Электронная библиотека » Павел Крусанов » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 29 сентября 2014, 02:35


Автор книги: Павел Крусанов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Бородач почти не выходил на улицу. Утром, когда Семён отправлялся в лавку тянуть постылое братово дело, а Яков шёл в электро-театр запускать проектор, чернявый спускался из отведённой ему комнаты и проводил время с нами – моей мачехой и двумя несмышлёными детьми, – пока не возвращался Семён и не приходил Хайми с конспиративным вином (невозбраняемая попойка) и тремя-четырьмя начинающими социалистами. Бородач был весёлым и уверенным в себе человеком, иначе у него не получилось бы занимать меня и сестру так естественно и потешно, что я за те несколько дней, которые он прожил в нашем доме, чуть было не выучилась смеяться, а сестра на его руках ни разу не улучила момента для писка. За эти дни между Лизой Распекаевой и гостем случилось то самое, что в жестоком девятнадцатом году потащило её, босую и безумную, вон из вымирающего дома – на поиски человека, о существовании которого все в Мельне давно забыли. Спаси и помилуй! – я не говорю, будто моя мачеха блудила с максималистом! Нет, тут другое… Лиза просто не хотела стареть. Да, да: ей стукнуло всего двадцать два – за Михаила она вышла совсем ребёнком – какая старость! Но в свои двадцать два, прожив с мужем год, она вдруг осталась одна с младенцем на руках и с заботами хозяйки большого дома. Ей не хотелось верить, что судьба её решена до скончания века, что молодость её запряжена в чужой воз и она, молодая, цветущая Лиза, уже не может сверх положенного взять или дать счастье ни от кого и никому. Я могла бы понять, даже если… Нет. Они не были любовниками. Иначе, подтвердив свою молодость, она из постели максималиста кинулась бы обратно к семейному очагу, под свой женский крест, с раскаяньем и стыдом, но уже радостно осознавая свою причастность к жизни. И она бы забыла горбоносого гостя, как забыли его все остальные. Такая измена – от неудовлетворения положенным – случается почти со всякой замужней женщиной. И это очень просто понять – ведь здесь нет любви.

Так вот, раскаянья в Лизе не было. Между ней и максималистом возникло желание близости, предчувствие близости, но не сама близость – понимаешь? Что-то растопило в них привычное людское отчуждение, согрело их доверием и участием, наполнило пространство между ними нежностью и надеждой, но пространство это так и осталось непреодолённым. Я хочу сказать, что моя мачеха помнила бородача ещё четыре с лишним года лишь потому, что тогда они не очутились в одной постели.

А потом он уехал. Сгинул без следа, оставив нерастраченную нежность в сердце Лизы и своё липовое имя в её молитве.

После отъезда максималиста в отцовскую лавку пошли посылки с клеймами петроградских торговых домов, набитые дешёвой ерундой, – в стенки этих ящиков были запрятаны эсеровские газеты и прокламации…

В это время отец мой воевал где-то в Польше, потом в Галиции, потом в полесской чащобе, – к праздникам он присылал поздравления, из которых складывалась вся эта география. Ей-ей, я не знаю, что заставляло его подавать о себе вести. Пустое думать, будто он в нас нуждался. И совсем глупо надеяться, что душу его смущала забота или тоска по брошенной семье. Думать так – значит ничего не понимать в Зотовых. Пожалуй, он просто ставил Семёна в известность, что ещё жив, и Семёну так или иначе следует опекать его дело. Это больше всего похоже на правду. Поздравления шли из года в год – последнее добралось летом семнадцатого, – и если то, что я говорю, верно, то неважно, что в них писалось – читать их не стоило труда, – отец вообще мог ставить на бумаге только число и подпись, ведь пасхальные, рождественские и именинные поздравления всегда означали одно и то же: видишь – войне со мной не справиться!

