Текст книги "Достоевский. Перепрочтение"
Автор книги: Павел Фокин
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
С еще большим оживлением должен был откликнуться Иван на историю, рассказанную Миусовым о его встрече в Париже с начальником полицейского сыска. «Опуская главную суть разговора, – вспоминает Миусов, – приведу лишь одно любопытнейшее замечание, которое у этого господчика вдруг вырвалось: „Мы, – сказал он, – собственно этих всех социалистов – анархистов, безбожников и революционеров – не очень-то и опасаемся; мы за ними следим, и ходы их нам известны. Но есть из них, хотя и немного, несколько особенных людей: это в Бога верующие и христиане, а в то же время и социалисты. Вот этих-то мы больше всего опасаемся, это страшный народ! Социалист-христианин страшнее социалиста-безбожника“. Слова эти и тогда меня поразили, но теперь у вас, господа, они мне как-то вдруг припомнились…» (14, 62) Нетрудно увидеть связь между «социалистами-христианами», о которых говорит Миусов, и великим инквизитором.
О связи социализма с католическим христианством Достоевский писал в статье «Три идеи» в январском 1877 года «Дневнике писателя»: «Самый теперешний социализм французский, – по-видимому, горячий и роковой протест против идеи католической всех измученных и задушенных ею людей и наций <…> есть не что иное, как лишь вернейшее и неуклонное продолжение католической идеи, самое полное и окончательное завершение ее, роковое ее последствие, выработавшееся веками. Ибо социализм французский есть не что иное, как насильственное единение человечества – идея, еще от древнего Рима идущая и потому всецело в католичестве сохранившаяся. Таким образом, идея освобождения духа человеческого от католичества облеклась тут именно в самые тесные формы католические, заимствованные в самом сердце духа его, в букве его, в материализме его, в деспотизме его, в нравственности его» (25, 7). В такой интерпретации наличие среди социалистов христиан возможно и допустимо, как среди католиков наличие социалистов. Великий инквизитор в поэме Ивана как раз и есть такой католик-социалист, и даже шире – христианин-социалист. Он продолжает мыслить в рамках христианского мифа, но при этом считает себя вправе его исправлять, подменяя Божественные законы земными установлениями.
Встреча в келье старца Зосимы была очень странной по своей структуре: она началась как спор на религиозно-философскую тему и переросла в семейную склоку, конец которой положил неожиданный, поразивший всех жест старца Зосимы: «Старец шагнул по направлению к Дмитрию Федоровичу и, дойдя до него вплоть, опустился перед ним на колени. Алеша подумал было, что он упал от бессилия, но это было не то. Став на колени, старец поклонился Дмитрию Федоровичу в ноги полным, отчетливым, сознательным поклоном и даже лбом своим коснулся земли» (14, 69). Этот поклон сразу придал встрече иной масштаб, выведя ее за пределы мирской суеты, напомнив присутствующим об иной, высшей системе ценностей. «Дмитрий Федорович стоял несколько мгновений как пораженный: ему поклон в ноги – что такое? Наконец вдруг вскрикнул: „О Боже!“ – и, закрыв руками лицо, бросился вон из комнаты» (14,69–70). По своей мистической сути, семантической полноте и метафорической ясности поклон старца Зосимы соприроден поцелую Пленника в девяностолетние уста великого инквизитора, а вся композиция сцены вполне соотносима с финалом Ивановой «поэмы». Парадоксальным образом, как это возможно только у Достоевского, «соавтором» Ивана оказывается его главный духовный оппонент.
Но это еще не все.
