Текст книги "Рабыня"
Автор книги: Пьер Лоти
Жанр: Зарубежные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Очутившись на улице, Жан позвал своего пса лаобе, тот с явным неудовольствием уныло поплелся за ним, словно понимал, что произошло.
Не оглядываясь, Жан шел по улицам мертвого города по направлению к казарме.
Глава девятая
Прогнав Фату-гэй, Жан испытал огромное облегчение. А уложив аккуратно в солдатском шкафу весь свой нехитрый скарб, принесенный из дома Самба-Хамета, почувствовал себя свободным и счастливым. Он счел это отправной точкой на пути к отъезду, к тому благословенному окончательному увольнению, которого оставалось ждать всего несколько месяцев.
И все-таки ему было жаль Фату. Он хотел послать ей денег из жалованья, чтобы помочь обосноваться заново или уехать.
Но так как Жан предпочитал с ней больше не встречаться, то поручил это спаги Мюллеру.
Мюллер отправился в дом Самба-Хамета к женщине-гриоту. Однако Фату, как выяснилось, ушла.
– Она страшно горевала, – рассказывали маленькие рабыни на языке волоф. Окружив Мюллера, они говорили все разом.
– Вечером она не стала есть кускус, который мы для нее приготовили.
– Ночью, – добавила маленькая Сам-Леле, – я слышала, как она громко разговаривала во сне, даже лаобе лаяли, а это дурная примета. Только я не смогла разобрать ее слов.
Ясно было одно: Фату ушла незадолго до рассвета и унесла на голове свои калебасы.
Макака по имени Бафуфале-Диоп, надсмотрщица над рабынями женщины-гриота, особа крайне любопытная от природы, следила за Фату издалека и видела, как та, по-видимому, твердо зная, куда идет, свернула на деревянный мост, переброшенный через небольшой рукав реки, и направилась в сторону Н'дартута.
В квартале полагали, что Фату, должно быть, решила просить пристанища у одного старого и очень богатого марабута в Н'дартуте, который восторгался ею. Впрочем, она и впрямь отличалась отменной красотой, так что, хотя и была кяфир, могла не опасаться за свою участь.
Какое-то время Жан избегал ходить в квартал Кура-н'дьяй.
Но вскоре перестал об этом думать.
Ему казалось, он вновь обрел достоинство белого человека, запятнанное близостью с черной; хмель прошел, и прежняя горячка чувств, распаленных африканским зноем, внушала ему лишь глубокое отвращение.
Свое новое существование Жан строил на воздержании и честности.
Впредь он собирался жить в казарме, как любой хороший солдат. Собирался откладывать сбережения, чтобы привезти Жанне Мери кучу подарков из Сенегала: красивые циновки, которые со временем украсят их дом; вышитые набедренные повязки, богатые краски которых наверняка приведут в восхищение односельчан, а у них в хозяйстве послужат великолепными ковровыми скатертями; но самое-то главное, ему хотелось заказать для нее у лучших черных мастеров сережки и крестик из чистого галамского золота. Она станет надевать эти украшения по воскресеньям, отправляясь в церковь вместе с Пейралями, и, конечно, ни у одной другой женщины в деревне не будет таких красивых драгоценностей.
Этот несчастный верзила спаги, такой важный с виду, вынашивал кучу ребяческих планов, лелея наивные мечты о счастье, о семейной жизни и смиренном благочестии.
Жану шел в ту пору двадцать шестой год. Но выглядел он старше, как это часто случается с людьми, которых закалила суровая жизнь на море или в армии. Пять лет, проведенные в Сенегале, сильно изменили его, черты лица стали резче; он похудел и покрылся загаром, заметна стала военная выправка, и, как ни странно, проглядывало что-то арабское; плечи и грудь его раздались, хотя талия осталась тонкой и гибкой; он надевал феску и крутил свой длинный черный ус с особым солдатским ухарством, и это ему чрезвычайно шло. Сила и поразительная красота Жана вызывали невольное уважение у тех, кто его окружал. С ним обращались иначе, чем с другими.
