Текст книги "Лазурный берег, или Поющие в терновнике 3"
Автор книги: Пола Сторидж
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
Мягко улыбнувшись, он произнес:
– Нет, вы не совсем правильно поняли меня…
– Я понял вас так, как вы сами этого хотели, – возразил Джон.
– Да нет, послушайте… Проповедовать в наш век всемирного обнищания народов любовь к одному только своему народу и ограждение себя войной от посягательств другого народа почти то же, что проповедовать деревенским жителям исключительную любовь к своей деревне и в каждой деревне собирать войска и строить бастионы. Особенная любовь к своему народу прежде соединяла людей, в наше же время, когда люди уже соединены путями сообщения, торговлей, промышленностью, наукой, искусством, – продолжал Лион, – а главное – сознанием, нравственным сознанием – такая любовь не соединяет, а только разъединяет…
О'Коннер поморщился.
– Нас уже пытались соединить с англичанами… Насильственно, с двенадцатого века. Сделать из нас стопроцентных британцев, англосаксов, таких же англиканцев, как и они… Никто и никогда не спрашивал нас, хотим ли мы того или не хотим… Никто никогда не интересовался, хотим ли мы соединяться с ними, хотим ли мы изменить вере предков…
Лион, так увлеченный своими мыслями, казалось не расслышал этой достаточно пространной реплики собеседника.
– Еще в старину, когда каждый народ подчинялся одной неограниченной ничем власти своего верховного и обоготворяемого владыки он представлял сам себя как бы островом среди постоянно стремящегося залить его океана. И если тогда подобный патриотизм, – Лион сделал сознательное ударение на слове «подобный», – если тогда подобный патриотизм и имел смысл, то в наше время, когда пережитое уже народами чувство требует от людей прямой противоположности тому, чего требует их разум, нравственное чувство – признание равенства и братства всех людей, подобный патриотизм уже не может представляться всем ничем иным, как самым грубым суеверием…
– Вам хорошо говорить, – буркнул аббат с недовольным видом, даже слегка поморщившись, – потому что вы немец, у вас есть родина, которую никто не угнетает…
– Но ведь и Германия до сих пор разделена на две части, – возразил Хартгейм.
– Да, – согласился Джон. – Однако в Восточной Германии никто не унижает немцев только за то, что они немцы… Никто не навязывает им свою религию, свои обычаи, свои порядки… Никто не ставит немцев в положение квартирантов в собственном доме. В отличие от Ольстера… – он немного помолчал, а затем добавил: – я все более и более склоняюсь к очень, казалось бы, простой мысли: в Англии должен быть английский порядок, а в Ирландии – ирландский… Так же как, скажем, в Америке – американский, а в какой-нибудь Иордании – иорданский. Главное – порядок. Ведь это так просто!
Чтобы как-то разрядить обстановку, Хартгейм примирительно произнес:
– Я полагаю, что всякий человек, прежде чем быть ирландцем или англичанином, прежде всего – человек, то есть разумное, любящее других людей существо, призвание которого не в том, чтобы соблюдать ирландский или британский порядок, а только лишь в одном: в исполнении своего человеческого назначения в тот короткий срок, который предназначено ему прожить в этом мире. А назначение это одно и то же, определенное: любить всех людей…
– Да, в одном вы правы… – Джон, поднявшись, стал медленно расхаживать перед собеседником: – это в том, что люди не должны унижать других людей только за то, что те, последние – не той национальности или не того вероисповедания, которого бы хотелось первым.
Лион, широко улыбнувшись, воскликнул:
– Конечно же! Ребенок встречает ребенка, какого бы он ни был сословия, веры или народности, одинаково доброжелательной, выражающей радость, улыбкой. Взрослый же человек, который должен быть гораздо разумнее ребенка, прежде чем познакомиться или более-менее близко сойтись с человеком, уже соображает, какого сословия, веры, национальности тот человек, и смотря по сословию, вере или национальности, так или иначе обходится с ним… Недаром же Христос говорил: будьте, как дети…
– Но ведь я – католик, – произнес Джон, впервые за время этого продолжительного разговора улыбнувшись, – а вы, мистер Хартгейм, как я понимаю – протестант… И это ни в коей мере не мешало нам сойтись…
– Скажу более, – отвечал тот, – моя жена – католичка, кстати – ирландка… Очень даже возможно, что вы ее знаете.
