Текст книги "Ярослав Мудрый и Княгиня Ингегерда"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 37 страниц)
– Не спеши, княже, – прежде чем идти, сказал негромко от двери Сивоок, – церковь должна как следует высохнуть.
– Или уже надумали, чем заменять ромейские мраморы? – спросил князь.
– Говорил когда-то тебе, княже: распишем весь собор изнутри и снаружи фресками. Дивно будет.
– Митрополиту сумел бы рассказать.
– В нашем деле лучше показывать, а не рассказывать. Слово не все обнимает. Для слова остаются книги.
– Ну ладно, – улыбнулся князь, – в церкви придем к согласию.
Не усталость вынудила Ярослава прервать ряд с митрополитом: тот, кто правит державой, должен забывать про усталость. Еще множество дел, значительных и небольших, почетных и хлопотных, ожидало его. Он должен был в тот день принять своих воевод и бояр, должен был также выслушать людей, которые пришли из западных царств и принесли вести о том, что происходит в Европе; имел также беседу с узнавателями-купцами, прибывшими из Византии, где все приметы свидетельствовали в пользу князя Киевского; империя, лишенная твердой руки, с каждым днем все больше и больше утрачивала силу и значение, хотя пренебрегать ромеями, ясное дело, еще никто не мог, нужно было выжидать удобного момента; может, хорошо было бы приготовить, скажем, достаточное количество людей, укрыв их где-нибудь в низовьях Днепра, втайне от византийских доносителей, среди которых самым первым Ярослав считал митрополита Феопемпта, да при случае пустить сильное войско по морю прямо на Константинополь? Но все это были замыслы на более отдаленные времена, а сейчас надлежало позаботиться о порядке и тишине в земле собственной, должно быть осторожным с братом Мстиславом, который сидел в Чернигове покамест тихо и мирно, довольствуясь гульней и охотой. Перед глазами Ярослава была вся Европа. Не было устойчивости ни в границах между отдельными державами, ни в отношениях между ними, а еще меньше было порядка и покоя внутри отдельных держав. Король французский Роберт, возмущенный произволом и наглостью своих феодалов, попросил епископа из Бове, чтобы тот выработал присягу для крупных вассалов, и написано было следующее: «Не украду ни вола, ни коровы, ни какой-либо скотины; не буду хватать ни холопа, ни холопки, ни слуги, ни купца; не буду отнимать у них денег и не буду вынуждать их к выкупу; не буду стегать их кнутами, чтобы отнять их добро; со средины марта до середины ноября не буду воровать с королевских пастбищ ни коней, ни жеребят, ни кобыл; не буду жечь и уничтожать жилищ; не буду разрушать и уничтожать виноградники».
Новый император германский Конрад, во избежание вспышек вражды между своими маркграфами и епископами попытался внедрить начало Божьего мира в своих землях. Императорское повеление было такое, чтобы от захода солнца в среду до утра следующего понедельника никто не смел обнажать меч и учинять раздоры. Совершенно ясно, это не могло касаться земель соседних, на которые можно было нападать в течение всей недели, особенно же на Польшу, ненависть к которой Конрад унаследовал от своего предшественника Генриха Калеки. Германские императоры не могли смириться с тем, что Болеслав Польский, а за ним и его сын Мешко вступили в соперничество с императорами, надев на себя королевскую корону. Придворный хроникер Конрада с нескрываемым презрением писал: «Отрава высокомерия залила душу Болеслава до того, что после смерти императора Генриха отважился он перехватить королевскую корону для принижения императора Конрада. Внезапная смерть покарала его за эту дерзость. Сын его Мешко такой же бунтовщик, как и отец».