Художник вполне мог бы взять его за образец благородного обаяния и безупречной мужественности.
Как-то раз в одном и том же конверте со штемпелем родной деревни Жан нашел два письма, одно – от любимой матери-старушки, другое – от Жанны.
ПИСЬМО ФРАНСУАЗЫ ПЕЙРАЛЬ СЫНУ
«Дорогой сынок,
со времени моего последнего письма кое-что произошло, есть новости, тебя они, конечно, удивят. Но главное – не расстраивайся, следуй нашему примеру, сынок, молись Господу Богу и не теряй надежды. Начну с того, что в наших краях появился новый судебный исполнитель, господин Проспер Сюиро, он хоть и молод, но с бедными людьми чересчур суров, и у нас его недолюбливают, да и душа у него двуличная; но человек этот с положением, ничего не скажешь. Так вот господин Сюиро просил у твоего дядюшки Мери руки Жанны, и тот готов принять его в зятья. Как-то вечером Мери заходил к нам и устроил скандал; оказывается, он справлялся о тебе у твоего начальства, хотя нам ничего не сказал, и получил плохие вести. Говорят, у тебя там африканская женщина и ты оставил ее у себя, несмотря на запрет начальства, будто из-за этого тебя не производят в унтер-офицеры, и вообще слава о тебе идет дурная; да он много чего наговорил, сынок, я никогда бы не поверила, но это было в официальной бумаге, которую он показывал нам, и на ней стояла полковая печать. Потом к нам прибежала Жанна, вся в слезах, и сказала, что никогда не выйдет за Сюиро и ничьей женой не будет, только твоей, мой дорогой Жан, а не то лучше уйдет в монастырь. Она написала тебе письмо, которое я посылаю, там сказано, что надо делать; Жанна теперь взрослая и большая умница; поступай, как она велит, и немедленно напиши своему дяде. Через десять месяцев ты вернешься к нам, дорогой сынок; при хорошем поведении да с горячей молитвой Господу Богу все еще, глядишь, и устроится до твоего увольнения; хотя мы, как ты, конечно, догадываешься, покоя себе не находим и боимся, что Мери запретит Жанне приходить к нам, это будет сущим наказанием.
Пейраль целует тебя, сынок, вместе со мной и тоже просит поскорее написать нам.
Горячо тебя любящая старая мать
Франсуаза Пейраль».
ЖАННА МЕРИ СВОЕМУ КУЗЕНУ ЖАНУ
«Дорогой Жан,
мне так тяжело, что хотелось бы поскорее умереть. Я страшно горюю: ведь ты не приехал и даже не обещаешь скоро вернуться. А мои родители вместе с крестным надумали выдать меня замуж за долговязого Сюиро, о котором я тебе уже писала; мне все уши прожужжали про его богатство, говорят, будто я должна гордиться таким сватовством. Я, конечно, сказала „нет“ и выплакала все глаза.
Дорогой Жан, я очень несчастна, все против меня. Оливетта и Роза смеются над тем, что я все время хожу с красными глазами; думаю, они-то уж наверняка с радостью пошли бы за долговязого Сюиро, если бы он только захотел. А меня при одной мысли об этом в дрожь бросает; я ни в коем случае за него не выйду, а уж если доведут меня до крайности, все равно будет по-моему: уйду в монастырь Сен-Брюно.
Если бы почаще заглядывать к тебе домой, говорить с твоей матерью, которую я люблю и уважаю, как родная дочь, настроение сразу стало бы получше; но на меня и сейчас косо смотрят за то, что чересчур часто туда бегаю, и кто знает, может, скоро совсем запретят к вам ходить.