– Я?
– Ну да…
– А почему я должен знать ее?
– Она, – не без гордости заявил Лион, – известная актриса. Она может быть знакома вам как Джастина О'Нил…
Аббат смущенно произнес:
– Извините, но я не отношу себя к театралам… Простите мое невежество, но это имя мне ничего не говорит. – Он виновато посмотрел на собеседника, после чего тихо добавил: – но, возвращаясь к нашему разговору…
Положив ногу на ногу, Лион обиженно буркнул:
– Да.
Затем, откашлявшись в кулак, начал:
– Христос открыл людям, что разделение между своими и чужими народами есть великий обман… Кому как не вам, аббат, это знать. И, познав эту истину, христианин, если он только, конечно, настоящий христианин, уже не может испытывать чувства недоброжелательности к другим народам…
О'Коннер в который раз за это время перебил собеседника:
– А если другие народы испытывают чувство недоброжелательности к моему – как быть тогда? Что тогда делать?
– Подождите, Джон, – отстранил его Лион, – я не закончил мысль. Так вот: он не может оправдывать, как он, может быть, делал прежде, дурные поступки против чужих народов только тем, что эти народы хуже его собственного. Христианин не может не знать того, что разделение его с другими народами есть зло, что разделение – это соблазн, и потому он не может уже, как делал прежде, сознательно служить этому соблазну. Такой христианин не может не знать, что благо его связано с благом людей не одного только его народа, а с благом всех людей мира; он знает, что единство его со всеми народами мира не может быть нарушено чертою границы и расположениями к нему правительств о принадлежности его самого к тому или иному народу. Он знает, что все люди везде братья, и потому равны между собой. И, понимая это, такой христианин не может не изменить все свое отношение с другими народами и с их правительствами. То, что представлялось прежде хорошим и даже высоким, возвышенным – любовь к отечеству, к своему народу, к своему государству, служение им в ущерб блага всех людей, военные подвиги, – все это представляется такому христианину уже не высоким и прекрасным, а, напротив, низким и дурным во всех отношениях. То, что представлялось дурным и позорным: отречение от отечества, несогласие бороться против так называемых врагов, представляется ему высоким и заслуживающим восхищения. Если и может такой человек в минуту забвения больше желать успеха своему государству или народу, то не может он уже в спокойную минуту отдаваться этому суеверию, не может участвовать ни в каких тех делах, которые основаны на различии государств – ни в армиях, ни в таможнях, ни в сборе пошлин, ни в приготовлении снарядов или оружия, ни в какой-либо деятельности для вооружения, ни в военной службе, ни, тем более, в самой войне с другими народами… Ведь так или иначе, человек, понимающий смысл и назначение жизни, не может не чувствовать свое равенство и братство с людьми не только одного, но и всех народов, всего мира, – закончил Лион.
Аббат выжидательно молчал. Хартгейм, вздохнул, будто бы эта речь отняла у него слишком много сил, и спросил:
– Ну, вы согласны со мной? Согласитесь, тем более, как служащий церкви, что то, что я только что сказал, хотя, честно признаться, это и не совсем мои соображения – верно?
Джон, однако, заупрямился.