Свои счеты с Болеславом имел и Ярослав, перенеся их теперь на Мешка. Вообще Польша вынуждена была расплачиваться за неразумность действий своих первых владетелей, которые почему-то решили склоняться в своих претензиях к Западу, забыв о том, что по языку и обычаю народ их принадлежит к славянскому Востоку. Запад же, дав им веру, послав папских миссионеров и апостолов, в то же время всегда твердо помнил об извечной принадлежности поляков к Востоку – и вот отсюда и шли все беды и сложности для существования польской державы. Папско-императорский Запад хотел проглотить надвислянских полян без остатка, растворить их в своей стихии, не хотел отдавать родного, считал это своим, тоже рвался к польским землям, стремясь освободить их. Для Востока Польша была всегда выдвинута слишком далеко на запад, Запад считал, что она слишком далеко отодвинута на восток. А тут еще случилось так, что во главе польской державы оказались в последнее время люди мужественные и сильные, умели они расставить локти, пробовали растолкать своими локтями врагов западных, а заодно отвадили и своих родичей восточных, превращая во врагов также и их. Когда-то Болеслав отдал свою дочь за Святополка, ходил на Киев и брал его, но добился только того, что теперь Ярослав ненавидел и Болеслава, и его наследника Мешка.
Мудрости, мудрости не хватало властителям ближним и отдаленным; Ярослав пристально следил за всеми, принимал во внимание ошибки, находил в книгах образцы для подражания в управлении государством. В княжьей горнице стоял ларь с книгами, переплетенными разноцветным сафьяном, сукном красным и синим, украшенными самоцветами, жемчугами, серебром и золотом; Ярослав собственноручно запирал его, никому не доверял ключа.
В киевских церквах еще звучало слово греческое наряду со словом русским, а князь уже мечтал о временах, когда повсюду будет слышаться только свое, родное, неповторимое: и дома, и на забавах, и на торгу, и в церкви, и на битве. И чтобы мудрость книжная тоже была своя. Он велел Иллариону учить втайне от митрополита не только таких, которые могли бы списывать книги греческие, но чтобы умели и переводить на свой язык. Был для него далеким образцом Климент Охридский, который еще сто лет назад, не боясь могущества Византии, собрал в Охриде около трех тысяч учеников, и вся наука там была болгарской, вопреки греческой.
Еще задумал Ярослав посадить возле себя умелых писцов, которые прослеживали бы каждый день его княжения и оставляли бы в назидание котомкам описание его деяний. Выбрал для этого отрока Пантелея, который проявил незаурядную сообразительность в письме, дал ему доступ ко всем важным делам, частенько звал к себе для бесед, обучая, как нужно вести записи. Сегодня, отпустив всех служилых людей, тоже позвал Пантелея, посадил его на скамью так, чтобы свет падал на лицо отрока, ибо любил наблюдать по глазам, как его слова доходят до человека.
Сколько пресвитер Илларион ни приучал Пантелея к послушанию и почтительности, он ерзал перед князем, скучал, не любил поучений, каждый раз хотелось ему спросить князя, когда же тот выпустит из пещеры на свободу святого человека, который гниет где-то в земле, но не отваживался на такую дерзость, только двигался и двигался на твердой скамье, поглядывая на Ярослава то ли чуточку насмешливо, то ли пренебрежительно. Но князь истолковывал это как любознательность, ибо не мог допустить других чувств в душе послушного отрока; он вел беседы с Пантелеем, словно бы с родным сыном, ибо собственные сыновья были еще слишком маленькими для серьезных поучений, – самый старший, Владимир, больше тянулся к оружию, чем к науке, Изяслав, Святослав и Всеволод забавлялись игрушками больше, чем грамотой.
Пантелей уже прочел несколько больших книг, в том числе произведение Иоанна Малалы, антиохийца, написавшего подробную хронику от Адама.