Быть мне битой – так оно и было! Не знаю, понимал ли Семён, к кому спешат эти весточки, но отец наверняка пулял в белый свет, ведь до его отъезда зверь, которого могли раздразнить эти послания, в нашем доме ещё не вылупился. Пусть бес и указывал на родную кровь, но не называл же он имени…


Николай ВТОРУШИН

Агония бабьего лета. Дождь – то тише, то хлестче, но без конца – дождь. Она думает, что братьям, как ночная небесная даль, однажды открылась в телескопе прозрения их судьба и с тех пор они уже не пытались ей перечить. Для этого она выдумала всю эту бесовщину… Что ж, Парацельс населил мир гномами и заставил людей себе поверить, а кроме самой старухи и меня, кто-нибудь сможет поверить в её демонов?


Анна ЗОТОВА

– Весной, после февраля семнадцатого, Семён устроил распродажу лавки и на законный капитал моего отца стал издавать газету с проэсеровским креном. К тому сроку кружок их разросся, позволил себе гонор Мельновского отделения партии социалистов-революционеров и держал пять представителей, одним из которых стал Сергей Хайми, в исполкоме городского совета. Хайми верховодил и в газете – Семён только давал деньги. Вот – у меня хранится один номер… Правда, он за март восемнадцатого, и тогда Семёна уже не было в Мельне…


Николай ВТОРУШИН

В руках её возникает сложенный бумажный лист. Из ничего – из пустоты. Миг назад его не было – теперь он есть. Сегодня в классе горит свет, но я не видел, откуда лист взялся. Я трогаю пальцами жёлтый шершавый лоскут, и он раскрывается без хруста, как тряпка. Выцветшая шапка: «Новая Русь». Ныряю в конец передовицы: Сергей Хайми. Выныриваю.

ВПЕРЁД-НАЗАД

Расползаются ноги – пьяная походка России!

Демократия, если понимать её в естественном смысле, как народовластие, – растекается вширь. Ведь растекается вширь и само понятие о народе. В республиках классической древности к власти призывались одни полноправные граждане, демократический строй не исключал ни рабства, ни переходных степеней от бесправия к праву. Не всё население допускалось к власти и в средневековых республиках. Не всё было призвано к ней даже Великою французскою революцией. Современное представление о демократии всё больше и настойчивее раздвигает её границы, вводя в состав народа, как носителя власти, всех правоспособных граждан, достигших известного возраста. Подмена демократии пролетариатом значит, наоборот, сужение пределов, с расширением которых до сих пор был связан политический и социальный прогресс. Не-пролетарии – такие же люди, такие же граждане, как и пролетарии. Искусственно устанавливать неравенство между теми и другими – значит идти не вперёд, а назад, создавать новые роды бесправия, новые касты изгоев. Немудрено, что Американские Соединённые Штаты передумали дарить России статую Свободы и возвратили деньги пожертвователям. В нормально организованном, нормально живущем обществе не должно быть места для париев и илотов! Именно к этой цели вёл демократический парламентаризм, на путь которого вступила наша Февральская революция. Что необходимо для охранения прав и интересов народа? Устранение тех или иных групп, тех или иных слоёв населения от участия в законодательной работе, в реальном осуществлении её результатов? Нет, необходимо принятие таких условий, при которых ничего не мешало бы, но всё содействовало определению народных желаний и удовлетворению народных нужд. И мы шагнули к этой цели с положением о выборах в Учредительное собрание. Раздвигая до крайних пределов избирательное право и умножая этим действительную силу народа, оно обеспечивало, введением пропорциональной избирательной системы, всестороннее освещение путей, ведущих к общему благу. В парламенте, избранном при полной свободе печати и собраний, при отсутствии всякого насилия и давления, голос пролетариата раздастся так же громко, как и в организациях пролетарских, но при этом не заглушая других мнений и освобождаясь в состязании с ними от свойственных единовластию увлечений. Стоит ли говорить, что истинно всенародного представительства не могут заменить собою советы, избираемые не всеобщим и не прямым голосованием, без широкой гласности, без свободной, доступной контролю избирательной агитации, на неопределённое время, с неопределёнными правами.

Вперёд-назад – вот пьяная походка России!