– Нет, нет, мы говорил о совершенно различных вещах… Когда я говорю об Ирландии, я вовсе не имею в виду, что мы, ирландцы, в чем-то лучше англичан, или французов, или валлийцев, или немцев… Я только хочу сказать, что мы не потерпим, чтобы англичане, валлийцы или французы навязывали нам свой образ жизни, свой порядок…
Он сам чувствовал, что говорит плохо, очень путано, но и это возражение, и тот недавний доброжелательный отклик дали ему чувство высокомерного превосходства над этим немцем, который, казалось, так мало знал о состоянии человеческой души и так плохо понимал, что же такое настоящий патриотизм; впрочем, Джон не сердился на него за это непонимание, считая, что этот человек заблуждается, но заблуждается совершенно искренне. Так многие люди блуждают в потемках, ища выхода к свету, ломятся не в те двери, когда он, Джон, давно уже определил для себя все и теперь постарается убедить в своей правоте и его, мистера Хартгейма.
– Я не виноват, что настоящий патриотизм – это совершенно не то, что вы имеете в виду, – произнес О'Коннер.
– Но ведь мы говорим не о патриотизме, точнее – не столько о патриотизме, сколько о тех последствиях, которые дает разделение на нации, – несмело возразил ему Хартгейм.
Аббат продолжал:
– Сам я, к сожалению, не наделен талантом убеждать, каким наделены вы… Но если скажу теперь, – он сознательно сделал ударение на этом слове, – если я теперь скажу, может быть вы, Лион, и поймете меня. Я стараюсь, чтобы вы поняли…
Он выпрямился так гордо, словно был судьей, его глаза не останавливались на фигурках прохожих, мелькавших на другой стороне улицы, видимо, ему просто не хотелось смотреть на этих людей.
Джон почувствовал, что пришло мгновение, когда он может ясно и четко заговорить о том, что всегда так остро мучило его, а затем мертвело и бессилело.
Не то, чтобы какая-нибудь новая мысль дала ему уверенность и ясность, нет, он весь теперь, выпрямившись в полный рост, словно вокруг него ничего не было, кроме пустого пространства, какой-нибудь равнины, – он всей своей человеческой целостностью почувствовал это именно теперь.
Ведь с мыслями дело чаще всего обстоит особо: они являются как всего-навсего случайность, которая приходит, не оставляя следа, и у мыслей есть свои мертвые и живые моменты. Может прийти гениальное озарение, но все же оно увянет, погибая исподволь, как цветок.
Форма, может быть, и останется, а краски, аромат – исчезнут.
То есть: помнишь какое-то слово, и логическая ценность найденной случайно фразы полностью сохраняется, но она только вертится по поверхности нашего внутреннего мира, и мы не чувствуем себя богаче и лучше из-за нее.
Пока – может быть, через много-много лет – вновь не приходит мгновение, в которое мы видим, что все время совершенно не помнили о смысле своей фразы, хотя чисто логически, может быть, все было правильно.
Да, есть мертвые и живые мысли. Мышление, которое движется по внешне освещенной поверхности, которое всегда можно проверить нитью «причинности» и «следственности», – это еще не обязательно живое мышление.
Мысль, которую встречаешь на этом пути, остается безразличной, как любой человек в колонне марширующих солдат.
Мысль – пусть она даже приходит нам на ум – становится живой только в тот момент, когда к ней прибавляется нечто, уже не являющееся мышлением, уже не логическое умозаключение, так что мы чувствуем ее истинность, не нуждаясь ни в каких оправданиях, как якорь, которым она врезается в согретую кровью живую плоть.
Великое понимание жизни вершится только частично, в лучшем случае наполовину в световом круге ума, другая половина – в темных недрах естества, и оно есть прежде всего душевное состояние, самое острие которого мысль может увенчать, как цветок.
Не обращая внимания на озадаченное лицо Лиона, Джон О'Коннер продолжал словно бы для самого себя и, не переводя дыхания и глядя прямо вперед, договорил до конца:
– Патриотизм, Лион – это вовсе не предрассудок, не заблуждение, как вы мне только что сказали… Да, я не говорю, что для того, чтобы любить ирландцев и Ирландию, надо обязательно возненавидеть Англию и англичан… Дело в другом…
Лион передернул плечами.
– Я не понимаю.