Дорогой Жан, ты должен выполнить все, что я тебе скажу. Здесь о тебе пошла дурная молва; я убеждена, что ее нарочно распускают, только бы повлиять на меня, и не верю ни единому слову из их россказней: быть того не может, никто здесь не знает тебя лучше, чем я. Хотя, признаться, хотелось бы узнать обо всем от тебя самого. Не забудь написать и о своих чувствах ко мне, это всегда приятно, даже если сама про все знаешь. И сразу же отправь письмо моему отцу, проси моей руки, а главное, обещай, что всегда будешь вести себя благоразумно и пристойно, и никто о тебе худого слова не скажет, когда ты станешь моим мужем, напиши поскорее, а уж потом я сама буду умолять его на коленях. Да смилуется над нами Господь, мой дорогой Жан! Твоя навеки верная невеста
Жанна Мери».
В деревне мало кто умеет выражать сердечные порывы; девушки, которые выросли в полях, испытывают порой очень глубокие чувства, но у них не хватает слов, чтобы выразить свои мысли, изысканный язык страсти им неведом; свои переживания они могут высказать лишь при помощи спокойных и наивных фраз.
Чтобы написать такое письмо, Жанна должна была многое передумать, и Жан, сам говоривший на простом деревенском языке, понял, сколько решимости и любви вложено в это письмо. Пылкая верность невесты заставляла его надеяться и верить; в ответном письме он, как умел, попытался выразить ей всю свою нежность и признательность, а дяде Мери адресовал предложение, составленное по всей форме и подкрепленное самыми искренними клятвами и обещаниями стать благоразумным и вести себя безупречно; после этого Жан, не слишком тревожась, стал дожидаться почты из Франции…
Господин Проспер Сюиро, человек недалекий и ограниченный, назначенный недавно судебным исполнителем, почему-то кичился ярым свободомыслием и нес безбожную чушь по поводу некогда святых вещей; к тому же у этого бумагомарателя было плохое зрение, и его маленькие красные глазки прятались за темными стеклами очков. Такой соперник наверняка вызвал бы лишь снисходительную жалость у Жана, питавшего инстинктивное отвращение к уродливым, плохо скроенным существам.
Соблазнившись приданым и внешностью Жанны, ничтожный судебный исполнитель по своей непроходимой тупости полагал, будто делает честь юной крестьянке, предлагая ей в мужья свою невзрачную персону; он даже вообразил, что после свадьбы Жанна, став дамой, будет носить шляпу, дабы подняться до того социального положения, которое он занимал.
Прошло полгода. И по правде говоря, письма из Франции не принесли бедному Жану ничего особенно плохого, но и ничего хорошего.
Дядя Мери оставался неколебим; но и Жанна – тоже, в конверты старой Франсуазы она неизменно вкладывала для своего жениха лист бумаги с несколькими строчками верности и любви.
Жан был полон надежд и нисколько не сомневался, что, когда вернется на родину, все легко уладится.
Более чем когда-либо он предавался сладким мечтам… После пяти лет изгнания возвращение в деревню рисовалось ему в самых радужных тонах: в своем просторном бурнусе спаги он садится в деревенский дилижанс, привычный путь, и перед ним вновь появляются знакомые силуэты родных гор, затем любимая колоколенка, отцовский дом на краю дороги, и вот наконец, обезумев от радости, он крепко обнимает дорогих стариков…
Потом они втроем идут к Мери… В деревне добрые люди выходят на порог, провожая его взглядом; они любуются чужеземным костюмом и величавой осанкой Жана… Он покажет дяде Мери унтер-офицерские нашивки, которые ему наконец-то пожаловали, и они произведут должное впечатление… Ведь в общем-то дядя Мери неплохой человек; правда, раньше он частенько отчитывал Жана, но зато и любил; Жан отлично все помнил и нисколько не сомневался в нем… (Когда ты далеко, на чужбине, то всегда представляешь в более отрадном свете тех, кого оставил дома; вспоминаешь их любящими и добрыми, забываешь о недостатках.) Так что дядя Мери наверняка не устоит, дрогнет, когда увидит перед собой своих детей, умоляющих сжалиться над ними; конечно, он будет растроган… и вложит дрожащую руку Жанны в руку Жана!.. И какое же это будет счастье, какая наступит прекрасная, сладостная жизнь – настоящий рай на земле!..