Кроме Малалы Пантелей, по наущению Иллариона, читал также хронику Георгия Амартола, то есть грешника, византийского монаха, который, подобно Малале, излагал историю человечества начиная от Адама, однако с особым вкусом сосредоточивался на повествованиях о великих людях языческого мира, что вельми привлекало Пантелея. Хроника Амартола изобиловала повествованиями о страшных явлениях природы, о землетрясениях, знамениях небесных, вихрях и бурях, насылаемых на землю за грехи людские. Чудеса бывали непостижимые и ужасающие. При императоре Маврикии родился человек с рыбьим хвостом, а то был человек, который умел предвещать события, не молвя голосом своим, не шевеля губами, а выпуская из чрева чьи-то чужие голоса. А то из земли вышло отвратительное чудище, названное меском, и людским голосом предрекло нашествие на Палестину аравитян. А то родился шестиногий пес. А то появилась на небе заря в виде копья.
Но разве только это знал Пантелей? Он читал также старинные книги, в которых объяснялось, например, что стихиями управляют и повелевают особые духи: есть духи туч, мглы, осени, весны, лета, ночи, света, дня. Происхождение дождя объяснялось тем, что ангелы собирают морскую воду при помощи труб, спрятанных в облаках, а уже из этих труб вода выливается на землю. От шума же, который возникает при накачивании воды, бывает гром. Точно так же объяснялось движение солнца по небу: его качали триста приставленных для этого ангелов.
Пантелей знал также о небесных сферах и о том, что Солнце в восемь раз меньше Земли, благодаря чему и помещаются все его лучи на земной поверхности; и о том, что существует где-то, за великим океаном, еще одна земля обетованная, но переплыть этот океан живым людям не под силу, – переплыл его когда-то только Ной на своем ковчеге, теперь туда лишь после смерти могут добраться праведные души, ибо там расположен на восточной стороне рай, из которого вытекают четыре реки, проходящие под землей и текущие уже тут в виде Ганга, Нила, Тигра и Евфрата.
Пантелей набирался знаний так, как учил Василий Великий: «Посвятив себя изучению письмен внешних, потом уже начинаем слушать священные и тайные уроки и, словно бы привыкнув видеть солнце на воде, обратим, наконец, взгляды на самое светило. Если между учениями есть какая-нибудь взаимная сродственность, то познание их будет для нас уместным. Если же нет сей сродственности, то следует изучать разность учений, сопоставляя их между собою, что поможет утверждению учения лучшего… Позаимствуем в них те места, где они восхваляли добродетель и осуждали порок, ибо как для некоторых наслаждение цветами ограничивается запахами и пестротой красок, а пчелы собирают с них еще и мед, так и тут: кто гоняется не за одной лишь сладостью и приятностью произведений, тот может из них запастись в душе некоторой пользой».
Ярослав всегда смотрел на Пантелея с чувством радости и удовольствия. Отрок был для князя чем-то похожим на вещь, сделанную собственными руками. Вот сидит перед ним юноша, которого он оторвал от старого языческого мира, разъединил его с могучим представителем мира прошлого, склонил к себе, обогатил его душу. Пусть бы этот Пантелей был один на всю Русскую землю, то и это немалая гордость для владетеля, если подумать, что где-то короли заботятся лишь о том, чтобы подвластные не воровали у них на пастбищах коней, или же предпочитали заменять пышными одеяниями мудрость собственную, а уж о мудрости подданных они и в помыслах не имеют.
Но князь был твердо уверен также и в том, что беспокойно ерзает перед ним на скамье отрок Пантелей не из-за холодного зимнего ветра с Днепра, прорывающегося сквозь хлипкие стены и сквозь окошечки (княгиня Ольга любила посматривать на извозы, чтобы видеть, кто и с чем едет в Киев, поэтому во дворце было множество окошек, обращенных в сторону Днепра. Дворец не нравился Ярославу из-за своей неуютности, князь уже решил ставить себе новый дворец, как только все будет завершено по сооружению Софии), – душевная сумятица от избытка знаний лишала Пантелея покоя, сверх той мудрости, которую юноша впитал в себя из книг, нужна была еще и другая мудрость – ею же мог владеть лишь он, Ярослав. Это была мудрость поучений, наставлений и повелений. Делай вот так, а не так, думай об этом так, а не иначе.