– Все просто: я ирландец, я родился и вырос там, и с самого детства задавал себе вопрос: «почему мы, ирландцы, люди, которых в Ольстере большинство, не можем быть у себя в стране хозяевами?».. Представьте себе, что в ваш дом, – рука аббата, взметнувшись в сторону, указала на особняк Лиона, – что в ваш дом пришел какой-то человек со своим укладом жизни, мыслей, своими представлениями о добре и зле, своей религией… Ну, например, китаец, последователь Конфуция… И он бы сказал, что весь этот дом, все, что в нем находится, включая мебель, домашний очаг, вашу жену, ваших детей, все, до последнего кубического дюйма воздуха, принадлежит только ему одному. А заодно бы заявил, что вы на социальной лестнице стоите куда ниже его, потому что не придерживаетесь конфуцианства… Что бы вы сказали тогда – что вы с китайцем братья? – Аббат поджал губы. – Не думаю.
Доводы Джона были столь просты и убедительны, что все предыдущие доказательства Лиона, чисто умозрительные, рассыпались, как карточный домик.
Немного помедлив, тот произнес с задумчивыми интонациями в голосе:
– Да, конечно же, мистер Хартгейм, то, что вы сказали – верно. Но ответьте же мне на простой вопрос – почему я не могу быть хозяином в своем доме?
Да, это, наверное, и была та ключевая фраза, которая так долго вертелась на языке у аббата и которую он долго не мог произнести.
«Быть хозяином в своем собственном доме».
Джон разволновался настолько, что, усевшись на прежнее место, принялся ерзать на скамейке.
– Ну? За что мне любить англичан – с какими намерениями эти люди пришли в наш дом?
Слова эти прозвучали, может быть, неоправданно резко, но Лион не заметил этого.
Он был настолько поражен простотой и ясностью поставленного вопроса, что так и не мог ответить на него, хотя нужные слова и цитаты из заветной тетради с записями кардинала все время вертелись у него на уме; теперь, после беседы с Джоном, они показались ему не слишком жизнестойкими и не совсем подходящими.
А Джон, еще раз внимательно посмотрев на собеседника и так не дождавшись ответа, поднялся и, как это часто бывало с ним в последние дни – не прощаясь, заторопился к своему дому…
С тех пор беседы с аббатом приобрели уж совсем регулярный характер; теперь Лион уже не стеснялся заходить к нему домой без приглашения – аббат, чувствуя в себе какое-то неизъяснимое расположение к этому немцу, всякий раз очень радовался его приходу.
Поразмыслив на досуге, Лион вскоре пришел к выводу, что Джон О'Коннер, конечно же, прав: для того, чтобы любить ближнего, надо прежде всего разобраться, кто он, и, выражаясь языком аббата, выяснить для себя, с какими намерениями пришел в твой дом; нельзя любить всех просто так, безоговорочно и слепо.
Теперь Хартгейм все больше и больше соглашался со своим постоянным собеседником, и когда тот однажды сказал, что единственный выход для ирландцев – война с «колонизаторами», Лион, следуя логике Джона, пришел к выводу, что он, пожалуй, прав.
Так, совершенно неожиданно для себя, герр Хартгейм стал если и не единомышленником этого странного человека, к которому он все более и более чувствовал непонятную, но такую горячую симпатию, то, во всяком случае, сочувствующим его устремлениям…
Лион, находясь в постоянном напряжении (он все время размышлял о словах аббата; слова эти все время порождали мысли, но они были еще неоформленными, и потому склонный к точности Хартгейм не мог четко и ясно сформулировать их для самого себя), однажды почувствовал, что в последнее время как-то отдаляется от Джастины – порой самому ему начинало казаться, что, наверное, теперь единственное, что связывало их, были заботы об Уолтере и Молли.
Джастина относилась к визитам мужа в дом аббата все более и более неодобрительно.
Однажды она сказала:
– Знаешь, с тех пор, как этот священник поселился у нас под боком, ты стал каким-то странным, все время бродишь задумчивый, точно сам не свой… Ничего не понимаю.