Вот только Жан не очень хорошо представлял себя одетым, как другие мужчины в деревне, а главное, со скромной деревенской шапкой на голове. Он не любил об этом думать, такая перемена не слишком ему нравилась, ведь в смешном наряде прежних лет он перестанет быть самим собой – гордым спаги. В красной форме он стал на африканской земле настоящим мужчиной; сам того не ведая, Жан всей душой полюбил свою арабскую феску, саблю, коня и эту огромную суровую страну с ее пустыней.
Жан понятия не имел, какие разочарования ожидают молодых мужчин – моряков, солдат, спаги – при возвращении в деревню, с которой они расстались, в сущности, еще детьми: издалека отчий край виделся им сквозь волшебную призму.
Увы! Какая неизбывная печаль подстерегает нередко дома вернувшихся изгнанников!
Бедные спаги, вроде Жана, свыкшиеся с африканской страной и воспламененные ею, плакали впоследствии, вспоминая порой унылые берега Сенегала. Долгие скачки верхом и более свободная жизнь, яркий свет и бескрайние горизонты – привыкнув к этому, а потом потеряв, начинаешь томиться скукой; в тиши домашнего очага тебя охватывает вдруг жажда жгучего солнца и нескончаемой жары, сожаление об утраченной пустыне, тоска по песку.
Меж тем Бубакар-Сегу, великий черный король, опять что-то натворил в Диамбуре[26]26
Диамбур (Н'диамбур) – прибрежный район Сенегала к югу от Сен-Луи.
[Закрыть] и в Джиагабаре. Судя по всему, готовилась военная экспедиция: об этом поговаривали в офицерских кругах Сен-Луи. В конце концов это стало обсуждаться во всех подробностях солдатами, спаги, стрелками и рядовыми морской пехоты. Каждый надеялся в результате получить либо повышение в звании, либо награду.
Жан, срок службы которого близился к концу, дал себе зарок искупить прежние прегрешения; он мечтал прикрепить к петлице желтую ленточку военной медали за отвагу, хотел навсегда распроститься с черной страной, совершив напоследок какой-нибудь замечательный подвиг, дабы имя его не забылось в казарме спаги, в том краю, где он столько времени прожил и столько всего выстрадал.
Между казармами, командованием морского флота и местной администрацией ежедневно шел торопливый обмен корреспонденцией. В расположение спаги поступали толстые запечатанные пакеты; вскоре предстоял, видно, серьезный и долгий поход. Воины в красных куртках точили длинные боевые сабли и чистили амуницию, подбадривая себя стаканчиками абсента и веселыми прибаутками.
Дело было в первых числах октября. Выполняя приказ, Жан бегал с самого утра, доставляя в разные концы города служебные бумаги, в довершение ему надлежало отнести в губернаторский дворец большой официальный конверт.
И вот на длинной узкой улице, такой же пустынной и мертвой, как любая улица в Фивах или Мемфисе, он увидел в солнечных лучах другого человека в красном, размахивавшего каким-то письмом. У Жана сразу же возникли тревожные подозрения, смутные предчувствия, и он прибавил шагу.
То был сержант Мюллер с почтой из Франции, прибывшей час назад с караваном из Дакара.
– Держи, Пейраль, это тебе! – сказал он, протягивая конверт со штемпелем далекой севеннской деревушки.
Письмо, которое Жан ждал больше месяца, жгло ему руки, но он боялся его читать и решил сначала выполнить поручение, а уж потом распечатать конверт.
Ворота губернаторского дворца оказались открыты, и Жан вошел.