– День миновал. – Ярослав взглянул в тусклое окошечко, увидел за ним ночь, ощутил с той стороны холодные удары днепровского ветра. Не поворачиваясь к Пантелею, велел: – Прочти-ка про день вчерашний.
Пантелей достал жесткий лист пергамента, лежавший между двух деревянных досок, скороговоркой прочел:
– «Пускай никому не покажется странным, если напишем что-то памяти достойное про суд Ярославов. Князь же судит еженедельно утром на торгу, определяет наказания, уроки вирниками и платы осьминникам при мощении мостов в Киеве.
За малейшее непослушание князь Ярослав вводит новые и новые виры, чтобы увеличить порядок в державе, а княжьей казне увеличить прибыль. В народе же об этом молвится: «Рука руку чешет, а обе зудят».
Опускаем множество вещей, о которых в соответствующем месте можно будет вспомнить, и опишем скромными словами церковь Святой Софии, поставленную Сивооком и Гюргием-иверийцем, ибо церковь уже стоит и ждет украшения своей внутренней части. Как говорится: «Лоб чешется, да кланяться некому». Вельми удивляется весь люд церкви невиданной, но пока князь не побывал возле Софии с митрополитом Феопемптом, боярами, воеводами, священниками и челядью, пока не промолвил: «Быть по сему», никто вроде бы и не замечал церкви великой посреди Киева, так, будто родилась она лишь после княжеских слов. О мир тревожный и злой! Почему же так происходит всюду и всегда? Человека простого никто не слушает, какие бы великие истины он ни вещал, даже дела его величайшие умаляют; когда же человек занимает высокое положение, то даже молвленные им глупости становятся историческими».
– Что ты понаписывал? – недовольно буркнул князь. – Зачем все это?
– Все – правда. – Пантелей говорил тихо, невозможно было понять, испугался он или хотел скрыть насмешку в голосе.
– Нужна не правда, а вера. – Ярослав, тяжело прихрамывая, прошел от окна, сел на скамью напротив Пантелея, так что теперь и его лицо попало в полосу слабого света. – Вера же не требует подробностей, ограничивается сутью. Не пиши слов всех – и так поймут. При писании дорожи временем, а еще больше – пергаментом, ибо куплен он в самом Константинополе.
– Хотя пергамент купленный, зато письмо домашнее, – не выдержал отрок, и теперь уже стало совершенно очевидным, что не до конца удалось князю оторвать хлопца от того заросшего бородой древлянского мудреца, который успел передать отроку свое упрямство. Но Ярослав тоже принадлежал к терпеливым и упрямым: однажды начав какое-нибудь дело, он уже никогда не отступал.
– Писать нужно, – словно бы ничего и не заметив, говорил князь мягким голосом, – только про великое, опуская второстепенное. Нужно стремиться к старательности в изложении событий, как это делалось когда-то в каролингских пергаментах, которых ты не читал из-за своей темноты, но которые я дам тебе хотя бы посмотреть. Ромейские хронисты с сухим перечислением годов и дел неважных для тебя не образец. Были у них и летописцы, которым пробуешь следовать, но отличались они пышным многословием и не имели силы в мыслях. Не поддавайся искушению сосредоточиваться только на неполадках и ошибках. Недостатки великого человека могут быть столь же поучительными, как и достижения, но значение имеют лишь последние, первые же следует оставлять без внимания, чтобы не стали они когда-нибудь оправданием для правителей ленивых и бездарных. Не уподобляйся византийскому историку Прокопию, который днем писал о высоких деяниях своего властелина императора Юстиниана, а ночью, запершись в келье, тайком записывал в тайные тетрадки сплетни и паскудства о придворных и императорской семье.
Пантелей молчал. Ерзал на скамье, языческой хитростью сверкали его светлые глаза, в них было трудно разобраться, точно так, как трудно бывает иной раз человеку заглянуть в затаившиеся лесные чащи, в зеленые шумы, в широколиственные папоротники.