Будучи эсером, пишет как кадет, а потом становится председателем Мельновского совета, а потом – красным комиссаром. Бред!


Анна ЗОТОВА

– А когда по России, по её огромной туше, покрывшей полконтинента, поползла, словно плесень, смута, когда туша стала заживо гнить, разваливаясь на смердящие части, то уже не было силы, которая запретила бы двум братьям открыто желать друг другу смерти. Мы же остались с краю их дел – занятые истреблением друг друга, они совсем не заботились о тех, кто в их заботе нуждался.

Вскоре большевики взяли власть, и Семён, прилипнув к проходящему через Мельну отряду солдат, отправился в Могилёв арестовывать Духонина. С тех пор он, как сорванный лист, забыв о корнях и древе, носился по ветхой земле и объявлял во всех её пределах: старого нет, оно умерло, истлело!.. А мы – два дитяти, умевшие на пару произносить лишь половину алфавита, Лиза, которая сама недалеко опередила собственное детство, и Яков, уж никак не способный стать нашим кормильцем и защитником, – мы остались на сквозняке революции, обречённые сгинуть в её стихии, в доме, из которого сбежала кухарка, потому что не умела готовить котлеты из глины и не могла смотреть на плиту, где поселились мокрицы, – вот так, истребляя друг друга, Михаил и Семён попутно истребляли нас!

До лета мы кое-как сводили концы с концами: что-то давал синематограф, кое-чем помогал Сергей Хайми, бывший в ту пору председателем Мельновского совдепа, присылал в базарной корзинке картошку и яйца (дары прихожан) отец Мокий, а когда в крепостной башне случился пожар и сгорели все ленты, привезённые механиком из Петербурга, когда после московского восстания Сергея Хайми и почти всех левых эсеров вышибли из совдепа и он, сменив партию, отправился на Южфронт комиссаром, – тогда нам осталась лишь поповская корзинка и скудная помощь двух овощных грядок, разбитых с весны на месте палисадника.

В то время – на пепелище былого отечества – мельчане, не сорванные с места войной и революцией, жили как младенцы – на ощупь. Раньше сидели в одной лодке, гребли, пусть с ленцой и не в лад, но лодка шла, и в руках было какое ни есть, но дело, и вдруг – то ли вёсла выпали, то ли лодка дала неисправимую течь, то ли исчезла вода под ней, – словом, и притворяться, будто гребёшь, сделалось бессмысленным. И тут – зашуршали чётки памяти – каждый стал перебирать былые навыки, чтобы снова ухватиться за дело, поверить в свою уместность, зашториться от ужаса привычкой. Яков приволок домой уцелевший в пожаре «Пате» и каждый день разбирал и собирал его стальную начинку; Лиза принялась перешивать – хоть в этом не было особой нужды – рубашки Михаила и Семёна на платьица для меня и моей сестры; а Мокий исполчился учить меня грамоте.

Пока отец, а затем Семён хозяйствовали в доме, Мокий не приходил к нам в заречье. Ручаюсь, он был на них за что-то зол (быть может, праведным чутьём угадывал в них беса?) – я не вспоминаю историю про отца и Лизу, про то, каким манером Михаил привёл её в свой дом, – ведь я не знаю этого наверняка и могу ошибаться… Только дождавшись, когда Семён уехал из Мельны с промелькнувшим отрядом, Мокий стал самолично навещать племянницу и показывать мне в азбуке неуклюжие толстоногие буквы.

Тогда был ещё не настоящий голод. Мы ещё жили по-барски: у нас водились стулья для дров и почти каждый день на столе появлялись хлеб и картошка, – и люди ещё порой были готовы помочь друг другу в беде. Самое страшное из того, что завещали нам наши кормильцы, оставив семью на забаву смерти, таилось впереди.