В «соавторы» Ивану Достоевский подключает и его сумасбродного родителя, Федора Павловича. Именно он оказывается своеобразным посредником между жестом старца Зосимы и его отражением в поэме Ивана. Федор Павлович первым из участников встречи прореагировал на поклон старца, указав на его символическое содержание, правда выразил это, как всегда, с шутовской интонацией, хотя и не без некоторого испуга. «Это что же он в ноги-то, это эмблема какая-нибудь?» – вопрошает он у покидающих скит гостей (14,70). В тот момент ему никто не ответил, но очень скоро сам Федор Павлович даст объяснение, в котором и установит синонимическую связь между поклоном и поцелуем, правда вложит в сами эти жесты содержание, далекое от истинного. Буквально ворвавшись в трапезную игумена, Федор Павлович поведет себя как заправский хулиган. Мудрый игумен ответит ему смиренной кротостью и поясным поклоном. Оставить во второй раз «эмблему» без комментариев Федор Павлович не мог: «Те-те-те! Ханжество и старые фразы! Старые фразы и старые жесты! Старая ложь и казенщина земных поклонов! Знаем мы эти поклоны! „Поцелуй в губы и кинжал в сердце“, как в „Разбойниках“ Шиллера. Не люблю, отцы, фальши, а хочу истины!» (14, 83; курсив мой. – П. Ф.). При всей своей стилистической несовместимости эти слова вполне могли бы быть использованы в качестве эпиграфа к монологу великого инквизитора.
Участие Федора Павловича наряду со старцем Зосимой в создании главного эпизода поэмы значительно расширяет его семантику. В мире Достоевского «противоречия вместе живут» (14,100), в их столкновении рождается истина. Поклон старца Зосимы – своеобразный тезис. Шутовство и бесчинство Федора Павловича – антитезис. Поцелуй Пленника в поэме Ивана – синтез, чреватый многообразными смысловыми возможностями, утверждающий и вопрошающий одновременно: «Поцелуй горит на его сердце, но старик остается в прежней идее» (14,239). Или, по словам Зосимы, «идея эта еще не решена в вашем сердце и мучает его».
Свою поэму Иван адресовал Алеше, но направлена она была против старца Зосимы. Вспомним, как, измученный «коллекцией фактиков», Алеша спрашивает брата: «Для чего ты меня испытуешь <…> скажешь ли мне наконец?»; и ответ Ивана: «Конечно, скажу, к тому и вел, чтобы сказать. Ты мне дорог, я тебя упустить не хочу и не уступлю твоему Зосиме» (14,222). Эту задачу Иван постоянно держит в своем уме. Он прекрасно понимает, что смутить Алешу, не имеющего ни жизненного, ни тем более личного мистического опыта, ему ничего не стоит. Да ведь и вырвал же он из уст Алеши знаменитое «Расстрелять!» и отказ возвести здание мировой гармонии на крови и слезах одного-единственного замученного младенца. И кстати, без особого усилия. Но Алеша, пока еще сам лично слабый, имеет мощную поддержку в лице старца, авторитет которого для него бесспорен. Притом Алеша верит не столько словам, сколько человеку, который их произносит. Он искренне любит своего наставника, и Иван, видя это, предпринимает попытку разрушить силу человеческого обаяния старца.
По замыслу Ивана, его поэма должна разоблачить в глазах Алеши фальшь церковного авторитета. В образе великого инквизитора он преднамеренно искажает лик старца Зосимы. Великий инквизитор несколько старше Зосимы. Для художественности Иван взвинчивает возраст инквизитора аж до девяноста лет. Зосиме в романе только 65, но из-за болезни он, по описанию повествователя, выглядел «гораздо старше, по крайней мере лет на десять» (14,37). Самой привлекательной чертой старца были его глаза, «небольшие, из светлых, быстрые и блестящие, вроде как бы две блестящие точки» (14,37). Эти глаза Иван, по-видимому, хорошо запомнил, их блеск ввел он в качестве главной портретной черты в образ инквизитора: «Это девяностолетний почти старик, высокий и прямой, – описывает своего героя Иван, – с иссохшим лицом, со впалыми глазами, но из которых еще светится, как огненная искорка, блеск» (14, 227). Обозначив сходство, Иван тут же придает негативную семантику этой важной детали: «<…> Взгляд его сверкает зловещим огнем» (14,227).