Лион, рассеянно повертев головой, с усталым видом ответил:
– Просто теперь, с появлением в моей жизни этого аббата, Джона О'Коннера, я наконец-то начал задумываться над теми вещами, которые раньше казались мне незначительными, стал искать ответы на вопросы, которые, как я думал, уже давно были мной найдены…
– Я так и знала, – произнесла Джастина, – и все этот О'Коннер…
Лион насупился.
– Послушай… Неужели ты можешь сказать о нем что-нибудь плохое?
Джастина передернула плечами.
– Нет.
– Но почему ты так решительно и враждебно настроена против него? Ведь за все время я не слышал от тебя об этом человеке ни единого теплого слова!
– Я ведь не знаю его так хорошо, как ты, Лион, – ответила Джастина.
– Тем более.
– Тогда ответь: почему же в твоих словах столько недоброжелательности?
Тяжело вздохнув, она опять передернула плечами.
– Не знаю…
Неожиданно улыбнувшись, Лион сказал:
– Просто ты, как и всякая женщина, ревнуешь меня… Так ведь?
– Может быть…
Джастина действительно ревновала своего мужа к этому несимпатичному для нее человеку – и всякий раз, когда Джастине приходила в голову эта мысль, ей становилось очень неудобно перед собой.
Однажды – а это случилось поздно вечером, в дверь дома Джона кто-то осторожно постучал.
Время было позднее – О'Коннер не ждал гостей, и потому, накинув плащ, он вышел на боковую террасу посмотреть сквозь стекло в кухонной двери.
– Кто там?
Из-за двери послышалось:
– Открой, Джон…
Голос был будто бы знакомый, однако аббат так и не мог вспомнить, кому он может принадлежать. Он насторожился.
– Кто это?
– Открой, это я, Кристофер…
Ну конечно же, как он мог забыть – это был голос Криса!
О, как давно они не виделись – Джон уже начинал забывать голос племянника.
Крис, оглянувшись по сторонам, вошел в дом своего дяди и быстро прикрыл дверь, чтобы не впускать в дом холодный воздух.
– Ты один?
– Один… Что случилось?
Скинув куртку, Кристофер прошел в гостиную и произнес негромко:
– Потом… Потом я тебе все расскажу. А теперь, если можно, дай мне горячего чая и постели постель… Я прямо с ног валюсь от усталости!
На следующее утро (Джону, к счастью, не надо было никуда идти, и день был целиком свободен) они с Крисом сидели на кухне.
Аббат, делая микроскопические глотки кофе, выжидательно смотрел на своего племянника, надеясь, что тот начнет разговор первым.
Так оно и случилось.
– Дядя, – произнес Крис, прикуривая, – помнишь, когда-то, может быть года три или четыре тому назад, ты говорил, что если я обращусь к тебе за помощью… Словом, ты помнишь это?
Джон улыбнулся.
– Конечно!
Пытливо взглянув на дядю, Кристофер спросил:
– Ты не отказываешься от своих слов? Тот немного обиженным голосом ответил:
– Знаешь, я ведь никогда не отказываюсь от своих слов, Крис… Если хочешь, я могу повторить их еще раз… Да, всегда, в любой момент ты можешь обратиться ко мне, и я помогу тебе всем, чем только смогу…
– Стало быть, и теперь?
Джон наклонил голову.
– И теперь – тоже…
Неожиданно Крис замолчал.
Аббат, отодвинув чашку с недопитым кофе, спросил встревоженно:
– Тебе требуется моя помощь?
Крис кивнул.
– Боюсь, что да…
– Но почему – «боюсь», – растерянно пробормотал аббат, – помочь тебе, это ведь мне не в тягость. Я с радостью сделаю все, о чем ты попросишь.
– Боюсь, что помощь потребуется куда более серьезная, чем ты даже можешь себе представить.
Нахмурившись, Джон спросил:
– Что-то случилось?
Племянник кивнул.
– Да, случилось.
– Что-нибудь серьезное?
Тяжело вздохнув, Кристофер ответил негромко, но очень выразительно:
– Боюсь, что очень.
– Так что же произошло?