К концу лета в кухонной плите сгорела последняя штакетина, и в чугунке уже варились щавель и ревень. Солдаты не пускали мужицкие подводы в город на свободную торговлю – развёрстка, – и у Мельны ссохся желудок. Изредка Лизе удавалось за одежду, оставшуюся от братьев, выменять на рынке хлеба или крупы, но сторговывались за крохи, и через два дня мы с сестрой, как голодные галчата, снова разевали рты. А к зиме стало совсем худо. Дом вымерзал до звона – мы бродили, кутаясь в одеяла, по мёртвым комнатам, с синими лицами и занемевшими от холода руками, а когда хотели унять голод и жажду, скребли в ведре лёд и топили под языком колкую крошку. Спали все вместе вповалку: с краю – Яков, у стены – Лиза, а мы с сестрой – в обогретой ложбинке между исхудавшими телами взрослых. В ту зиму моя сестра обгладывала молодые сосенки – ела кору и верхушки, – её понусило не переставая; а я тишком воровала еду из доли Якова, оправдываясь тем, что пища ему не нужна, раз он её никогда не просит.

Но мы не умерли. Мы разучились жевать, мы глотали чёрствый хлеб кусками, пальцами проталкивая их в глотку, мы перестали чувствовать вкус пищи, сделались невесомые и хрупкие, как слинявшая с насекомого кожа, – но мы не умерли в эту зиму. Судьбе угодно было мучить нас дальше. Она издевалась, дав нам крышу и стены, но отобрав у крыши и стен способность защищать хозяев от взбесившегося снаружи мира…

В мае через Мельну проходили красноармейцы. Они спешили к Петрограду, чтобы не позволить белому генералу вернуть себе родину, чтобы вырвать родину у него из-под ног, будто половичок, хотя он нуждался в ней так же, как всякий русский… Эти люди, простые и грубые, научились в грязи, дорогах и сгустившейся вокруг них смерти жить так, как живут однодневки – без вчера и завтра, съедая подчистую всё, что находили в пути, уничтожая всё, что сегодня было не нужно. Они лазили по кухням, в которых сквозняк революции ещё не засыпал тёплые угли, тискали девок, смеялись и охальничали, а на следующий день шли умирать за волю и землю – верили, что умирают именно за них!

В наш дом определили на постой пятерых красноармейцев. Они были бесцеремонны – кочевники без крова и скарба, вечные гости с правом быть сильнее хозяина. Осмотрев на кухне плиту с мокрицами, они прошли в столовую, сели за стол на уцелевшие табуретки и обиженно потянули из своих котомок хлеб. Кто мы такие? почему сохнем с голоду в большом доме? и где сам? – допрашивали они. Узнав, смеялись: отжировал хозяин! нынче воля голи! кто на белом хлебе взошёл, тот голоте враг! Распетушили себя языками – учинили сверку: так ли мы забеднели? Обшарили дом – порвали на обмотки занавески в спальне, разбили в горке зеркало, поделив осколки между собой – и остались довольны оскуделым вражьим логовом. При этом в них совсем не было ненависти; они чувствовали свою правоту, потому что поступать так – это и есть революция, а в правоте революции они не сомневались. Но зеркала и занавесок для полной справедливости им показалось мало – они прижали Якова: почему не воюет? с красными не путится? или стережёт последнюю хозяйскую утеху? И один из красноармейцев припечатал Якова кулаком, и тот сполз по стене на пол. На губах Якова вздулся и лопнул алый пузырь, и на грудь ему выпал мокрый сгусток с двумя зубами, как арбузная мякоть с невызревшими семечками. Потом Якова заперли в подпол, а меня и хнычущую сестру выставили в сени. Но я по привычке устроилась у дверной щели и слышала, как Лиза вначале кричала, а после лишь глухо хрипела сквозь затыкавшую ей рот ладонь.

Ночью Яков сидел в подполе, а мы лежали на широкой кровати моего отца, в его спальне, и от страха не могли сомкнуть глаз. Ночью трое из пяти постояльцев поднимались к нам. Мы с сестрой, боясь обнаружить, что ещё живы, забились за шкаф и, не дыша, слушали возню в постели, где Лиза уже не кричала и не сопротивлялась, а только беспомощно всхлипывала.