Портретное сходство Иван закрепляет ситуативным и лексическим. В сцене благословения инквизитором народа Иван буквально называет его «старцем инквизитором» (14, 227). И хотя в этом случае слово «старец» обозначает только лишь возраст, оно не может не провоцировать возникновения в сознании Алеши и другого, церковного своего значения. Примечательно, что дальше Иван будет называть инквизитора только «старик». Возможно, «старец инквизитор» – всего только оговорка, но оговорка, выдающая подлинные мысли Ивана, и весьма вероятно, что это умышленная оговорка. Тем более, что тема старца Зосимы в образе великого инквизитора тут же усилена еще одним ситуативным сходством. Отвечая Алеше на вопрос: «что это такое? <…> Прямо ли безбрежная фантазия или какая-нибудь ошибка старика, какое-нибудь невозможное qui pro quo?» (14,228), Иван отвечает: «Хочешь qui pro quo, то пусть так и будет» – и тут же предлагает Алеше подсказанную латинской формулой подмену (воистину Алеша становится «соавтором» Ивана): «Оно правда <…> старику девяносто лет, и он давно мог сойти с ума на своей идее. <…> Это мог быть, наконец, просто бред, видение девяностолетнего старика перед смертью» (14, 228). До реплики Алеши ни о каком бреде умирающего старика и речи не было. Более того, инквизитор был представлен во всей своей силе и могуществе. Умирает же в эти часы другой, вполне реальный старик – старец Зосима. То, что Иван об этом все время помнил, подтверждает прощальная фраза Ивана в конце встречи: «Ну иди теперь к твоему Pater Seraphicus, ведь он умирает; умрет без тебя, так еще, пожалуй, на меня рассердишься, что я тебя задержал» (14, 241). Кстати, и это латинское именование, которое использует Иван применительно к старцу Зосиме, очевидно, преследует ту же цель – заставить Алешу отождествить между собой двух стариков.
Возможно, мысль представить Зосиму в образе великого инквизитора, была подсказана репликой отца Паисия в ответ на рассказ Миусова о социалистах-христианах: «То есть вы их (слова парижского начальника сыска. – П. Ф.) прикладываете к нам и в нас видите социалистов? – прямо и без обиняков спросил отец Паисий» (14, 62). Возможно, на эту мысль подтолкнули и некоторые предметы интерьера кельи, в частности, неожиданный и потому, должно быть, привлекающий особое внимание «католический крест из слоновой кости с обнимающею его Mater dolorosa и несколько заграничных гравюр с великих итальянских художников прошлых столетий» (14,37). Так или иначе, но посещение монастыря, личное знакомство со старцем, его пророческие слова и жесты, исключительная психологическая напряженность встречи и ее драматическая развязка оказались бесценным источником поэмы Ивана Карамазова.
Поэма-импровизация откликается не только на слушателя, но и на всю ситуацию, окружающую ее создателя. Обладающий бесспорным художественным талантом, Иван умело использует тот богатый материал, который предоставляет ему живая жизнь. Будучи автором тенденциозным, он подвергает смелой обработке те черты, жесты, ситуации и детали, которые оказываются в поле его творческого сознания. Попав в контекст идейных спекуляций Ивана, они порой меняют свою семантику, изменяясь согласно поставленному заданию. В то же время почти всегда сохраняется и их первоначальное значение, что в конечном итоге расшатывает однозначность и прямолинейность замысла. «Поэма твоя есть хвала Иисусу, а не хула… как ты хотел того», – совершенно справедливо восклицает Алеша.
Поцелуй Пленника в девяностолетние уста великого инквизитора, воспринимаемый нами как знак высшего милосердия и пасхального обетования жизни вечной, вовсе не так однозначен для самого создателя поэмы. Помнит же Иван и другой, карамазовский-шиллеровский, смысл этого жеста: «Поцелуй в губы и кинжал в сердце». В системе великого инквизитора – это и может быть только поцелуй Иуды, предателя и отступника: «Ибо если был кто всех более заслужил костер, то это Ты» (14, 237). Алеша, отсутствовавший за обедом у игумена и не слышавший шиллеровской цитаты из уст Федора Павловича, все-таки как-то догадывается о некой семантической зыбкости финала Ивановой поэмы, особенно когда Иван с грустью произносит: «От формулы „все позволено“ я не отрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься, да, да?» (14, 240) Не желая соглашаться с братом, что «это же вздор <…> ведь это только бестолковая поэма бестолкового студента, который никогда двух стихов не написал» (14, 239), Алеша сам расставляет окончательные акценты. «Алеша встал, подошел к нему и молча тихо поцеловал его в губы» (14, 240). Поцелуй Алеши, этого «херувима» и «ангела», однозначен, в нем нет и тени сомнительного смысла. Алеша в этой сцене уже не слушатель, и даже не «соавтор», он сам становится творцом. Алешиным поцелуем достигается полнота поэмы, но с этого момента перед нами уже другая поэма. Поэма, в которой свет истины побеждает «темные стогна града» и возвещает миру пробуждение пасхального утра. Его свет проникает и в душу Ивана: «Вот что, Алеша, – проговорил Иван твердым голосом, – если в самом деле хватит меня на клейкие листочки, то любить их буду, лишь тебя вспоминая. Довольно мне того, что ты тут где-то есть, и жить еще не расхочу <…>» (14,240).