Лицо Криса помрачнело.
– Не сегодня-завтра меня арестуют. Признание это прозвучало столь неожиданно, что Джон отпрянул; конечно же, он прекрасно понимал, что человек, так или иначе связавший свою жизнь с ИРА, может быть арестован в любую минуту, однако и не предполагал, что с его племянником это может случиться так скоро.
– Арестуют?
– Ну да…
– За что?
– У полиции нет никаких веских доказательств моей причастности к ИРА… Если не считать кое-каких бумаг, подлинность которых всегда можно будет оспорить, – ответил Крис.
Глаза Джона расширились от удивления, смешанного со страхом.
– И что ты теперь намерен делать, Крис? Бежать?
Крис вздохнул.
– Это не получится.
– Почему же?
Он махнул рукой.
– Очень долго рассказывать… Да и бежать теперь мне просто не выгодно.
– Но я помогу тебе.
– Дело в том, – принялся объяснять Крис, – что я уже был арестован по подозрению в причастности к взрыву «Боинга» в аэропорту Хитроу…
Джон удивленно поднял брови.
– Вот как?
– Да.
– А я и не знал об этом… Ты что… – голос его дрогнул, – ты что, действительно имел к этому отношение?
Крис поморщился.
– Да нет же…
– Кто же его взорвал?
– Ультралевая группировка, которая несколько лет назад откололась от ИРА. Наши методы показались им слишком мягкими и либеральными. Мы расценили это как настоящую провокацию – сразу же после взрыва самолета начались повальные аресты… Кроме того, эта акция очень сильно уронила наш авторитет – в том числе и среди ирландского населения. За нами установилась стойкая репутация законченных негодяев, кровавых убийц, головорезов… Ведь ни полиция, ни тем более газеты и телевидение, как правило, не вдаются в подобные тонкости – если и произошел террористический акт, ответственность за который взяли на себя ирландцы, то без участия ИРА, значит, тут не обошлось… – Кристофер вздохнул, – конечно же, мы осудили ультра и заявили, что не имеем к этому взрыву никакого отношения. Нам казалось, что такой способ борьбы – слишком жестокий.
– И что же?
Вновь тяжело, еще тяжелее прежнего вздохнув, Крис продолжил:
– Тогда все обошлось – нашелся один человек, честный патриот, который взял вину на себя.
– А теперь?
– Тогда, когда меня задержали по подозрения в причастности к этому террористическому акту, у полиции не было никаких доказательств… Они арестовали меня скорее для профилактики. Как, впрочем, и многих других – кстати, среди арестованных есть и ни в чем не повинные люди – их, видимо, взяли только потому, что они носили ирландские фамилии, или же были шапочно знакомы с кем-нибудь из ИРА, даже не подозревая, чем их знакомые занимаются…
– И что же теперь?
– А теперь английская полиция или спецслужбы – уж и не знаю, кто теперь мной занимается, – обнаружили документы, из которых становится ясно, что я вхожу в руководящее ядро Ирландской Республиканской Армии… Этого более чем достаточно, чтобы упрятать меня за решетку на много лет…
– Может быть, стоит бежать? – пересохшими от волнения губами предложил аббат. – Да, Крис, беги куда-нибудь… Ну, например, на континент. Я помогу тебе.
Крис покачал головой.
– Боюсь, что теперь поздно об этом думать.
– То есть?
– За мной установлена слежка. Ни сегодня завтра я буду арестован – бежать нет никакого смысла.
Откинувшись на спинку стула, аббат спросил:
– Ты что же, Крис – так и будешь сидеть, сложа руки?
Крис, тонко улыбнувшись, ничего не ответил. Аббата эта улыбка смутила, и потому он спросил – но уже с большим напором:
– Так что же ты собираешься делать? Ждать, пока тебя арестуют?
– Вот именно.
– Но ведь это в высшей степени глупо, – запальчиво воскликнул старший О'Коннер, – надо попытаться сделать что-нибудь…
– Попытаться сделать что-нибудь можно и после того, как меня арестуют, – произнес Кристофер, – я думаю, что нет никакой разницы…
– Ты что, хочешь быть арестованным?
Кристофер мягко улыбнулся.
– Конечно же нет, но теперь будет лучше, если это произойдет.
– То есть…
– У меня есть план. Но для этого мне понадобится твоя помощь, дядя…
– План?
– Ну да.
Придвинувшись поближе, племянник наклонился к дяде и прошептал несколько фраз.
Аббат вздрогнул – было заметно, что слова племянника очень испугали его.
– Думаешь, есть смысл этим заниматься?
– Считаю, что да. Мы в Белфасте уже все продумали, и сошлись во мнении, что другого пути нет. Правительство теперь на последнем издыхании, еще несколько крупных скандалов, связанных с ИРА, и оно будет вынуждено подать в отставку. Не думаю, что министров так радует подобная перспектива, – невесело усмехнулся Крис.
– Но если вы осудили взрыв самолета в Хитроу, – произнес аббат, с сомнением покачав головой, – если вы считаете, что тот террористический акт не принес вам ничего, кроме скверной славы…
Прищурившись, Кристофер произнес:
– Да, тогда мы действительно так считали. А теперь я начинаю понимать, что они, эти ультралевые, отколовшиеся от нас, в какой-то мере правы…
– То есть?
Кристофер поднялся со своего места и, подойдя к окну, посмотрел на улицу.
На другой стороне стоял небольшой красный автомобиль, полуспортивный «вольво», и, как мог разглядеть племянник аббата, в кабине сидели двое и о чем-то оживленно переговаривались.
Этот автомобиль Кристофер заприметил еще часа три назад, когда вышел на перроне вокзала из поезда и направился к стоянке такси.
Вне сомнения, это была слежка.
Аббат, привстав со своего места, подошел к окну, чтобы рассмотреть, что же привлекло внимание его племянника, однако тот коротким жестом остановил его.
– Не поднимайся.
– Что же там? Крис зашторил окно.
– За мной следят, – он кивнул за окно, криво ухмыльнувшись, – но ты, дядя, не бойся… Ты ведь аббат, и, хотя и ирландец, но вне всяких подозрений… Репутация твоя чиста – потому я и обращаюсь к тебе.
Джон выжидательно молчал. Крис, сварив себе еще кофе, налил его в чашку и, обернувшись к дяде, продолжил:
– Да, наверное, в методах борьбы ультра есть свое рациональное зерно… То, чем они занимаются, то, чем занимаемся мы, и то, чем занимаются англичане – это война. Война всех против всех. А на войне не может быть сантиментов, нет места желанию сохранить хорошую репутацию… Ведь англичане никогда не заботились об этом – почему же тогда должны заботиться мы?
Джон, выпрямившись в кресле, внимательно посмотрел на Криса и спросил:
– Но ведь это унесет несколько десятков человеческих жизней?
Кристофер отрицательно покачал головой и жестко произнес:
– Нет.
– Однако…
– Мы все рассчитали. Если все закончится благополучно, то жертв не будет. А акция эта будет иметь, скорее, устрашающее значение – в случае удачного ее проведения англичанам придется выпустить не только меня, но и многих других задержанных… И в дальнейшем, прежде чем пойти на что-либо подобное, они триста раз подумают: стоит ли начинать. – Крис, допив кофе, отодвинул чашку в центр стола и, подняв цепкий, пристальный взгляд своих глубоко посаженных глаз на дядю, поинтересовался: – ну, так ты согласен?
Тот опустил голову.
– Знаешь, мне так тяжело на это решиться…
– То есть?
– Все слишком неожиданно… Невесело усмехнувшись, Кристофер произнес:
– Да, вот так всегда: человек строит возвышенные планы, думает о судьбах родины… А потом, когда получает возможность реализовать эти планы, когда приходит действительный момент помочь родине, говорит, что все это, мол, так неожиданно, что надо подумать, как бы не натворить глупостей… Дядя, извини, но ты рассуждаешь, как девица, которой и хочется расстаться со своей девственностью, и страшно, а не как взрослый мужчина, к тому же – католический священник. – После непродолжительного молчания Кристофер добавил: – Во всяком случае, я могу тебе сказать только одно: если ты откажешься, то потом будешь жалеть о своем отказе всю жизнь. А, кроме того – разве не ты обещал мне помочь? Разве это были не твои слова? Или, может быть, я просто ослышался?
Аббат, положив холодные руки на колени, принялся поглаживать их, чтобы скрыть волнение – несмотря на то, что он стремился казаться спокойным и невозмутимым, руки его дрожали.
– Хорошо, – как-то нервно задергавшись, произнес Джон, – хорошо, я согласен…
Лицо Криса просветлело.
– О, это совсем другой разговор… Тогда нам надо обсудить наш план более подробно… Джон, ты не помнишь такого пожилого господина, с которым ты видел меня в прошлый раз?
– Кого именно? – осведомился Джон, напрягая память и припоминая обстоятельства своей последней встречи с племянником – она произошла где-то год или полтора назад в Белфасте.
– Мистер Уистен О'Рурк, – уточнил Кристофер. – Вспомни, вы еще с ним о чем-то спорили…
– Ах, да, конечно же, – спохватился аббат, – Да, вспомнил…
– Он даст тебе подробные инструкции, а теперь я изложу свой план в двух словах – так сказать, в самых общих чертах…
План Кристофера состоял в следующем: не сегодня-завтра его должны были арестовать. Бежать, скрываться, не было никакого смысла – это бы только усугубило его положения, так как явилось бы косвенным доказательством его причастности к террористам.
Надо было спокойно дожидаться, пока за ним придет полиция, и без сопротивления отдать себя в руки властей.
Учитывая неразворотливость британской следственной машины, Кристофер мог быть совершенно уверенным в том, что им не будут заниматься, так сказать, вплотную, как минимум неделю, а то и больше – прямых улик против него у полиции не было.
После ареста Криса полиция, скорее всего, известит свое начальство, а то, в свою очередь – газеты и телевидение, что с терроризмом покончено, потому что верхушка ИРА оказалась в руках правосудия.
Однако приблизительно через неделю после этого ареста, а то и раньше, Лондон получит ультиматум: или же все ирландцы, арестованные по подозрению в причастности к терроризму, будут освобождены, или в британской столице произойдет серия страшных террористических актов – взрывов, захватов заложников, всего, чего так боится правительство.
Расчет был беспроигрышный: правительству будет в любом случае проще и дешевле выпустить арестованных, подозреваемых в причастности к ИРА в большинстве случаев по косвенным признакам, чем невольно давать зеленый свет волне насилия.
– Иначе кабинет министров просто падет, – объяснил Кристофер, – и тогда на следующих выборах лейбористам не поздоровится…
Но для того, чтобы запугать англичан, Крису был необходим человек, а еще лучше – несколько людей, которые бы не были засвечены в полицейских досье.
И кандидатура его дяди, во всех отношениях порядочного и лояльного к властям человека, священнослужителя, не должна была вызвать ни у кого никаких подозрений…
Выслушав своего племянника, Джон задумался.
– Так что, Кристофер, – видимо от волнения, он перешел на полное имя своего племянника, что случалось с ним крайне редко, – мне действительно предстоит… сделать это? Да?
Под «этим» аббат, по всей вероятности, подозревал какой-нибудь террористический акт. Крис усмехнулся.
– Нет, дядя…
– Прости, но я не понимаю тебя.
– Первая акция, – младший О'Коннер в разговоре с аббатом сознательно избегал слов «терроризм» и «террористический акт», предпочитая более завуалированный термин «акция», – первая акция будет, так сказать, устрашающего характера… Просто, чтобы дать им понять, что мы живы и не сломлены, и что лучше пойти с нами на соглашение…
– То есть?
– Ну, – принялся объяснять племянник, – много шума, много дыма… Но без жертв. Это – обязательно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.