Потом они ушли. Ударило в небо утро, а мы всё не решались спуститься вниз. Лиза прижимала к чахлой груди дочь и, захлёбываясь, шептала слова, которых я не могла понять. Она то звала кого-то, молитвенно и нежно, то трясла в воздухе костяным кулачком с таким гневом и отчаяньем, каких невозможно было в ней предположить; глядя на неё, мы с сестрой начинали реветь, и – быть мне битой! – это было легче, чем прикидываться мёртвыми!

Я первая вышла из спальни. И первая увидела, что постояльцев в доме больше нет. Они убрались, оставив на столе каравай хлеба и полный чугунок пшена. Я подумала, что они ещё вернутся, раз забыли здесь такое богатство, – я ни к чему не притронулась и даже не отомкнула подпол, где всё ещё сидел Яков. Так и вышло: они вернулись – не все, только двое из них, – они въехали во двор на телеге, заваленной дровами, – один правил лошадью, а другой держал в руках винтовку со штыком, и на штыке болтала мёртвыми крыльями курица. Красноармейцы сгрузили дрова у крыльца и тут заметили в дверной щели меня. Тот, что был с винтовкой, стянул со штыка пыльную курицу и, раскрутив её за голову, швырнул к моим ногам. Он сказал, скаля желтозубый рот: «Накорми мамку! Не дело – её пупом трёшь, а у неё мослы клацают!» А потом они уселись в телегу и, гаркнув в два голоса на лошадь, умчались кочевать по земле дальше.

Эти люди были жестоки, но в том не только их вина – я знаю, я видела, что делает война с мужчинами, – однако если кто-то должен быть виновен без оговорок, то, по мне, пусть это будет тот, кто в худое время оставляет слабого без защиты!

О случившемся узнал отец Мокий. Прикоснувшись к скверне, его благочестивое сердце забыло о смирении. Три дня он вещал с амвона о пришедшем Антихристе, три дня клял и предавал анафеме его власть, три дня просил у неба мор и железную саранчу на сатанинское царство, а на четвёртый день от совдепа пришли солдаты и увели Мокия в бывшие мучные лабазы купца Трубникова, переделанные под временную тюрьму. Сутки просидел в лабазе святой отец – через сутки по решению трибунала его расстреляли в сосновом лесу за извозчичьим двором. И ни один человек в Мельне не заступился за своего праведника, потому что уже настало время, когда помогать друг другу в беде перестало быть людским правилом.

Пережив постояльцев и смерть Мокия, заменившего ей отца, Лиза то ли от впечатлительности невзрослеющей души, то ли от бесконечного недоедания стала быстро мрачнеть головой. Она сделалась рассеянной и непонятливой, как недоспавший ребёнок. Лиза подолгу беседовала сама с собой, улыбаясь тихой радости своих видений. Незримого собеседника она нежно звала одним и тем же именем – это было имя, сочинённое четыре года назад для нас чернобородым. Максималист всплыл в её бедной памяти потому, что остался для Лизы чем-то несбывшимся – надеждой на счастье, для которой в скудном перечне её прежних радостей не было стоящей замены. Умом Лиза оставила нас, обходя лаской даже Ольгу – дочь, больше остальных нуждавшуюся в опеке. И всё же именно Ольга была той паутинкой, которая связывала Лизу с миром… А потом паутинка оборвалась – Ольга перестала принимать нашу редкую пищу, высохла, как дурной стручок гороха, вздувшись наружу единственной горошиной живота, и однажды её мёртвое тело зарыл на мельновском кладбище Яков.

Вскоре после смерти дочери Лиза Распекаева исчезла из города. Утром она понесла на рынок пару случайно уцелевших лакированных штиблет и больше к нам не вернулась. На следующий день я сварила остатки крупы, которой нам с Яковом хватило на двое суток. А когда был съеден и этот последний запасец и нам уже неоткуда было ждать помощи, пришёл настоящий голод – смерть встала так близко, что сражаться с ней пропала охота, – только тогда судьба решила: всё, хватит, с этих довольно. Спасение явилось с человеком, по вине которого мы и увидели оскал собственной смерти, – в конце июля в Мельну вернулся Семён.