Иван ошибается, если не хитрит, называя Алешин поцелуй «литературным воровством». Алеша ничего не украл, он только вновь «перефразировал своего старца». И «перефразировал» не головой, как брат Иван, а – сердцем. Давешний земной поклон Зосимы в ноги Дмитрию Федоровичу поразил его не меньше других, теперь же ему открылся смысл символического жеста своего наставника, и он уверенно повторил его, придав соответствующую ситуации форму. Поцелуй Пленника в поэме Ивана и поцелуй Алеши имеют один «прототип» – поклон Зосимы. Так Достоевский художественно зафиксировал духовную иерархию героев-идеологов своего последнего великого романа.
Поэма есть плод интеллектуальных экспериментов Ивана Карамазова. В то же время она – результат встречи двух братьев. По выражению Сараскиной, она представляет собой «импровизацию на заданную тему»[28]28
Сараскина Л. И. Указ. соч. С. 270.
[Закрыть] и не состоялась бы без активного участия Алеши. Он – главный адресат поэмы и ее «соавтор». «Великий инквизитор» представляет собой одновременно литературную исповедь Ивана и духовную провокацию. Но поэма бы не состоялась и без противоречивых впечатлений Ивана от общения с отцом, с одной стороны, и старцем Зосимой, с другой. Она продолжает кощунственную эскападу старика и полемически заострена против старца. Но не было бы поэмы и без Смердякова. Именно он направил Алешу в трактир «Столичный город» и все то время, пока Иван развивал перед братом отравляющую казуистику великого инквизитора, сидел у него в душе. А ведь Алеша искал иной встречи, он хотел найти Митю, чтобы предупредить надвигающуюся беду, но после речей Ивана напрочь забыл о своей миссии. Поэма оказывается напрямую связанной с убийством Федора Павловича и судьбой Мити. К ней сходятся все сюжетные и метафизические нити «Братьев Карамазовых». Поэма – сердце романа, то самое поле битвы, где дьявол с Богом борется.
Как художественное целое поэма имеет сверхсложную организацию. Она подобна живому организму, состоящему из множества взаимосвязанных друг с другом систем жизнеобеспечения. При этом она сама является частью еще более сложного художественного тела романа. Ни поэма без романа, ни роман без поэмы не могут полноценно существовать, и тем более не могут быть адекватно прочтены и осмыслены. Обращаясь к анализу какого-либо элемента поэмы, мы неизбежно сталкиваемся с необходимостью выявлять его содержательную и эстетическую связь со всем многообразием романного действия «Братьев Карамазовых». «Жест молчания», который использует Достоевский при создании образа Христа в поэме Ивана, также многозначен и вступает во взаимодействие с разными семантическими пластами романа.