А на следующий день уже в новой церкви, стоя впереди огромной свиты рядом с митрополитом, Ярослав снова вспомнил о Пантелее, ибо, бросая взор через левое плечо, видел тяжелую фигуру Сивоока, чувствовал, что тот ждет решения справедливого и мудрого, точно так же как отрок ночью ждал, когда князь перестанет поучать его и отпустит описывать события нового дня, перемежая их упрямыми умствованиями. Упрямые, упрямые люди окружают его со всех сторон! А может, так и нужно? Может, и князю следует заимствовать у них упорства? Может, князь точно так же должен быть похожим на свою землю, как этот великий умелец Сивоок: взгляд из-под бровей, глаза будто из седых туманов, неизведанной таинственности глубин.
Дабы задобрить князя, а может, чтобы поскорее покончить с переговорами на морозе, в этой невысохшей, неприветливой и страшной в своей обнаженности церкви, митрополит прежде всего повел речь об изображении в храме его ктитора, то есть основателя. На западной стене должен был быть изображен сам Ярослав, который в сопровождении Богородицы преподносит сооружаемый храм Христу. А на боковых стенах изображение всей княжеской семьи: с одной стороны сыновья, с другой – дочери с княгиней Ириной во главе.
Места для этого было предостаточно, могло создаться впечатление, что строители заблаговременно заботились именно о прославлении ктитора-князя: под хорами над западной тройной аркой, как раз напротив алтаря.
– Кто же это сделает? – заинтересовался князь, оглядываясь на Сивоока, ибо надеялся, что именно он должен был бы взяться за такое почетное дело.
Однако Сивоок молча отошел чуточку назад и выпустил из-за себя Мищилу. Тот развернул перед Ярославом длинный свиток пергамента, почтительно склонился перед князем, принялся длинно и нудно что-то объяснять, собственно, и не объяснял, а велеречиво воздавал хвалу князю, не забывая и о себе, показывал, где и как будет укладывать различную мозаику, обращал внимание на важность уметь подобрать наиболее подходящие цвета для княжеской одежды и вообще для мельчайших вещей. Ярослав невольно подумал, что чем меньшим талантом обладает человек, тем значительнее относится он к самому явлению творчества, своему труду, хотя там иногда искусства может и не быть. Ему очень хотелось спросить, почему же все-таки не Сивоок берется изображать княжескую семью и его самого, но сдерживался. С художниками никогда не знаешь, как лучше вести себя. Они всегда остаются загадочными для властелина. Становятся между властью и народом словно бы самозванно, – или же они предназначены для этого высшими силами? Собственно, и народ для князя – что такое? Князь всегда знает не весь народ, а лишь ту часть, к которой принадлежит сам. Остальные же либо враги, либо просто темная толпа, не заслуживающая внимания. Даже все ситники, высовывающиеся из толпы в прислужники, в конце концов не что иное, как примитивные блюдолизы, которых ценишь за верность, похожую на верность обыкновенных послушных псов. Однако ни один художник, даже самый бездарный, не потерпит такого обращения.
– Хорошо, делайте как знаете, вмешиваться не буду, – отмахнулся князь от Мищилы, готовый согласиться со всеми домогательствами митрополита, лишь бы только не иметь дела со всеми художниками вот здесь, в присутствии людей, в не украшенном еще храме, который трудно было себе представить в грядущей красоте, в блеске, похожем на сияние украшений и драгоценностей на одеянии митрополита, епископов, бояр, наполненным тысячами богомольцев, в кадильном дыму, в тихом сверкании свечей, в многоголосье пения и молитв.