Он ворвался в дом – живой и грубый, будто не было голода, стужи, крови, смерти и снова голода со времени, когда мы виделись последний раз. Он крикнул с порога: «Ну что, ещё живы, уклейки?! А мы таки врезали по соплям Каппелю!» Но ни я, ни Яков не могли подняться ему навстречу – который день мы лежали без движения, не имея сил жить дальше. Мы смотрели в облупившийся потолок, как на экран отцовского электро-театра, и ждали, когда на нём навсегда погаснет свет. Но Семён не дал нам умереть, хотя тогда мы больше всего были к этому готовы. Он выложил из своего мешка хлеб, копчёный окорок, чай, мёд, что-то ещё, чему мы давно забыли название, и стал воскрешать нас для новой боли, отпаивая чаем с мёдом и пичкая размоченными сухарями. А когда мы заснули с соловьями в счастливых желудках, Семён отправился в город и в городе – в совдепе, – потрясая мандатом (у него имелся мандат, где было написано, что он, Семён Зотов, геройский начдив геройской 5-й армии, раненный при взятии Златоуста, закончил лечение и следует по новому назначению на Западный фронт), выбил пайки на нас с Яковом. А ещё у него был орден и именной револьвер «За храбрость», вручённый Тухачевским, командармом 5-й, который тоже мог пригодиться, когда Семён объяснял в совдепе, что мы с Яковом, пожалуй, не выживем, если будем питаться одной его славой.

В городе он расспрашивал о Лизе, но никто не видел её с того утра, как она вышла на рынок с лакированными штиблетами…


Николай ВТОРУШИН

Газета, сложенная в рыхлую четверть, ещё лежит на её коленях. Старуха ждёт моего согласия с приговором, который она вынесла своей родне. Огонь убивает свечу – он любит её или ненавидит? У старухи готов ответ, но она смотрит глазами свечи.


Анна ЗОТОВА

– Плевать они на нас хотели! Они рыскали по голой земле, чтобы найти и убить друг друга, а между делом убивали нас!

В эти три дня – как и всегда – Семён был угрюм. Он ничего не говорил о себе и не спрашивал, как жилось нам. А мне хотелось многое рассказать, я могла рассказать – ведь мне уже было десять лет. Но Семён не желал слушать мои жалобы – ему было нужно другое… Уже перед самым отъездом он задал вопрос – вскользь, хитря, прикидываясь равнодушным, – спросил, как зевнул: есть ли вести от Михаила? Я ответила – он выслушал… Я помню: в воздухе ещё звенело моё «не-ет», а Семён уже отворачивал лицо – мёртвую гипсовую маску, – на котором не было ни любопытства, ни ненависти – ни одного внятного чувства. Потом он снова сказал про пайки – где и когда получать – и уже шёл к двери, когда я пропищала: «А где столоваться Лизе, когда она к нам вернётся?» И он объявил, теперь с настоящим, непритворным равнодушием, что так уж принято у тыловой чумы – не выписывать пайки на тех, кто в нетях.

– Неужто ты, дуля немытая, – сказал он, – сама не запалишь плиту и не выметешь пол?

Понимаешь?! Выходит, для себя он похоронил Лизу ещё тогда, когда она была живой. Так же легко он мог похоронить каждого из нас!

Семён ушёл в июньский пыльный день, надеясь скреститься своей дорогой с безвестным путём брата. А мы снова остались одни – уже без Лизы и Ольги. Но костлявая отступилась от нас, – должно быть, Лиза с дочерью явились той необходимой жертвой, которой мы на время откупились от смерти. Поживившись у нас, она отправилась за братьями… Быть мне битой – так устроен мир, что покой и радость всегда выкупаются жертвой. Не знаю, кому это нужно, но это именно так. Возможно, это справедливо – в конце концов, куда прикажешь девать зло, раз оно неистребимо и болтается довеском на каждом добром деле? Несправедливо другое – несправедливо, если боль не выкупает покоя, если человек живёт и умирает в муке, так и не получая от судьбы передышки. Несправедливо, если в мире, где – я хочу в это верить! – существует возмездие, человек остаётся неотмщённым и его истязатель сбегает на тот свет, не искупив своего зла земной болью.