Молчание Христа – один из ключевых идейно-структурных элементов поэмы. На этом акцентирует внимание сам Достоевский. Собственно, монолог великого инквизитора начинается с рефлексии на эту тему. «Не отвечай, молчи. – Приказывает он Пленнику. – Да и что бы Ты мог сказать? Я слишком знаю, что Ты скажешь. Да Ты и права не имеешь ничего прибавить к тому, что уже сказано Тобой прежде» (14, 228). Иван комментирует эту ситуацию в свете критики католичества: «все, дескать, передано Тобою Папе и все, стало быть, теперь у Папы, а Ты хоть и не приходи теперь вовсе, не мешай во времени по крайней мере» (14, 228), но тут же устами инквизитора значительно углубляет проблему: «Имеешь ли Ты право возвестить нам хоть одну из тайн того мира, из которого Ты пришел? – спрашивает его мой старик и сам отвечает Ему за Него, – нет, не имеешь, чтобы не прибавлять к тому, что уже было прежде сказано, и чтобы не отнять у людей свободы, за которую Ты так стоял, когда был на земле. Все, что Ты вновь возвестишь, посягнет на свободу веры людей, ибо явится как чудо, а свобода их веры Тебе была дороже всего еще тогда, полторы тысячи лет назад» (14,228–229). И Пленник в течение всего монолога инквизитора молчит. В финале поэмы вновь акцентируется тема молчания: «Когда инквизитор умолк, то некоторое время ждет, что пленник его ему ответит. Ему тяжело его молчание. Он видел, как узник все время слушал его проникновенно и тихо, смотря ему прямо в глаза и, видимо, не желая ничего возражать. Старику хотелось бы, чтобы тот сказал ему что-нибудь, хотя бы и горькое, страшное» (14, 239). Ответом стал безмолвный поцелуй в «девяностолетние уста» инквизитора.
К интерпретации этого сюжетного обстоятельства неоднократно подступали исследователи. На сегодняшний день существует целый букет трактовок и мнений. С академической обстоятельностью они представлены в работе В. Казака «Образ Христа в „Великом инквизиторе“ Достоевского»[29]29
Казак В. Образ Христа в «Великом инквизиторе» Достоевского // Достоевский и мировая культура. Альманах. Вып. 5. М., 1995. С. 44.
[Закрыть]. Казак, в свою очередь, ссылается на обзор точек зрения, составленный Людольфом Мюллером, многолетним германским исследователем и комментатором поэмы.
Так, существует позиция богословского оправдания молчания Христа в поэме Ивана. «Очень значительно и верно по евангельской историософии то, что Христос в поэме не говорит ничего. Он только приходит и уходит», – замечает преподобный Иустин[30]30
Преп. Иустин (Попович). Указ. соч. С. 53.
[Закрыть]. К. Мочульский считал, что Пленник молчит, так как «Ему не надо оправдываться: доводы врага опровергнуты одним присутствием Того, Кто есть „Путь, Истина и Жизнь“»[31]31
Могульский К. В. Достоевский. Жизнь и творчество. // Мочульский К. В. Гоголь. Соловьев. Достоевский. М.: Республика, 1995. С. 534.
[Закрыть]. Сходную точку зрения занимает Мюллер, который видит здесь указание Достоевского на то, что «Христос не столько говорит слово Божие (это могут и пророки, и апостолы, и проповедники, и богословы, и философы, да и сами писатели и поэты), сколько Он Сам – это Слово»[32]32
Мюллер Л. «Легенда о великом инквизиторе» Ф. М. Достоевского. Пер. с нем. Г. Шабалиной // Достоевский. Сб. статей. Калининград, 1995. С. 44.
[Закрыть]. С таким взглядом согласен и Казак: «Стоящее в начале Евангелия от Иоанна слово „Логос“ тоже ведь подразумевает не звучащее, привязанное к отдельному языку слово»[33]33
Казак В. Указ. соч. С. 44.
[Закрыть], и делает очень важное дополнение: «Во время своего пришествия или в форме видения Христос может нам, людям, что-то сказать, что-то добавить к дошедшему библейскому тексту, но мы, люди, не можем добавить ничего, мы не можем выдумать Христовых слов. В романе Достоевского мы встречаемся не с Христом, а с литературным образом Христа, и последний, если он хочет остаться в рамках достоверного, не может добавить ни единого слова к словам Нового Завета. Если что-либо добавлено, то это не от Христа, а от писателя. Даже в том случае, если бы слова производили впечатление полного согласия с духом дошедших через Новый Завет слов Христа, оставалось бы сомнение»[34]34
Казак В. Указ. соч. С. 44–45.
[Закрыть].
Мюллер предполагает также, что «за безмолвием Христа стоит и некоторое недоверие, которое Достоевский, писатель с могучей силой слова, испытывает по отношению к слову. Слово, прежде всего и чаще всего, – это средство людей найти свое место в этом мире и самоутвердиться, это орудие евклидова ума. То, что говорит Великий Инквизитор, на уровне евклидова ума трудно опровергнуть»[35]35
Мюллер Л. Указ. соч. С. 45.