Митрополит, еле шевеля посиневшими от холода губами, почти умирающий, шамкал что-то возле Ярослава. Он напоминал о литургийном календаре, о праведниках, на которых держится церковь, о необходимости согласовать росписи стен церкви с богослужением, для чего из евангельских событий следует выбирать лишь те, которые отражены в величайших церковных праздниках империи, праздников же таких – двенадцать: Благовещение, Рождество, Сретение, Крещение, Преображение, Воскресение Лазаря, Вход в Иерусалим, Распятие, Сошествие в ад, Вознесение, Сошествие Святого Духа, Успение.
Князь взглянул теперь уже через правое плечо, где надеялся увидеть пресвитера Иллариона. Тот возвышался над священниками точно так же, как Сивоок – над художниками, одет был в длинный темный мех, на голове тоже имел простую меховую шапку, о его священническом сане напоминала лишь драгоценная панагия, надетая поверх корзна; Илларион перехватил взгляд князя, покачал отрицательно головой: дескать, не соглашайтесь с ромеем.
– Что-то хочет сказать нам пресвитер Илларион. – Князь пытался выразить надлежащую учтивость к митрополиту, ждал, пока тот умолкнет, и лишь после этого напомнил об Илларионе, да и то не настаивал, а словно бы спрашивал у Феопемпта, согласен ли тот выслушать пресвитера, если же не захочет, то пускай так оно и будет. Митрополит кивнул в знак согласия. Дрожа от холода, он слушал громкий бас Иллариона, лишь глаз у него подергивался, – видимо, оттого, как немилосердно калечил пресвитер греческие слова. Но это подергивание глаза было предвестником взрыва. Так посверкивает еле заметный огонек под ворохом сухого лозняка перед тем, как внезапно вспыхнет высоким пламенем и мгновенно охватит весь хворост. Казалось бы, пресвитер говорил вполне уместные вещи. О том, что киевский люд еще не привык к новым праздникам, еще не постиг их всех ни разумом, ни сердцем во всей надлежащей сложности и сути, поэтому не следует перегружать росписи главной церкви многообразием. Лучше будет упростить их, свести к трем основным, взяв тему голгофской жертвы, евхаристии и Воскресения для главной навы, а все боковые приделы отдать отдельным святым, к примеру апостолам Петру и Павлу как проповедникам христианского учения, святому Георгию, чье имя взял себе князь Ярослав, родным Богородицы Иоакиму и Анне, ибо все, что связано с семьей, для русских людей близко и доступно. Если посвятить один придел Георгию – покровителю ратного дела, то другой тогда следует отдать архангелу Михаилу, который, взятый еще князем Владимиром на свое знамя, воспринимается русичами как защитник в борьбе с силами супротивными. Да и по духу своему этот князь ангелов близок своим благородством сердцу русскому, ибо это же архангел Михаил боролся с дьяволом ради тела Моисеева, исполчился на персидского царя, защищая волю людскую, оказал покровительство еврейскому народу, отвернул осла Валаамова от погибельного пути, обнажил меч перед Иисусом Навином, повелевая ему этим примером помочь людям, уничтожив в одну ночь сто восемьдесят тысяч ассирийских воинов, перенес над землей пророка Аввакума, чтобы тот кормил пророка Даниила, который обретался во рву львином…
И вот тут митрополит не выдержал. Неизвестно, чем вызвана была его ярость: ведь Илларион называл только византийских святых, кроме того, хотел, чтобы церковь была расписана не в одной лишь главной наве, но и в остальных приделах, ибо что же это за святыня с голыми стенами? Еще не было речи о намерении Сивоока, в отличие от всех византийских храмов, расписать Софию еще и снаружи всю фресками, но то ли Феопемпт уже знал об этом, или догадывался, или вкралось в его старческую голову подозрение, что неспроста пресвитер так старательно хочет заполнить весь серединный простор храма изображениями, чтобы в конце концов выплеснулись они и наружу и превратили чистую и строгую христианскую церковь в разукрашенное варварское капище, дополняя еще и красками языческую буйность бесчисленных куполов под золотыми крышами…
– Не быть тому! – воскликнул внезапно митрополит и попытался топнуть ногой, но из этого ничего у него не вышло, закостеневшие члены плохо повиновались; нога митрополита лишь еле заметно дернулась, заколебав на нем несгибаемые блестящие одежды. – Не допущу язычества в христианский храм! Негоже делаешь, княже, разводя язычество! Ведомо нам, откуда все идет. Кормишь в пещере отступника. Нечистые намерения. Проклянет Господь, княже!