В саду – такое же безлюдье, как на улице. Огромная ручная львица с видом влюбленной кошки потягивалась на солнце. На земле возле жестких голубоватых алоэ спали страусы. Полдень, вокруг ни души, мертвая тишина на больших белых террасах, где застыла тень от желтых пальм.
Пытаясь кого-нибудь отыскать, Жан добрался наконец до какого-то кабинета, где увидел губернатора в окружении управляющих различных колониальных ведомств.
Там, как ни странно, кипела работа: в традиционный час послеобеденного отдыха здесь, судя по всему, обсуждались важные вещи.
Взамен принесенного конверта Жану вручили другой, адресованный командиру спаги.
Это был приказ о выступлении, который во второй половине дня официально будет передан всем войскам в городе Сен-Луи.
Снова очутившись на пустынной улице, Жан не мог удержаться и открыл конверт.
На этот раз он нашел в нем лишь одно письмо, написанное дрожащим материнским почерком, с оставшимися кое-где следами слез.
Жадно пробежав глазами строчки, бедный спаги, едва не потеряв сознание, схватился руками за голову и прислонился к стене.
Вручая конверт, губернатор сказал, что бумага срочная. Опомнившись, Жан с благоговением поцеловал подпись старой Франсуазы и, точно пьяный, ринулся вперед.
Неужели такое возможно? Значит, кончено, кончено навсегда! У него, бедного изгнанника, отняли невесту, невесту, которую его старики родители пестовали с детских лет!
«О бракосочетании уже объявлено, до свадьбы меньше месяца. Я так и думала, сынок, еще с прошлого раза; Жанна перестала ходить к нам. Но я не решалась писать об этом, чтобы не мучить тебя понапрасну, все равно ничего не поделаешь.
Мы просто в отчаянии. А вчера, сынок, Пейралю пришла в голову мысль, которая не дает нам покоя: вдруг ты не захочешь теперь возвращаться домой и останешься в Африке?
Мы оба сильно постарели; мой славный Жан, дорогой сынок, на коленях умоляю тебя: несмотря ни на что, постарайся быть благоразумным и возвращайся поскорее, ждем тебя не дождемся. Без тебя нам с Пейралем лучше сразу умереть».
Беспорядочные, сбивчивые мысли теснились в голове Жана.
Он торопливо сосчитал дни. Нет, еще не все потеряно. Телеграф! Да полно, о чем речь! Между Францией и Сенегалом нет телеграфной связи. Да и что он мог добавить к уже сказанному? Если бы представилась возможность уехать, бросить все и уехать на каком-нибудь быстроходном корабле, тогда он успел бы добраться вовремя; бросившись с мольбами и слезами к ногам дяди, можно было бы, пожалуй, тронуть его сердце. Но из такой дали… Надеяться не на что! Все свершится, прежде чем до Севенн долетит его отчаянный крик.
Жану казалось, что голову сжимают железные тиски, а на грудь навалилась страшная тяжесть.
Он снова остановился, чтобы еще раз перечитать письмо, потом, вспомнив, что несет срочный приказ губернатора, сложил листок и двинулся дальше.
Вокруг царила знойная полдневная тишина. Старинные дома в мавританском стиле, с их молочной белизной, вытянулись в строгую линию под яркой голубизной небес. Иногда за кирпичными стенами можно было услышать жалобную, дремотную песню негритянки либо, проходя мимо, увидеть на пороге спящего на солнцепеке голышом, с выставленным вперед животом и коралловым ожерельем на шее, черного-пречерного негритенка, отметив мысленно это темное пятно посреди слепящего света. На ровных песчаных улицах гонялись друг за другом ящерицы, смешно покачивая головой и вычерчивая хвостом бесконечную, фантастическую путаницу зигзагов, не менее замысловатых, чем арабская вязь. Из Гет-н'дара доносился далекий, приглушенный горячими, тяжелыми слоями полуденного воздуха стук пестов для кускуса, не нарушавший, однако, тишину своей размеренной монотонностью…
Спокойствие изнемогающей природы лишь усиливало страдания Жана; оно угнетало его, словно физическая боль, давило, будто свинцовый саван.
