Текст книги "Скрипач не нужен"
Автор книги: Павел Басинский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)
Прощай, эпоха!
На прошлой неделе было два главных литературных события, и оба грустные. Мы простились с поистине народным писателем Борисом Васильевым (он был похоронен на Ваганьковском кладбище рядом с недавно ушедшей из жизни супругой) и отметили столетие Сергея Михалкова, тоже, как ни крути, народного поэта, и даже не столько благодаря гимну, сколько благодаря «Дяде Степе», которого в свое время читали дети всей огромной страны под названием СССР (непонятно только, почему из некоторых из этих детей потом получались плохие милиционеры?).
Сначала о юбилее… Почему это событие мне представилось грустным? Я вдруг вспомнил, как по заданию редакции оказался на похоронах Сергея Владимировича Михалкова летом 2009 года на Новодевичьем кладбище. Похороны были закрытые, для узкого семейного круга. Но когда гроб стал опускаться в землю, из динамиков вдруг грянул гимн России. И хотя я никогда не считал себя таким уж патриотом (вообще, бурно и чрезмерно проявляющийся патриотизм в мирное время мне кажется подозрительным), в этот момент у меня по коже пробежали мурашки. Я вдруг явственно понял, что в землю уходит человек, под слова гимна которого мы, саратовские студенты, всегда забывавшие выключать в общежитской тесной комнате на ночь радиоприемник, ошарашенно вскакивали в шесть или семь часов утра, точно не помню. Потому что с этого гимна начиналось утро страны, от Калининграда до Сахалина. И хотя слова этого гимна потом изменили, но музыка осталась прежней, и автор слов всё тот же. Это такое странное и трудновыразимое чувство, когда вдруг понимаешь, что ушла эпоха. Ведь уже нельзя представить, чтобы сегодня вся страна или хотя бы огромная ее часть просыпалась под звук государственного гимна. И это хорошо. Но эпохи всё равно жаль.
О похоронах Бориса Васильева в своем блоге на сайте «Эхо Москвы» написал известный журналист Александр Минкин. Он хорошо сказал о писателе Борисе Васильеве и плохо о тех, кто его провожал (вернее, не провожал). Приведу эти слова:
«…Панихида прошла в Центральном доме литераторов. Множество венков, ордена на подушках, почетный караул в парадной форме, военный оркестр – всё было как полагается. Всё было очень достойно. Были телекамеры, фотографы, телеграммы от руководителей страны (их не стали зачитывать, но сказали, что есть).
Всё было, только не было очереди. Не было народа.
Не было однополчан. Те, кто не погиб в боях, умерли потом.
Не было писателей. Кто их знает – почему. Некоторые, впрочем, пришли; может, десять, может, двадцать. Но ведь в Москве несколько тысяч писателей. И вряд ли найдется хоть один более знаменитый, чем Васильев. И уж точно нет более благородного.
Не было читателей. Кто их знает – почему. Пришли вряд ли более трехсот. В четырехсотместном зале ЦДЛ было полно пустых мест. Триста из 15 миллионов москвичей – две тысячных доли процента (0,002 %).
Умри он на двадцать пять лет раньше – очередь тянулась бы от Манежа. За эти годы в России умерло около пятидесяти миллионов. И несколько миллионов уехало. Эти умершие и уехавшие были читателями.
За эти годы в России родилось около сорока миллионов. И несколько миллионов приехало. Большая часть родившихся и приехавших – не читатели».
Всё правильно. И обидно, и стыдно. Но как-то слишком пафосно. Если на панихиду по Борису Васильеву пришли сотни его читателей и, по подсчетам Минкина, «десять, может, двадцать» писателей, то это еще очень хорошо! Могло быть гораздо меньше, учитывая тот факт, что последние лет двадцать пять этот, в советские времена невероятно известный, писатель жил весьма замкнутой и незаметной жизнью и писал цикл исторических книг о русских князьях, стараясь показать, что у нашей власти были свои светлые герои, а не только деспоты и палачи. Но для кого он это писал? Я прекрасно понимаю, для кого были написаны «А зори здесь тихие…». Я отчетливо представляю себе этого читателя и зрителя одноименного фильма, от которого рыдало полстраны. Но я так же отчетливо понимаю, что та эпоха ушла, того читателя и зрителя, как общности людей, уже давно нет. И поэтому какие бы прекрасные и душевно светлые задания ни давал себе современный писатель, как бы ни старался он «заразить» (по Льву Толстому) нас высокими идеалами и чувством любви к Родине, нет никакой гарантии, что его желание найдет отклик в обществе. Потому что нужно еще сперва создать это общество.