Так вот, костлявая отступилась от нас. Я поняла это, когда однажды на наше крыльцо, у которого ещё лежала куча дров – плата за Лизино безумие, – поднялся Сергей Хайми. На нём была выгоревшая гимнастёрка с пустым рукавом, подвязанным к вихлястой культе – таким выплюнула его из своих жвал война. Таким вернули его дымящиеся степи, где он комиссарил в полку Южфронта и где казацкая сабля оттяпала ему по локоть левую руку. Сергей Хайми искренне огорчился, что разминулся с Семёном на несколько дней, ведь он по-своему любил его и, пожалуй, думал (какая чушь!), что именно его заботами Семён стал тем, кем он стал. Наверно, поэтому Хайми чувствовал ответственность и за нас – родню своего недавнего питомца.

Сергей жил с отцом. Мать его умерла от почечной колики ещё в восемнадцатом. Доктор Хайми целыми днями возился с больными и увечными – он остался в городе единственным врачом, – а его сын, ещё не увлёкшийся ревизией советской власти в уезде, время от времени навещал нас в нашей сирости. Впрочем… Яков понятия не имел, что такое сиротство и одиночество. Он сплёл себе глухой кокон из своих мыслей и не чувствовал нужды в соседстве живой души, а ведь, если бы я время от времени не пихала в его глотку пищу, он давно бы протянул ноги!


Николай ВТОРУШИН

Яков жил, чтобы дождаться смерти, и оттого душил свои человеческие желания, как душат ненужных, напрасно родившихся котят. Своего рода Кронос… Только Яков делал это не из свирепости и жажды жизни, а, скорее, из сострадания. Если в полушаге от себя он всё время чувствовал смерть, если он не верил в торжество жизни, то не стоило и пробовать воплощать свои желания и фантазии в реальность.


Анна ЗОТОВА

– Свою сирость понимала одна я. Как одна я из всех Зотовых понимала, что такое привязанность к дому, и чувствовала давнюю потерю родины, которую не помнила, но которая всё же сидела где-то в моей бессознательной памяти…

Хайми взялся продолжить моё обучение, начатое по старинной азбуке расстрелянным Мокием. По утрам, когда Яков, будто дитя со щенком, возился со своим «Пате», мы с Хайми сидели над грамматикой и арифметикой, мы листали огромный географический атлас, перевиравший теперь многие государственные границы, и пересекали страны и моря вместе с Гераклом, Язоном, Одиссеем и Синдбадом, про которых рассказывал мне мой учитель. Мы искали золотой Офир и открывали Новый Свет – и это было похоже на бесконечную сказку… Тогда же я впервые увидела, как выглядит на карте Россия. Она была страшна своей огромностью, своей несоразмерностью с остальным миром. Любая хозяйка подтвердит: чем больше дом, тем труднее устроить в нём наряд.

Мы жили на сухарях и вобле. Иногда, в довесок к пайкам, Хайми подкармливал нас то хлебом, то маслом, то яйцами – тем, чем расплачивались с его отцом хворые окрестные мужики. Сергей был нашим добрым ангелом и возился с нами, будто мы – последние люди на пустой земле и от нас должны произойти новые народы. Он пытался искать следы моей мачехи – расспрашивал проезжих людей, гонимых со своих мест войной, голодом и разрухой, говорил с мужиками и бабами из ближних деревень, проскочившими на рынок мимо солдатских кордонов, – но до самой осени не мог напасть на её след. Только в октябре Сергею Хайми повстречался человек, который заставил его пожалеть об упорстве, с каким он извлекал на свет Лизину судьбу.