Митрополит не обращался к пресвитеру, будто того и не было рядом, говорил лишь князю, сразу же бросился обвинять; проявляя свою осведомленность, подтверждал предположение, что поставлен здесь ромеями для выслеживания. Ярослава охватывала ярость. Он изо всех сил сдерживался, чтобы не выдать в присутствии многих людей своего презрения к митрополиту, сказал тихо и смиренно:
– Святый отче, не требуй слишком много от моего народа. Народ и так пошел на великие жертвы. Забрали у него веру отцовскую и дедовскую, обнажили душу. Нового Бога он принимает добровольно или по принуждению, праздников ваших ромейских еще не понял, – может, они и не понравятся ему никогда, точно так же как ты никогда не привыкнешь к нашим снегам и морозам. Пресвитер Илларион, кажется мне, говорит дело.
– Не отдам Господа нашего в руки язычникам! – упрямо пробормотал митрополит.
– Знай, святый отче, также и то, – Ярослав подошел вплотную к нему, чтобы никто больше не слышал его слов, – что если уж народ наш и вынужден идти на жертвы и уступки, то князь на уступки не пойдет! А теперь милостиво прошу в сани, велю отвезти тебя в твои палаты, ибо замерзнешь от нашего холода, а я не хочу брать греха себе на душу!
Сказав это, князь направился к выходу. Он не заботился о том, идет ли митрополит за ним или нет. Заведено же было так и в Константинополе, что владыка земной выходил из собора впереди сановника церковного, даже в алтарь императора вводил патриарх, держась позади.
Феопемпт, с трудом шевеля посиневшими губами, старческой походкой бессильно пошаркал за князем.
В тот день Ярослав не принимал никого. Играл с детьми, обедал со своей семьей, не допустив на трапезу никого постороннего, потом перешел на половину к княгине, делая вид, что ему это очень интересно, рассматривал ее новые заморские наряды, привезенные из Византии, из Германии, от франков и от варягов. Появилось ощущение, что стареет, боялся, что не увидит завершенной церкви Святой Софии – главного дела своей жизни, а как выйти из положения – не ведал. Проще было в битве с врагом, распоряжаться государством, несмотря на все трудности и сложности, тоже знал как, изучая по книгам опыт многих своих предшественников, великих и незначительных, и набираясь опыта в жизни, умел обуздать дикого зверя и подавить восстание самых яростных забияк; знал множество способов, как сделать понятливыми простаков, а вот теперь растерялся, будучи не в силах охватить умом всей огромности предстоящего творения в соборе. Да и кто бы не растерялся? Разве же те самые ромеи, при всем том, что государство их насчитывает уже несколько сот лет и рождалось знамением Бога, заимствованного ими у палестинских пастухов-голодранцев, – разве же они сразу все восприняли и все постигли? Сколько жили, столько и грызлись между собою то за одно, то за другое. Дошли и до того, что уничтожали все изображения Христа, Марии, ангелов, апостолов, патриархов, императоров. Даже в императорском дворце, сооруженном при Константине и Юстиниане, выколупывали все мозаики. Возможно, и держится теперь митрополит Феопемпт за эту построенную и освященную патриархом Фотием церковь Феотокос Фарос потому, что была она первой значительной церковью после смутных времен иконоборчества? Но почему мы должны искупать чью-то сумятицу и дурость, повторяя сделанное уже давно и не на поддержание душ народа нашего, а для укрепления расшатанной веры самих ромеев?
