сделал предложения, и по этой причине она усвоила манеру прищуриваться, глядя на Тельму, словно стремясь рассмотреть ее получше, и лицо ее выражало насмешливую терпимость. Но вряд ли можно было сказать о Лили Бурк что-то плохое. Она немножко румянилась, но это ровно ничего не значило. Она любила провести вечерок с друзьями и выпить стаканчик чего-нибудь, предпочтительно крепкого, а затем, сняв все свои кольца, садилась за пианино и пела старинные песни.
«Нравится ли тебе миссис Бурк? Ты об этом не пишешь», – спрашивала в письмах мать.
«Миссис Бурк ничего. Она очень добрая», – писала матери Тельма.
Миссис Бурк предложила Тельме пользоваться ее пудрой и сказала, что Тельма должна называть ее тетей Лили. Но Тельма решила, что на это ее не поймаешь и по имени называть ее она не станет. Она считала, что спокойный уют дома Бурков не для нее, уже чувствуя, что создана для какого-то более возвышенного неспокойствия.
Поэтому она решила не связывать себя и ушла в свою комнату полировать ногти.
Кончив свой колледж, Тельма Паркер немедленно поступила младшей машинисткой в судоходную компанию. Это не то, чего ей хотелось, но на время сойдет. Вскоре выяснилось, что она толковее всех. Ей стали давать работу особой важности, и в результате ее возненавидели те, кто эту работу брать не хотел. Но ее это не смущало. К тому времени она остригла волосы, и, когда шла по служебным комнатам между рядами столов с очередной пачкой бумаг в руках или выходила из туалетной с полотенцем и мылом, затылок ее выражал неприступность.
О доме она иногда думала, в те полчаса, например, что она уделяла для завтрака и съедала сандвич с анчоусами. Щемящее чувство от этих мыслей удручало ее, но было неизбежно. Не выходила из головы мать, вот уж поистине заслуживающая любви и сочувствия, хоть и одевалась она уродливо и почти все делала неуклюже, постоянно спотыкалась о ведра и горшки или резала себе пальцы, рубя капусту, и лицо у нее бывало какое-то бестолковое, ей приходили в голову какие-то мысли, но она забывала о чем, и боялась, что уже не вспомнит, а наверно, от них все и зависит. Тельму Паркер бросало в жар от постыдной и раздражающей любви к матери. Отец – мужчина, стало быть, мало что значит, разве только в смысле хозяйства. Отца донимали какие-то отвлеченные мысли, об этом говорило его лицо, но в борьбе с ними он терпел поражение, и потому его можно было презирать. Кроме того, Тельма не понимала его потребностей. Ко всему, что ей непонятно, она относилась с презрением и страхом. Пока не вспоминала, какая у отца сморщенная шея. Тогда она старалась убежать от этих воспоминаний. Но платье ее цеплялось за трещины на его руках, и она не находила спасения, не столько от желания унизить родителей, сколько от их униженности, и в конце концов все больше ожесточалась.
Она смахивала крошки от безвкусного сандвича, который, впрочем, вполне удовлетворял ее потребности. Она свертывала из бумаги маленький кулечек и клала туда жалкую корочку от сандвича, потому что терпеть не могла корок.
О брате Тельма не думала никогда. Она захлопнула над ним крышку и убедила себя, что он не из тех, кто ждет своего времени, чтобы вырваться наружу.
Несколько добрых людей считали Тельму симпатичной. Например, Гоуфы, друзья или, вернее, знакомые почтмейстерши из Дьюрилгея, у которых была мелочная торговля, поставленная, впрочем, на широкую ногу; они уже не торчали в фартуках за прилавком, боже упаси. Гоуфы жили в одном из лучших, хоть и не самом лучшем пригороде, в доме было множество полированной мебели, включая курительный столик, он же – домашний бар, перед которым надо было чуть не на четвереньки становиться, чтобы выудить бутылку бананового коктейля. Вымыв руки, Тельма Паркер перебирала пальцами полотенца, на которых весьма художественно было вышито слово «гость», окруженное венком из анютиных глазок. Гоуфы давали вечера без особой парадности – только список партнеров для бриджа и полувечерние туалеты. Тельма быстро сообразила, как ей держаться. У нее обнаружился дар смотреть сразу во все стороны, принимать подходящие позы, будто тело ее было из мягкого воска, произносить ритуальные фразы так, будто они впервые спорхнули с языка у нее, а не у кого-то другого. Все это она проделывала, возбужденная множеством открытий, возможностей и сюрпризов.
Как-то в воскресенье у Бурков один пожилой, но влиятельный скотовод, пощупав щетки на ногах у своей лошади и обсудив с тренером ее перспективы, сделал Тельме Паркер комплимент по поводу ее внешности. Разумеется, это был пустяк. Но она запомнила, как блестели его сапоги и из какой дорогой ткани был сшит так небрежно носимый костюм. Она запомнила его фамилию – Летурнер, – хотя больше никогда с ним не встречалась.
Тельме, полировавшей ногти у окна в доме Бурков, было о чем подумать и на что посмотреть. Коней проваживали взад и вперед, а вечером они били копытами в двери конюшен и фыркали, словно от пыли. По вечерам шатались по двору молодые конюхи, дурачились, играли в карты или в орлянку. Или зажимали один другому голову под мышкой, осваивая виды пыток. Они хохотали, то басисто, то визгливо, и курили, и рассказывали анекдоты, и делали непристойные жесты, и все это ради или назло той, что стояла у окна, – но она не обращала на них никакого внимания. Никто не заговаривал с этой задавакой, какой-то родственницей Хорри Бурка, разве только когда было необходимо, и обзывали ее мисс Фу-ты Ну-ты. Да еще всячески показывали издали, до какой степени им на нее наплевать, но это, конечно, было проявлением joie de vivre[8]8
Радость бытия (франц. ). – Здесь и далее примечания переводчика.
[Закрыть].
Но был среди них Курчавый.
Тельма предавалась сладостным мыслям о том, как удачно она сумела устроить свою жизнь – она получила прибавку к жалованью и купила полупальто из крашеного кролика, – как вдруг с ней заговорил Курчавый. И надо сказать, довольно нахально. Он прошел по полоске бизоновой травы, которую мистер Бурк подстригал собственноручно. Он шел быстро и напрямик, ступая по жесткой траве своими резиновыми подошвами и двигая ягодицами – эту его манеру она приметила раньше, – с неосознанным нахальством размахивая мускулистыми, молодыми руками, и, наконец, опершись подбородком о подоконник, сказал:
– У вас есть мыслишки, как нам с вами провести вечерок?
Она глядела на него, приоткрыв губы, теперь уже не такие тонкие, а словно ужаленные пчелой.
Она была и возмущена, и возбуждена, и немножко испугана.
И не сводила с него глаз. Он моложе ее, и это еще хуже. Но у него четкие черты лица, а волосы совсем светлые. Этот может совершить преступление, с самым добродушным видом.
– А? – понуждал он ее.
– Насколько я знаю – нет, – сказала Тельма, сердясь, что не в силах отвернуться. – Во всяком случае, не с таким наглым мальчишкой, как ты.
Желая его совсем уничтожить, она стала еще чопорнее и поглядела на его лежащие на подоконнике руки.
– О, – сказал он. – Я ведь не весь из конского дерьма. Поскребите меня и увидите. Разрешаю вилами.
– Я скажу мистеру Бурку, – произнесла она.
Он засмеялся. Она увидела его крупные зубы.
– Нет, без шуток, – смеялся он. – У меня для вас весточка. Сколько заплатите?
– Что за весточка? – спросила она.
Началось что-то вроде игры, и ей это даже нравилось. От стойких запахов конской мази и сена, от ржанья молодой кобылки, катавшейся по песку на тренировочной площадке, она ощутила в себе какую-то бесшабашность.
Юнец принялся выковыривать твердую замазку из щели в оконной раме.
– Какая еще весточка? – повторила она.
Он прислонился к нагретой стене, приняв ленивую, безразличную и спокойную позу.
– От вашего брата, – сказал он.
– От брата? Откуда ты знаешь моего брата?
– Ха! – произнес Курчавый. – Я его видел в субботу на Уорвикской ферме.
– Это не он. Мой брат на севере.
– Он недавно приехал на юг, понятно?
– Не верю, что ты видел моего брата.
– Разве вы не сестра Рэя Паркера?
– Да, – сказала она, – но…
– Рэй говорит: передай Тель, я на днях приеду с родственным визитом.
Тельма сидела задумавшись – худенькая девушка в окне, встревоженная мыслью, что нечто совсем ненужное может вторгнуться из-за подоконника в сумрачное уединение ее комнаты.
– Хм, – произнес парень, – я думал, вам будет приятно повидаться с братом.
– Да, – сказала она, – конечно, мне будет приятно.
Но она отодвинула кресло от окна, а паренек подался назад, почувствовав разницу в их возрасте. В сущности, он во многом был еще мальчишкой, рослым мальчишкой, склонным вести себя соответственно развязным позам, которые принимало его тело. Но сейчас он не знал, что делать с собой дальше, и пошел прочь, приминая резиновыми подошвами губчатую бизонову траву.
Тельма Паркер была встревожена. Она пошла в гостиную, присела на обитое генуэзским бархатом канапе своей кузины Лили Бурк, взяла журнал и стала проглядывать фотографии невест и мебели. От таких недостижимых высот у нее перехватило дыхание, ноги словно потеряли опору – начался сухой спазм. Она закашлялась, листая страницы журнала. Мелькали яркие картинки. Угасающий свет нес с собой сладкую грусть по кокосовому мороженому, по детству. Она встала, стараясь найти положение, в котором легче дышать, присела к пианино Лили Бурк, где после недавнего импровизированного концерта на полированном ореховом дереве остались потеки от восковых свечей. Тельма тронула клавиши. С чувством, и даже не без таланта, она сыграла несколько музыкальных отрывков, которые вернулись к ней из комнаты почтмейстерши. Может, зря она не стала пианисткой. Когда она оставалась одна, из-под пальцев ее лилась изысканная музыка. У нее был бы, а может, еще и будет, рояль, а на нем ваза с умело подобранными цветами и ее фотография в вечернем платье. И вот входит мужчина, ее муж, лицо его затенено сумерками, он легонько кладет ей на плечи сухие руки, выражая свое восхищение.
– Тебе нужно бывать на людях и развлекаться, Тель, – сказала Лили Бурк. – В твоем-то возрасте.
Миссис Бурк только что приняла аспирин и прилегла, но выглядела цветущей от свежего слоя румян и рюмочки коньяку, опрокинутой для здоровья, она где-то слышала или читала, что каждому возрасту положен свой режим, и держалась соответствующих предписаний. Она глядела на Тельму сквозь полутьму и свою мигрень, и если б не ее доброта, она подумала бы, что эта девушка довольно жалкое существо. Лилиан любила резвушек, которые, переходя от кавалера к кавалеру, беспрерывно кружатся в кадрили-лансье добрых прежних времен. Она и сама была бы не прочь иногда пройтись в танце, если б не грыжа ее супруга и ее моральные принципы, которые несколько отпугивали кавалеров. Она часто созывала гостей, в темносинем платье садилась за пианино и играла танцы.
– Когда папа держал лавку в Юраге, – сказала Лилиан Бурк, – к нам приезжала уйма народу, и нам, трем девушкам, некогда было скучать. Городок был маленький, но жизнь там кипела ключом. Приезжали фермеры с молочных ферм. Заглядывали торговцы, знакомые нашего папы, когда проезжали мимо, и твой отец тоже бывал у нас. Да, я помню тот вечер, когда он разбил умывальник. Да, да, – сказала она.
– Но мне и так хорошо, – возразила Тельма, сидя на жесткой скамеечке с крышкой, где хранились баллады.
Под пальцами Тельмы пробежал последний ручеек нот, и больше играть она не стала – музыка утратила свою интимность.
– Ну, раз хорошо, – сказала миссис Бурк, расправляя бахрому из бусинок на абажуре, запутанную во время последней вечеринки, – значит, хорошо. Хотя, имей в виду, все познается в сравнении.
И пошла заваривать чай. Нынче вечером на ужин будет хороший кусок говядины с небольшой каемкой жира – только чтобы смазать нежное мясо. Потому что всякому известно – мужчины должны есть мясо.
Тельма Паркер в этот вечер съела всего лишь маленький кусочек, а потом несколько дней почти не притрагивалась к еде. Она не могла решить, надо ли написать матери о том, что Рэй сейчас в городе. И не написала, так и не придумав, что писать, а потом явился сам Рэй.
– Я Рэй Паркер, – сказал он, стоя на ступеньках.
– Знаешь, – сказала миссис Бурк, – ты очень похож на отца. Или на мать? Я вечно все путаю. Твоя сестра будет рада, она сейчас дома и, несомненно, предложит тебе перекусить. А я, как видишь, ухожу.