[Закрыть].
Бердяев истолковывал это обстоятельство с позиций философии свободы: «Положительная религиозная идея не находит себе выражения в слове. Истина о свободе неизреченна. Выразима легко лишь идея о принуждении. Истина о свободе раскрывается лишь по противоположности идеям Великого Инквизитора, она ярко светит через возражения против нее Великого Инквизитора»[36]36
Бердяев Н. А. Миросозерцание Достоевского // Бердяев Н. А. Собр. соч. Париж: YMCA-Press, 1997. Т. 5. С. 347–348.
[Закрыть].
Попробуем взглянуть на проблему «молчания Христа» в контексте многоуровневой системы субъектной организации речи в романе. Прежде всего следует определиться с теми содержательными пластами, в пространстве которых функционирует поэма. Здесь есть несколько взаимосвязанных структурных комплексов. Во-первых, это все те аспекты, которые связаны с Иваном как героем-идеологом и формальным автором поэмы, затем – метафизическая данность поэмы, основанная на вечной и неутихающей борьбе зла против Христовой Истины, и, конечно, «через большое горнило сомнений» прошедшая «Осанна» Достоевского.
В духовной драме Ивана «молчание Христа» играет экзистенциальную роль. Как мы знаем с его собственных слов, свою поэму он сочинил примерно за год до встречи с Алешей. Сочинил в форме монолога Великого инквизитора перед Христом. Что побудило его к творчеству? Почему аргументы, вложенные Иваном в уста своего героя, не остались в форме тезисов какой-нибудь публицистической статьи, а потребовали создания именно художественного образа? Очевидно, что атеист, а Иван – атеист, не может существовать без Бога. Кого же ему отрицать, с Кем спорить, Кого свергать? Но атеист, будучи по определению материалистом, не может противостоять идее Бога, пустоте. Кому он будет возвращать свой билет (замечательна эта метафора Ивана как характеристика его материалистического мировосприятия)? Атеисту нужен Образ Божий, пусть даже для того только, чтобы Его разбить. Без Него все инвективы и обличения безадресны и бессмысленны. Поэма нужна Ивану для полноты его бунта. В жизни Ивана нет Образа Божия, и он Его сочиняет.
Однако безверие Ивана зашло слишком далеко. Никакие усилия не помогают ему увидеть Лик Спасителя. Как только Иван делает попытку приблизиться к образу Христа, он лишается всего своего искусства: он не может описать ничего из внешнего облика Христа (при этом находит множество верных слов для инквизитора), ни одной черты Его Лика, ограничиваясь лишь общими указаниями на улыбку «тихого сострадания» и жест благословления. Иван не может даже произнести имени Христа, называя своего персонажа с помощью местоимения и метонимического именования «пленник». Христос, для него, если воспользоваться бунтарской формулой Розанова, «Темный Лик».
Отвечая на вопрос Алеши, «что это такое <…> прямо ли безбрежная фантазия или какая-нибудь ошибка старика, какое-нибудь невозможное qui pro quo?» (14, 228), Иван отшучивается: «Прими хоть последнее <…> если уж тебя так разбаловал современный реализм и ты не можешь вынести ничего фантастического. <…> Это мог быть, наконец, просто бред, видение девяностолетнего старика перед смертью <…>. Но не все ли равно нам с тобою, что qui pro quo, что безбрежная фантазия? Тут дело в том только, что старику надо высказаться <…>» (14, 228). Да ведь и Ивану нужно высказаться. Но он лукавит, говоря, что ему все равно. На самом деле он страдает от отсутствия в нем образа Христа. Монолог великого инквизитора – это, конечно, монолог самого Ивана, обращенный к незримому противнику. Именно незримому. Христос Ивану ни в каком видении никогда не являлся, как, напротив, явится ему впоследствии черт. Иван свой монолог всегда вел наедине с самим собой. Ему никто не отвечал. Он создает поэму, сочиняет великого инквизитора только с тем, чтобы увидеть наконец своего Оппонента. Услышать Его ответ. Но он Его все равно не видит. И что может сказать ему его «безбрежная фантазия»? «Молчание Христа» в поэме – это немота самого Ивана. Немота его сердца, его души.