Ночью Ярослав позвал Ситника. Ситник тоже заметно постарел за эти годы, стал еще толще, потел, как и раньше, обильно и неудержимо, но уже понял наконец, что не к лицу в его положении излишняя суетливость, поэтому сшил себе по ромейскому образцу охабень с длинными, до самой земли, рукавами, которые перебрасывал через плечи и засовывал за пояс, а руки выставлял в прорези под рукавами, будто огородное чучело; неуклюжий, бездарный, кто не знал, принял бы его за первого бездельника в державе, взглянув на эти заткнутые за пояс длиннющие рукава, но Ярослав по-прежнему продолжал верить в Ситника, не обманул тот князя еще ни разу, выполнял все повеления быстро, точно, главное же – без лишней огласки, что в государственных делах иногда имеет первостепенное значение.
– Что, этот святой в пещерке живой? – спросил князь своего ночного боярина.
Ситник, не поняв, куда князь клонит, торопливо ответил:
– Живой, княже! По твоему велению…
– Постой, – махнул Ярослав рукой, – я не просил тебя напоминать о моих велениях. Спрашиваю тебя: почему до сих пор живой?
– Почему живой? – Ситник моментально растерялся, ему стало жарко, он уже улавливал княжий гнев, только никак не мог угадать, откуда он нахлынул. – Ну… живучий старикашка. Такой шустрый, как рак на суше.
Боярин хрипло засмеялся, чтобы скрыть свою растерянность, но Ярослав не склонен был сегодня к веселью.
– Раз спрашиваю, – сказал сурово, – не нужны мне объяснения.
– Однако ж, княже…
– Говорю, почему живой? – упорно повторил Ярослав. – Не нравится твоя несообразительность, Ситник. Если бы умер человек, а я спрашивал, почему он умер, тогда бы ты и объяснял, кто виноват. А ежели спрашиваю, почему живой, то найди, кто повинен в этом.
– Ага, так, – послушно молвил Ситник, подавляя глупое желание воскликнуть: «Да ты же, княже, виновен, что он живой! Ты же велел носить ему дичь с княжьего стола, и напитки в серебряных бокалах, и меха для теплоты…»
– А в пещерке той пусть молится пресвитер Илларион, – словно о деле уже давно решенном говорил Ярослав, – передай ему от меня…
Все-таки Ситник, видно, старел быстрее князя: стал тугодумом. Он еще только размышлял, как убрать старика из пещерки, а князь, вишь, и забыл о нем, старик уже не существует для него, властелин хлопочет почему-то о пещерке, стремится как можно скорее поместить туда кого-то другого…
– У Иллариона уже своя пещерка есть, – несмело сказал Ситник.
– Пещерка? – Ярослав прошелся по горнице, остановился перед поставцом с толстой пергаментной книгой, потрогал пальцем лист. – Какая пещерка? Что он там в ней делает?
– Молится с Лукой Жидятой. Лука там и пребывает, а пресвитер ходит к нему, и они в два голоса напевают молитвы.
– Что ж они поют?
«Господи милосердный, прими с земли этой молитву на языке земли нашей…» Такое что-то напевает… А у обоих – басы вельми могучие…
– Не спрашиваю о басах. Лука этот – кто таков?
– Жидятой прозван, потому как малым еще его хазары забрали в плен, и там продержали много лет, и склоняли к вере своей, и на язык свой переворачивали. Испробовал он чужбины, и когда прибежал к своим, то теперь ни о чем чужом слышать не может. И христианскую веру признает только на языке нашем, а не греческом. Илларион прячет его от митрополита и от ромеев. В пещерке.
– Почему не сказал мне?
– Не спрашивал ты, княже.
– Знаешь хорошо, что и о неспрошенном должен говорить.
– Знаю, но пресвитера обходил ты в своих подозрениях.
– Обхожу и ныне. Передай, пусть приведет ко мне этого Луку завтра ночью тайно. А пещерку одну пускай засыплет. Хватит ему для молитвы и одной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.