Ростом она была с ребенка, и ручки у нее были крошечные, чем она очень гордилась.
– Если это неудобно… – начал он.
У Рэя Паркера были широкие плечи, открытое лицо и чистая кожа, и все это способствовало тому, что люди ему верили. Он поднял на нее доверчивый взгляд, предназначенный для тех, с кем он не был близок.
– Если это неудобно, – сказал он, – я приду в другой раз. А вы кузина Лили? – на всякий случай улыбнулся он грубовато-обаятельной, но немножко заученной улыбкой.
– Да, что-то вроде кузины, – согласилась миссис Бурк.
– Папа часто говорит о вас, – сказал он.
– Да? – засмеялась она, готовая поверить всему, что ей скажут. – Приятно бывает вспомнить о старых временах.
Он мог бы и дальше втираться в ее милость, но она была толстая и некрасивая.
Тельма встретила брата в гостиной. Они уселись на бурковскую мебель, чувствуя во время пауз ее тяжесть, выпирающий конский волос и шероховатый узор генуэзского бархата. Тельме хотелось поскорей его спровадить, ей хотелось, чтобы никто из ее родственников не мешал размышлениям о дальнейшем ее благополучии. Но Рэй счел необходимым рассказать о себе. По-видимому, он останется в Сиднее. Он работает помощником у одного букмекера. Платят ему неплохо. Но все же он хочет осмотреться.
Тельма исследовала кант на обивке диванчика.
– Ты всегда ненавидела меня, Тель, – сказал он, элегантно закуривая сигарету.
Она еще никогда не видела, как он курит, и потому разозлилась, будто эту манеру он у кого-то собезьянничал.
Резко отодвинувшись, она выпрямилась, составила свои изящные ножки вплотную и сказала:
– Вовсе я тебя не ненавижу.
– Может, из-за того дневника?
И выпустил длинную струйку дыма.
– Пф! – фыркнула она. – Я о нем и думать забыла. Мало ли какие глупости пишут в дневнике маленькие девчонки.
Но сквозь вязь табачного дыма и памяти проступало воспоминание о его собственной привязанности к греку.
– Некоторые, – сказал он, – очень не любят, когда кто-то слишком много о них знает.
– Да что ты обо мне знаешь? Ничего ты не знаешь, ничего. Как будто мы вовсе и не родственники.
Быть может, хотя это и сомнительно, каждый из них что-то знал о другом; искоса поглядывая друг на друга, они сидели в этом холле, или гостиной, чьи стены сохраняли в тайне их тревожный молчаливый сговор. И если даже где-то внутри под надетыми масками каждый что-то знал о другом, то неизвестно было, то ли с чьей-то стороны последует удар или же их просто разведет течение жизни. От этой неуверенности молодого человека охватило беспокойство. Он встал и заходил по комнате, вертя в руках безделушки и открывая коробочки. А девушка только крепче стиснула руки на коленях, зажав горячий комочек носового платка.
– Думаешь, ты долго здесь выдержишь? – спросил брат, не очень интересуясь ответом.
– Конечно, – сказала сестра.
Она пришла бы в негодование, если б ей намекнули, что она не сумеет выполнить свои намерения.
Но брату хотелось поговорить о местах, где оба они выросли.
– Помнишь тех Квигли? – спросил он.
– Никогда о них не думаю, – сухо сказала она. – Но припоминаю.
Она не желала, чтобы ее тащили в прошлое.
– Такая старая безобразная баба, – сказал он. – Ну та, зобастая.
Он произнес это с отвращением, но не без грусти.
– А все же аккуратная, – продолжал он. – Стол скоблила так, что от него половина осталась. Помню, на каминной полке очага у них стоял в вазе хвост птицы-лиры. Я сказал полоумному братцу, что принесу шесть яиц красной сороки, если он мне отдаст хвост. Он и отдал. А яйца я не принес. Ну и реву же он дал.
– Почему ж ты его надул? – равнодушно спросила девушка.
– Да сам не знаю, – ответил он. – Мне хотелось хвост. А сорочьих яиц у меня не было.
Вечерний свет и приятный голос Рэя действовали на нее так, что это объяснение показалось убедительным. И девушка снова отвернулась. Ей не хотелось вызывать в своем воображении выскобленный стол Долл Квигли – он напоминал ей, что у нее тоже нечиста совесть. В ней заворошились все прошлые нечестные поступки и те, что еще предстояло совершить.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.