Что же касается неявки на похороны Бориса Васильева писателей, то могу «утешить» Александра Минкина одним историческим фактом. На похоронах Толстого в Ясной Поляне был только один писатель – Валерий Брюсов. Там не было ни Бунина, ни Горького, ни Леонида Андреева – вообще ни одного из тех, кто клялись в любви к Толстому, ездили к нему в Ясную Поляну, пока он был жив, а потом писали об этом мощные мемуары. Но когда Толстой умер и его тело привезли из Астапова в Ясную, туда почему-то не приехал никто из писателей. Не приехал, например, Мережковский, хотя написал о Толстом столько, что не на один том наберется.
Конечно, приехать в Ясную Поляну из Петербурга или даже из Москвы – это не в ЦДЛ на метро добраться. Но ведь и было у писателей время подготовиться: Толстой не вдруг умер, он неделю умирал в Астапове. Куда, кстати, тоже ни один писатель не приехал. Одни репортеры, писавшие об этом каждый день во все газеты.
Не видел я большого скопления писателей и на похоронах Александра Исаевича Солженицына. Были те, кто уже стал лауреатом премии, им учрежденной, было еще несколько человек из разных писательских союзов. Но так чтобы мимо гроба на панихиде прошли десятки или даже сотни писателей – не было. И в храме в Донском монастыре, где Солженицына хоронили и где яблоку негде было упасть, столько туда пришло разных людей на прощальную литургию, писателей я заметил единицы.
В этом нет ничего удивительного. Писательское ремесло – одинокое. Если какие-то писатели друг с другом слишком много общаются, то это, как правило, означает, что они просто выпивают. А с Васильевым, как и с Солженицыным, выпивать не приходилось – работали они за письменным столом от зари до зари.
16 марта 2013
Великое недоразумение
На этой неделе, 28 марта, исполняется 145 лет со дня рождения Алексея Максимовича Пешкова, известного всему миру как Максим Горький.
Его величали при жизни и после смерти, пока он считался «великим пролетарским писателем» и «основоположником социалистического реализма» – определения, к которым Горький не имел практически никакого отношения. Его называли «вождем советской литературы», что было ближе к истине, но тоже весьма приблизительно, потому что советской литературы как единого явления не существовало. Просто после 1917 года русские писатели разделились на тех, кто вынужден был жить за рубежом, и тех, кто по доброй воле или вынужденно жил в советской стране. Сам Горький после революции провел за границей семь лет и примерно столько же прожил в СССР после возвращения. При этом до 1935 года Горький ежегодно осень, зиму и часть весны проводил в Италии, в Сорренто, а в 1933 году вообще не приезжал в отечество. В 1935 году в выезде за рубеж ему было отказано решением Сталина. Сталин посчитал, что в Крыму, где у Горького была казенная дача, климат не хуже, чем в Италии. Таким образом, сложно сказать, к какой части русских послереволюционных писателей следует относить Горького.
Но все эти подсчеты не имеют решающего значения. Безусловно одно. Вернувшись в СССР, Горький-эмигрант сделал свой выбор. И гораздо важнее понять: почему? Почему писатель, гневно осудивший в 1917–1918 годах в «Несвоевременных мыслях» политику Ленина, с конца двадцатых и до смерти в 1936 году публично славословил Сталина и работников карательных органов, называя «лучшими людьми страны»? Почему в статье «О белоэмигрантской литературе» 1928 года, опубликованной в «Правде», он предал анафеме не только всех эмигрантов, но и всю интеллигенцию, к которой сам же и принадлежал, которую отчаянно спасал от репрессий в 1917–1921 годах, и заявил, что большевики (во главе со Сталиным) осуществляют то, «о чем мечтали мудрейшие и наиболее искренно человеколюбивые люди мира». «Среди этих людей вам нет места, – писал он своим старым товарищам по литературе и общественному движению. – Ваша игра проиграна».