Но Иван не намерен признаваться в этом. Свою духовную немощь он дерзко обращает в оружие. Молчание – знак согласия. Молчание Христа в поэме, по мысли Ивана, это как бы признание верности слов инквизитора, их неоспоримости. «Да, Ты, может быть, это знаешь», – предваряет свой монолог инквизитор в «проникновенном раздумье, ни на мгновение не отрываясь взглядом от своего пленника» (14, 228), то есть как бы читая в Его лице и находя подтверждение своих слов. Получается, что Христу нечего возразить, Он бессилен перед правдой жизни, открывшейся старику инквизитору. То, что мысль Ивана изначально была таковой, ясно из обстоятельств разговора двух братьев. Свою поэму Иван рассказывает Алеше именно как контраргумент на восклицание брата, что есть в мире Существо, которое «может все простить, всех и вся и за все, потому что Само отдало неповинную кровь Свою за всех и за все» (14,224). «А, это „Единый безгрешный“ и Его кровь! – парирует Иван. – Нет, не забыл о Нем, и удивлялся, напротив, все время, как ты Его долго не выводишь, ибо обыкновенно в спорах все ваши Его выставляют прежде всего. Знаешь, Алеша, ты не смейся, я когда-то сочинил поэму, с год назад. Если можешь потерять со мной еще минут десять, то я б ее тебе рассказал?» (14, 224) Поэма, таким образом, заготовлена как свидетельство против Христа. Его обвинение – в Его молчании-признании.
Ивану, только что вернувшему Творцу свой билет на вход в царство мировой гармонии, необходимо доказать, что ни у кого нет убедительных и веских возражений его правоте. В том числе и у Христа. Христу тоже нечего сказать. Его Христу. Придуманному в часы удушливого одиночества. Угрюмым эвклидовым умом атеиста. По наблюдению Романо Гвардини, Христос Ивана – «это Христос, лишенный всех и всяческих связей, Христос сам по Себе. Он не представляет ни Отца в мире, ни мир перед Отцом. Он не любит мир таким, каков он есть, и не ведет его за Собой к вечному обиталищу. Он – не Посланник и не Спаситель. Он – не посредник между истинным Отцом на небесах и реальным человеком. Он не занимает, собственно, никакой позиции»[37]37
Гвардини Р. Человек и вера. Брюссель: Жизнь с Богом, 1994. С. 134.
[Закрыть]. Более того, Христос Ивана лишен Креста. О Евангельских днях Христа Иван говорит словами более чем кощунственными: «ходил три года между людьми пятнадцать веков назад» (14, 226). В поэме Бог не приносил в жертву Сына во искупление грехов человеческих. Напротив, это человечество «жаждет пострадать и умереть за Него, как и прежде» (14, 226). Иван совершает чудовищную подмену, неслучайно Алеша почувствовал во всей этой истории некое «qui pro quo». Ведь он-то именно и указывал Ивану на Крест, а Христос Ивана «не дожил» до Страстной недели и Воскресения, должно быть тоже вышел «на темные стогна града» и рассеялся в неведомость. Такому Христу, действительно, нечего сказать. Да это и вправду не Христос, а «пленник», «узник», и не фантастического кардинала инквизитора, приказавшего ему молчать, а Ивана, запечатавшего ему уста.
Но чудо поэмы в том и состоит, что она не замыкается одной авторской волей. «Главный, центральный тезис поэмы, ее метафизический эффект, ее главное событие состоит в том, что Пленник молчит, а Алеша говорит», – пишет Сараскина[38]38
Сараскина Л. И. Указ. соч. С. 286.