Африка показалась ему вдруг огромной могилой.
Спаги пробуждался от тяжкого пятилетнего сна. В душе зрело возмущение против всего и вся!.. Зачем его оторвали от родной деревни, от матери и в лучшие годы заживо погребли на мертвой земле?.. По какому праву из него сделали совершенно особое существо, именуемое спаги, вояку, ставшего наполовину африканцем. Он несчастный отщепенец, всеми забытый, покинутый невестой!..
Сердце его полнилось безумной яростью, но плакать он не мог; хотелось наброситься на что-то или на кого-то и раздавить в своих могучих руках…
А вокруг – только тишина, жара и песок.
И ни одного друга поблизости, да просто товарища, кому можно было бы поведать свое горе… Боже, он и в самом деле всеми покинут!.. Один-одинешенек в целом мире!..
Прибежав в казарму, Жан бросил первому встречному вверенный конверт и пошел наугад куда глаза глядят, пытаясь заглушить нестерпимую боль.
Перейдя мост Гет-н'дара, Жан свернул на юг, как в ту ночь, когда четыре года назад в отчаянии бежал из дома Коры…
Только на этот раз его отчаяние было глубоким и безысходным отчаянием зрелого человека, жизнь которого окончательно разбита…
Долго шагал он на юг, потеряв из вида Сен-Луи и деревни чернокожих, и, лишь совсем выбившись из сил, присел у подножия возвышавшегося над океаном песчаного холма…
Мысли его путались. Нестерпимо яркий солнечный свет сводил с ума…
Окинув окрестности рассеянным взглядом, Жан заметил, что никогда прежде не бывал здесь…
Весь холмик щетинился высокими, странного вида столбами, испещренными надписями на языке священнослужителей Магриба. Кругом валялись побелевшие кости, вырытые когда-то шакалами. Кое-где виднелись гирлянды необычайно свежих вьюнов, затерявшиеся средь сухого бесплодия; раскрывая широкие розовые чашечки, их зеленые плети ползли по истлевшим черепам, истлевшим рукам и ногам…
То тут, то там возвышались над плоской равниной другие погребальные холмики зловещего вида.
На берегу большими группами разгуливали белые с розовым отливом пеликаны, издалека в неверном сумеречном свете они казались огромными, приобретая странные очертания…
Настал вечер, солнце опустилось в океан, с водных просторов подул свежий ветер…
Жан достал письмо матери и снова начал его читать…
«…А вчера, сынок, Пейралю пришла в голову мысль, которая не дает нам покоя: вдруг ты не захочешь теперь возвращаться домой и останешься в Африке?
Мы оба сильно постарели; мой славный Жан, дорогой сынок, на коленях умоляю тебя: несмотря ни на что, постарайся быть благоразумным и возвращайся поскорее, ждем тебя не дождемся… Без тебя нам с Пейралем лучше сразу умереть…»
Тут бедный Жан почувствовал, что сердце его разрывается, грудь сотрясали рыдания, возмущение вылилось слезами…
Два дня спустя морские суда, затребованные для экспедиции, сгруппировались в северной части Сен-Луи, в излучине реки, близ Поп-н'киора.
Посадка войск происходила при большом стечении народа под всеобщий шум и гам. Многочисленные семейства черных стрелков – женщины и ребятишки – заполонили берег, воя на солнце как одержимые. Караваны мавров, прибывшие из суданской глубинки, толпились тут же со своими верблюдами, кожаными мешками, грудами разнообразного товара и красивыми молодыми женщинами.
Около трех часов вся флотилия, которой предстояло подняться вверх по реке до самого Диалде в Галаме, пришла в движение и по чудовищной жаре тронулась в путь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.