За всё это после развала СССР и даже раньше русская интеллигенция предала Горького самому жестокому осуждению. Ему припоминали и припоминают и позорную «ознакомительную» поездку на Соловки, и организацию коллективной писательской книги о Беломорканале («первый русский писатель, воспевший рабский труд», – справедливо написал Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ»), и то, что не помог Андрею Платонову, не спас Мандельштама, и то, что деньги на содержание его и его семьи шли через бюджет НКВД, и многое другое. Вспомнили что Горького в СССР насаждали, «как картошку при Екатерине», и даже случайную фразу из дневника Толстого: «Горький недоразумение». Цитировались издевательские фразы о Горьком из эмигрантских выступлений Ивана Бунина. Словом, Горький оказался низвергнут с пьедестала и как бы надолго куда-то убран, примерно как его памятник с бесконечно реконструируемой площади Белорусского вокзала.
Но проходят годы, переиздаются его произведения, появляются новые театральные постановки пьес, экранизации, выходят книги о самом Горьком писателей уже нового поколения (например, моя и Дмитрия Быкова), и здравомыслящая гуманитарная интеллигенция неизбежно приходит к осознанию, что не только вычеркнуть Горького из русской литературы невозможно, но что он действительно занимает в ней свое огромное место. И если он «недоразумение», то настолько великое, что разбираться с ним придется еще долго.
Да, с Горьким трудно разобраться. Будучи фигурой «промежуточной» (между концом царства Александра III и утверждением Сталина), он, тем не менее, и самое заметное литературно-общественное явление этого «промежутка» размером в полувековую историю страны и даже всего мира, потому что русская революция была, конечно, главным мировым событием эпохи. При этом Горький оказался единственным человеком той эпохи, который мог «на равных» общаться с людьми с разных и никак не пересекающихся идеологических орбит. Он дружил с Лениным и Розановым, беседовал с Толстым и Сталиным, понимая их язык и находя свои аргументы в споре с каждым. Невозможно представить себе Ленина, мирно гуляющего с Розановым по острову Капри, или Сталина в гостях у Толстого в Ясной Поляне. Между ними бездна, но эта бездна заполняется одной-единственной фигурой по имени Максим Горький. Можно ли представить себе общение Чехова и Гапона? Горький общался с первым и со вторым. Конечно, это было «недоразумение», но в этом «недоразумении» была вся соль эпохи, без фигуры Горького лишающейся связи и превращающейся в хаос, которой она, возможно, и была, но это наша история, из который мы все вышли.
Томас Манн гениально назвал Горького «мостом между Ницше и социализмом». Это до революции. А после революции по Горькому, как по мосту, прошла в советское время та интеллигенция, которая оставалась здесь, сохраняя старые принципы: служить народу, а не себе, быть верным своей профессии, нужной новой России не меньше, чем прежней. Конечно, можно мазохистски помечтать о том, чтобы Горький в СССР не вернулся, советской литературы и науки не поддержал, и у нас окончательно победили бы идеи пролетарской «культурной революции», сродни будущей китайской. Но вот как-то не случилось, и, скажем, на первом съезде советских писателей первую скрипку играли не чистокровные пролетарии, а «попутчики», среди которых действительно выдающиеся литературные таланты: Зощенко, Каверин, Пастернак, Бабель и многие другие. Именно под патронажем Горького развивалась наша академическая наука, та самая, с которой мы бездарно расправились уже в «перестроечные» годы. Вспомним его добрым словом – хотя бы за это. А то, что это был замечательный писатель, и так понятно.
27 марта 2013
Утомленный луной – 2
Виктор Олегович Пелевин, как его с некоторого времени, пусть и не без иронии, но все-таки уважительной (такое тоже бывает), принято называть, издал свой одиннадцатый роман под названием “Batman Аpоllо”. Как это опять-таки стало принято в последнее время, роман Пелевина получил рекламу и даже несколько рецензий еще до своего выхода в свет. Мне лично звонили из пиар-службы и предлагали прислать текст еще до выхода книги. Я, как обычно, отказался. Знаю я эти «тексты». Пришлют какой-нибудь наиболее вкусный отрывок, а отклик на него будет как бы на весь роман.
Впрочем, в связи с этим я вспомнил весьма остроумное замечание одного моего собрата по перу. Однажды я пожаловался ему, что не могу прочитать до конца ни одной последней книги Пелевина. А писать на них рецензии вроде как бы надо. Писатель-то заметный, на коне не объедешь, а если взялся за гуж литературного обозревателя, то изволь – пиши о Пелевине, хоть хорошо, хоть плохо. А как писать, если больше половины прочитать сил никаких нет?! Халтурка вроде как получается! Нехорошо!
На это мой мудрый брат по литературному вигваму, пустив кольцо дыма, сказал так: «Пелевин (он же Чапаев, он же Петька, он же Омон Ра, он же Рама и даже Кришна) – писатель очень хороший! Но его тексты – как колбаса. Для того чтобы почувствовать вкус колбасы и даже насытиться ею, совсем не обязательно съесть целую палку. Достаточно скушать кусочек».
Читая последний роман Пелевина “Batman Apollo”, я по достоинству оценил эти слова.
Проблема в том, что все романы Пелевина, за исключением, может быть, ранних («Омон Ра», «Чапаев и Пустота», «Generation “П”»), – это не романы. Это тексты. В них почти отсутствует сюжет, что утомительно для чтения. В них почти нет персонажей, с которыми можно было бы как-то соотнести себя, свой человеческий опыт. В них, строго говоря, нет и мыслей, а есть только более или менее точные афоризмы. Причем почти всегда – стебного, глумливого характера. Эта стебная манера говорить о чем бы то ни было, что происходит в обществе, в государстве, да и просто в жизни людей, родилась в советские годы. Когда зарождалось сознание Пелевина.
И этим глумливо-стебным «стильком» его проза пронизана сплошь. Это такой дурной эзопов язык. Впрочем, порой он талантлив. Но едва покопаешься в сути высказывания, понимаешь, что его автор сказал в общем… банальность. Вот, например, мысль Пелевина из его прошлого романа: «Они думают, что у них всё плохо, потому что у власти Рван Контекс. Эх, бедняги вы, бедняги. Совсем наоборот: это Рван Контекс у власти, потому что у вас всё плохо…»
Вроде остроумно сказано. Но на самом деле это уже общее место в истории общественно-политической мысли: «Каждый народ имеет то правительство, которого он достоин».
Да и мысль-то неверная, хотя она принадлежит то ли Карамзину, то ли Монтескье. Если бы нас в 1941–1945 годах завоевал Рван Контекс по имени Адольф Гитлер, то мы «были бы этого достойны»? Или этого была достойна Франция, которой этот Рван Контекс правил с 1940 года до освобождения Франции союзниками? Или Италия, сама, кстати, выбравшая себе Рван Контекса по имени Муссолини, была достойна такого выбора? Да и разве великая Германия была достойна своего, совсем уж родного Контекса?
Спорно всё это. Но в том-то и особенность порой действительно ярких пелевинских афоризмов, что они… как бы ни о чем. Совершенно ясно, что главная тема всех его романов – это власть и свобода. При этом он ненавидит (или презирает) власть, но и со свободой у него возникают такие серьезные проблемы, что любить ее он тоже не может. У него нет проблем в фехтовании с властью (кроме разве той, что власть на эти его выпады не реагирует; такая у нее сейчас стратегия по отношению к смелой политической литературе). Но зато есть серьезные проблемы со свободой. И еще одна важная тема у Пелевина – тема любви. Здесь он, даже и во всей броне своего стеба, бывает зачастую ужасно сентиментален, и, кажется, сам не замечает этого. Например, в последнем романе, чтобы изобразить трепет любви двух юных героев, он укладывает их… в натуральный гробик. На мой взгляд – это омерзительно, кощунственно, хотя я и понимаю, что герои – вампиры. Но трепет любви всё равно остается, значит, это чувство тоже дается Пелевину, а не только его фарсовые фразочки вроде: «Знаешь, что делает тебя королевой? Исключительно объем г…, который ты можешь проглотить с царственной улыбкой». Самое удивительное, что это говорит возлюбленному героиня.
«Я сейчас запла́чу, – сказал я.
– Не надо. Иди сюда, дай я тебя поцелую».
Пересказывать последний роман Пелевина я не буду. Во-первых, я, как уже признался, не прочитал его до конца. А этот роман является продолжением романа “Empire V” (2006), который я тоже не дочитал. При этом автор кокетливо предупреждает, что “Empire V” «написан юным и неопытным вампиром – и содержит некоторые фактические неточности. Поэтому, даже если вы прочли мой первый раман (так у автора, потому что героя зовут Рама. – П.Б.), стоит потратить на это введение несколько минут – будет полезно освежить в памяти ключевые слова и понятия нашего мира. Но вы можете вернуться сюда и потом…» Хороший маркетинговый ход для продажи еще и предыдущего издания! Но я – не поймаюсь.
Виктор Пелевин все-таки не Марк Твен и даже не Никита Михалков. Читать его романы с продолжениями мне как-то не хочется. Но это, несомненно, сделают его поклонники. Они слопают палку колбасы целиком. И вторую. И одиннадцатую – тоже.
Во-вторых, заглянув в самый конец романа, я увидел там неглупую мысль. «Если вы заметили, что вы есть и осознаете себя, с вами уже случилось самое худшее из возможного…» Ну, вот со мной такое, допустим, и случилось. То есть я вполне себя осознаю. И не считаю это худшим из того, что случилось в моей жизни.
И я боюсь, что прочтение до конца нового романа Виктора Олеговича Пелевина ничего не добавит мне к «осознанию себя». А про вампиров его я уже недочитал в предыдущей книжице.
6 апреля 2013
Слово и дело Маяковского
Исполнилось сто двадцать лет главному поэту революции.
Известно, что Сталин назвал Владимира Маяковского «лучшим и талантливейшим поэтом нашей советской эпохи», после чего с поэтом сделали то, чего он больше всего не любил, – «навели хрестоматийный глянец». Менее известно, что Сталин возвысил Маяковского, вручив билет № 1, лишь шесть лет спустя после его самоубийства, в 1936 году, и после настоятельной просьбы Лили Брик.
Между тем достаточно заглянуть в начало первого вступления к поэме «Во весь голос», писавшейся Маяковским в конце жизни:
Уважаемые товарищи потомки!
Роясь в сегодняшнем окаменевшем г….,
наших дней изучая потемки,
вы, возможно, спросите и обо мне,
– чтобы понять, что «лучший и талантливейший поэт» относился к окружавшей его современной жизни, мягко говоря, не дружески. Но не менее поразительно, что здесь с бранным словом рифмуется он сам, а у Маяковского всегда было исключительное чутье на рифму, часто она имеет у него смысловой, «говорящий» характер. После такого вступления бодрый тон поэмы, эти призывы к потомкам построить светлое будущее представляются сомнительными. Как, впрочем, и вся «советскость» Маяковского, который, на мой взгляд, всю жизнь после гениальной поэмы «Облако в штанах» оставался великим поэтом-декадентом, ярчайшим представителем Серебряного века.
Между прочим, этот его декаданс прекрасно почувствовали классовым чутьем комсомольцы, пришедшие на последнее выступление поэта в Политехническом музее и, по сути, освиставшие его. Не выдержав, он сел на ступеньки со сцены и обхватил голову руками. Вероятно, в этот момент он окончательно понял, что шагнул из Серебряного века в каменный и назад пути уже нет.
Если провести параллель Пушкин – Лермонтов – Есенин – Маяковский, то Маяковский, конечно, встанет на место Лермонтова с его несколько болезненной иронией, бесконечными жалобами на несчастье в любви, особенным отношением к женщине, колеблющимся от жестокости до слезливой сентиментальности, романтизмом и, особенно, глубинным лиризмом, потому что львиная доля поэзии Маяковского написана им про себя самого. Недаром его ранняя «трагедия» называется очень просто – «Владимир Маяковский».
Но все сравнения хромают… Более прочная параллель – Маяковский – Некрасов. Вот два поэта, позволявших себе делать предметом высокой поэзии всё что угодно, любую «прозу жизни». И в то же самое время обладавшие каким-то невероятно пронзительным лирическим даром, прошибающим до слезы. И в то же самое время – мощным эпическим размахом (у Маяковского, например, в поэме «150 000 000») и острым чутьем к современности, к ее звукам, ее шумам, ее краскам… Место Некрасова после его смерти в 1877 году оставалось незанятым тридцать пять лет. Пока в 1912 году в сборнике «Пощечина общественному вкусу» не родился поэт Владимир Маяковский со своим насквозь декадентским стихотворением «Ночь».
Маяковский начинал с того, чем Некрасов закончил свой путь в своих «Последних песнях», – с общего ощущения катастрофы цивилизации и беззащитности поэта в новейшую эпоху. Продолжил тем, чем его предшественник отличался в период руководства «Современником», – расшатыванием существующего строя, куда более откровенным, чем у Некрасова «революционизмом», а закончил… Трудно сказать, чем закончился бы Маяковский как поэт, если бы не «точка пули в конце пути». Весьма возможно, что автор поэм «Владимир Ильич Ленин» и «Хорошо!» написал бы цикл не менее трагических и безысходных стихов, чем «Последние песни».
Безусловно, Маяковский, как и Некрасов, – это поэтическая гора. В ней много дикого, неряшливого, в ней случаются обвалы и камнепады. Но в целом она высится прочно, и рядом с ней любые ее подражатели – смешные пигмеи. Сегодня невозможно без стыда за них смотреть на поэтов, которые пытаются подражать Маяковскому, в том числе в его манере исполнения своих стихов. Да и среди соратников-футуристов, включая талантливейшего Давида Бурлюка, Маяковский вне всяких сравнений. Но как в любой горе есть органические изъяны, трещины, провалы, так и в Маяковском есть органические недостатки, которые подметил Юрий Карабчиевский в книге «Воскресение Маяковского». Например, он был беспомощно груб по части юмора и иронии. Вот в стихотворении «6 монахинь» это особенно выпирает: «Пообедав, сообща скрываются в уборной. Одна зевнула – зевают шесть… Ангелицы, попросту ответ поэту дайте – если люди вы, то кто ж тогда воро́ны? А если вы воро́ны, почему вы не летаете?» И дело тут не в кощунстве, которое позволительно поэту-богоборцу, но в каком-то катастрофическом отсутствии чутья на юмор и иронию.
Но, как написал Александр Блок о поэте (поэте вообще), «простим угрюмство – разве это сокрытый двигатель его?» Маяковский был и остается крупнейшим поэтом своей эпохи. И нет сомнения в том, что его стих «громаду лет» прорвал. Его поэтическое мастерство изумляет, его поэтика (читайте Тынянова, Шкловского, Харджиева) бесконечно сложна и виртуозна. Не будем брать раннего Маяковского, которого, в общем, признают все, включая крайних эстетов. Возьмем его «Стихи о советском паспорте». Когда-то, будучи студентами, на вечеринках мы с издевкой распевали эту оду на мотив «Гимна восходящего солнца» группы “Animals”. Еще бы! В школе заставляли зубрить наизусть, как тут не покуражиться! И только со временем я понял одну вещь. Сотни поэтов, от талантов до бездарностей, писали стихи о девах и розах, о неразделенной любви и соловьиных трелях. Но попробуйте написать такое же мощное стихотворение, посвященное банальному казенному документу. И чтобы ложилось как минимум на десяток популярных мелодий. Чтобы не просто читалось – пелось во всю глотку. Это не просто стихи, это высший пилотаж в поэзии! И на это был способен только Маяковский.
Маяковский как поэт и сегодня не познан и неуловим. Хорошо об этом писал Юрий Карабчиевский: «Маяковского сегодня лучше не трогать. Потому что всё про него понятно, потому что ничего про него не понятно.
Что ни скажешь о Маяковском, как ни оценишь: возвеличишь, низвергнешь, поместишь в середину – ощущение, что ломишься в открытую дверь, а вломившись, хватаешь руками воздух».
19 июля 2013
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.