[Закрыть]. И поэма в пространстве романа не ограничена сознанием Ивана. У нее есть слушатель (Алеша) и читатель (всякий, кто взялся прочесть «Братьев Карамазовых»). И есть писатель, который свел их троих во времени и пространстве. И Христос-пленник великого инквизитора – пленник Ивана Карамазова только до поры до времени. Замечательно, что первую же принципиальную поправку к поэме, которая меняет все акценты и вносит ясность, Алеша делает сразу, дослушав монолог инквизитора до конца. Он называет имя пленника: «Поэма твоя есть хвала Иисусу, а не хула… как ты хотел того» (14, 237). Как видим, этой же репликой Алеша отделяет замысел Ивана от самой поэмы, которая еще не завершена и продолжает обретать форму и смысл. Произнеся имя пленника, Алеша восстановил полноту Образа во всей его Евангельской силе, и теперь Его молчание обретает новое качество. Это уже не бессильная немота, это говорящее безмолвие неоспоримой Истины. Пленник Ивана должен был признать вердикт инквизитора и сгореть на костре. Став в интерпретации Алеши Иисусом, он опроверг эвклидову диалектику Ивана и безмолвным поцелуем разрушил запоры темницы, доказав Ивану, что есть такое Существо, Которое «может все простить, всех и вся и за все». Молчание пленника было в пользу Ивана, молчание Христа – его опровержением.
Но что побудило Алешу поверить в то, что персонаж поэмы – Христос? Только ли уверения Ивана и те картины чудес, которые представлены в начале поэмы? Почему бы не принять его за Антихриста, ведь были же указания на то, что враг человечества будет являться в мир и смущать народы в облике Христовом. Иван об этом, между прочим, помнит и устами инквизитора оговаривается: «Я не знаю, кто Ты, и знать не хочу: Ты ли это или только подобие Его» (14, 228). А Алеша ни минуты не сомневается. Поэма убедила его. Или, говоря точнее, для Алеши, слушателя-соавтора, поэма теряет всякий смысл, если пленник – не Христос, а «только подобие Его». Иван, возможно, готов принять и «подобие». «Подобие» даже ему предпочтительнее. С «подобием» можно спорить, и его не так страшно разоблачать. Но Алеша слишком верит в силу Христа, чтобы допустить возможность подмены перед лицом таких обвинений. И решающим аргументом в пользу того, что пленник поэмы – это Христос, является его безмолвие. Именно молчание пленника убеждает всех – Алешу, вслед за ним Ивана, и вместе с ним великого инквизитора, что перед ними «Он, это Сам Он <…> это никто как Он» (14,227), Иисус. Потому что только Христос, Сын Божий может быть адресатом речи инквизитора, и только Христос, Сын Божий может выслушать ее, не вступая в полемику. Любой другой не примет молча крест тех обвинений, которые выдвигает инквизитор, ибо они непосильны для смертного – ни для святого, ни для великого грешника. Они не по силам и Антихристу, слишком гордому, чтобы молчать. Да Антихрист бы и не попал в темницу – слуга бы признал своего хозяина.
Замечательно, что Алеша, «много раз пытавшийся перебить речь брата» (14,237), все-таки сдержал себя и дал Ивану произнести всю речь инквизитора целиком, где-то на уровне подсознания угадав, что нерушимое молчание пленника весомее всех его, Алешиных, возражений, что именно в нем концентрируется вся несокрушимая сила ответа, и именно оно есть сущностная составляющая образа, который с каждым словом инквизитора обретает смысловую определенность и законченность. Сдержанность Алеши имеет творческий характер, в ней заключается главная роль младшего Карамазова как соавтора поэмы. Его молчание глубоко содержательно и – созидательно. Во время всего монолога инквизитора оно питалось верой Алеши в силу Христа, и эта вера аккумулировалась в образе пленника, творила его по Образу и Подобию, жившему в сердце Алеши и проступавшему на лице юноши, в которое Иван неотрывно вглядывался, как вглядывался великий инквизитор в лицо пленника. И если в начале своей импровизации Иван мог допустить, что все это бред умирающего старика инквизитора и образ пленника – лишь призрак, «безбрежная фантазия», то в финале в реальности Пленника Иисуса у Ивана нет никаких сомнений. Поцелуй призрака не может «гореть на сердце». А вот образ инквизитора развоплощается на глазах. И опять под точными словами Алеши: «Твой страдающий инквизитор одна фантазия…» И Иван соглашается: «Фантазия, говоришь ты, пусть! Конечно, фантазия» (14, 237). Начиная поэму, Иван хотел убедить Алешу в том, что Христос – лишь фантазия, а реальность – в словах инквизитора, а закончил полным художественным признанием того, что реальность – Христос, а его великий инквизитор – фантазия.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.