Это был крестьянин, приставший недавно к мельновскому продотряду. Его нога попала под тележное колесо – перелом лечил Андрей Тойвович Хайми. Родом мужик был из-под Новгорода, из какого-то большого села. Вот его рассказ.

Однажды в начале лета на сельской площади объявилась женщина, босая, в сносившемся городском платье. Ум её был помрачён – лицо без конца улыбалось, хотя дети швыряли в неё грязью и свистели в уши. Она ходила по избам, выспрашивая про какого-то бородача, и почти не понимала слов, если кому-то, тыча в собственную бороду или бороду соседа, вздумывалось с ней шутить. Полдня она слонялась от двора к двору, а вечером, узнав путь до ближайшего селения, ушла за околицу. О ней бы не осталось памяти – сколько нищенок плутало тогда по русским просёлкам, – но назавтра её увидели снова. Она опять таскалась по дворам с расспросами о бородаче и не узнавала лиц, словно забрела сюда впервые. Потом, справившись о дороге, которую ей уже указывали вчера, отправилась в соседнюю деревню. А на следующий день – та же притча… Так стало повторяться чуть ли не каждое утро – дурочка кидалась ко всем встречным в надежде узнать что-нибудь о никому не известном человеке, иногда ночевала (её пускали на сеновал или в дровяник), а потом неутомимо шагала к указанному большаку. Однажды узнали: она доходила до соседей, стучалась в избы с тем же вопросом и под свист ребятни возвращалась на путь, каким пришла, – ведь она просила указать ближайшее селение, и её отправляли на большак, не подозревая, что с той стороны она и появилась. Так топтала она из конца в конец одну дорогу, думая скудной головой, что идёт всё время вперёд. Память её не держала лиц и примет округи, всё на пути казалось ей новым и незнакомым. Потом она привыкла узнавать путь ногами и перестала выспрашивать дорогу, выходя на свою закольцованную колею без подсказки. Тогда она, видимо, спятила окончательно. Сельчане к ней привыкли и стали держать за свою деревенскую дурочку, но все разом завернули её от своих ворот, когда однажды выяснилось, что она – сифилитичка. Однако какое-то время она продолжала мелькать под окнами, приставая с расспросами о своём бородаче и ночуя в огородах, потом пропала и случайно была найдена мужиками в кустах у большака с выгрызенным собаками животом.

Это всё, что знал продотрядчик. И ещё он знал, что странницу звали Лиза. Теперь ты понимаешь, почему Семёну было удобнее посчитать её погибшей безвестно? Чем страшнее её судьба, тем больше на нём вины. Чем страшнее смерть, тем больше спросу с тех, кто позволил этому случиться, кто вернулся слишком поздно и таким диким образом, что никто в городе не посмел поставить им в вину то, что ставлю я!..

Семён объявился следующим летом… Вернулся сам и вернул домой моего отца. Семён привёз его в ящике из-под английской динамо-машины (так перевёл надпись на дощатой стенке Сергей Хайми), – отец лежал там, пересыпанный солью, босой, с двумя Георгиями на дырявой груди. Щека его была прострелена, и кожа расползлась на скуле. Он вонял, как воняет протухшая от недосола рыба. Когда его вытаскивали из ящика, на траву сыпались жуки с чёрно-оранжевыми спинками…


Николай ВТОРУШИН

Пауза. Тяжёлая, как вдох без выдоха. Она подступает к горлу, и хочется выдохнуть. Хочется выдохнуть.

– Вы сказали, что они вернулись?


Анна ЗОТОВА

– Что? Ну да, вернулись.


Николай ВТОРУШИН

– Значит, война для Семёна тоже закончилась.


Анна ЗОТОВА

– Как бы не так! Он закопал Михаила и сразу поехал в Запрудино – одну деревеньку под Мельной. Там он с винтовкой гонялся огородами за каким-то парнем и, говорят, пристрелил бы, если б тот не изловчился сигануть к лесу. Зачем ему сдался этот парень?!. После, не заглянув домой, Семён умчался обратно в свою дивизию и нарубился с поляками вдосталь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации