Текст книги "Смерть героя"
Автор книги: Ричард Олдингтон
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
– Ну, тут отчасти виновата эта ужасная жизнь, ограниченная пресловутым домашним очагом. Бедные женщины просто не могут иначе. Им навязан этот самый очаг, и никуда от него не денешься.
– Ошибаетесь. Наверно, женщины сами без него жить не могут. Просто поразительно, до чего люди трусливы, все панически боятся жизни. Это уловка правительств, узаконенное мошенничество. – Джордж снова оседлал любимого конька. – Всякое государство построено на том, что мужчина обязан содержать своих детей и женщину, которая производит их на свет. Государству по разным причинам нужны дети, нужны все новые и новые «граждане». Государство эксплуатирует любовь мужчины к женщине и его нежность к ее детям, – причем даже она сама не всегда знает, он ли отец этим детям. И вот женщину учат твердить одно: «Будь осторожен, будь осмотрителен, никого не задевай, помни, твой первый долг – обеспечить меня и детей, ты обязан нас прокормить, так смотри же будь осторожен!» И вот бедняга муж очень скоро присоединяется к бесчисленной армии добропорядочных буржуа – обладателей загородного домика и сезонного билета…
– Почему вы так кипите благородным негодованием? – засмеялась Элизабет.
– Я не киплю. Просто почти все время живу один. Много думаю о разных разностях, но мне почти никогда не случается с кем-нибудь поговорить. У большинства моих блестящих знакомых, вроде того же Апджона, главная тема разговора – их собственная персона, ни о чем другом с ними не побеседуешь. А мои не блестящие знакомые только возмущаются и укоризненно качают головами. Для них я – неисправимый грешник и пропащая душа, – как же, читаю Бодлера! Вы заметили, британский буржуа суеверно боится всего «галльского», он убежден, что от французов исходит одна только похоть и разврат. Сколько я ни старался втолковать им, что поэзия Бодлера прекрасна и куда более одухотворена и «возвышенна», говоря их же паршивым ханжеским языком, чем весь этот трижды клятый вздор в духе нонконформистов, баптистов и Армии спасения…
Но Джорджу так и не довелось закончить свою обвинительную речь: к ним подошла кроткая миссис Шобб.
– Простите, что я вас прерываю, мистер Уинтерборн. Элизабет, милочка, вы знаете, который час? Боюсь, как бы вы не пропустили последний автобус, я ведь обещала вашей милой матушке за вами присмотреть…
Тут Джордж и Элизабет с удивлением и даже с некоторым смущением увидели, что студия почти опустела. Гости разошлись, а они и не заметили этого, увлекшись изучением друг друга. Разумеется, в таких случаях важно не то, что говорится, но то, что остается несказанным. Разговор – это просто «видимость», распусканье павлиньего хвоста, своего рода щупальца, осторожно ведущие разведку. Влюбленные подобны зеркалам – каждый восторженно созерцает в другом собственное отражение. Как сладостны первые проблески узнавания!
Элизабет вскочила, едва не опрокинув маленький столик.
– О Господи! Я и не думала, что уже так поздно. Мне надо бежать. До свиданья, мистер… мистер…
– Уинтерборн, – подсказал Джордж. – Но, если вам надо в Хэмпстед, разрешите, я провожу вас до Тотнем Корт Роуд и посажу на хэмпстедский автобус. Мне это по дороге.
– Да-да, Элизабет, – подхватила миссис Шобб. – А то я буду беспокоиться, как вы пойдете по городу одна в такой поздний час. Вдруг с вами что-нибудь случится?
– Ну что с нею может случиться? – презрительно сказал Джордж, всегда готовый отстаивать женскую эмансипацию. – У нее хватит ума не попасть под колеса, а если кто-нибудь на нее покусится, она крикнет полицейского.
– Ужасно, грубый и невоспитанный молодой человек, – вздыхала миссис Шобб, пока Элизабет одевалась. – Но они теперь все такие. Мне кажется, они ни-че-го не уважают, даже к женской чистоте у них нет ни-ка-кого уважения. Просто не знаю, можно ли вас с ним отпустить, Элизабет.
– О, не беспокойтесь. И потом, он мне даже нравится. Он очень забавный. Я позову его к себе в студию на чашку чая.
– Эли-за-бет!!
Но Элизабет была уже у двери, где ждал Джордж. Гости все разошлись, кроме Апджона и Уолдо Тобба. Последний обрывок их беседы достиг ушей Джорджа:
– Я хочу сказать, понимаете ли, вы берете супрематизм, и, я хочу сказать, понимаете ли, это уже кое-что…
И точно звон Большого Бена над спящим Лондоном, раздалось последнее Тоббово глубокомысленное, протяжное, изысканное:
– О-о.
3
Этот ничем не примечательный вечер и ничем не примечательный разговор с Элизабет круто повернули жизнь Джорджа. Вечер этот, разоблачивший внутреннюю сущность его знакомцев и царящую в их компании скуку, укрепил нарастающее отвращение Джорджа ко всем этим высокоумным бандитам. Своекорыстие, правда, присуще всему свету, но особенно отталкивает в тех, кто, казалось бы, не должен до него опускаться… конечно, почему бы хорошему художнику или писателю и не преуспеть, – но как подумаешь, сколько интриг требуется в наши дни для успеха, поневоле отдашь предпочтение тому, кто не силой пробивает себе дорогу. Тщеславие не становится менее отвратительным оттого, что для него есть какие-то основания, хотя непостижимо, чем тут гордиться, если печатаешь книги или выставляешь картины, – ведь в одной только Англии ежегодно выходит в свет две тысячи романов, а в Париже каждый год выставляют десятки тысяч полотен. Сплетни и пересуды остаются сплетнями и пересудами, даже если они и не лишены остроумия и жертвы их занимают более или менее видное место в том крохотном мирке, что получает – или высокомерно отказывается получать – газетные вырезки. Джордж полагал, что не столь важно, которая талантливая леди сожительствует с тем или иным знаменитым джентльменом. Его это так мало интересовало, что он тотчас забывал большую часть услышанных сплетен, а то немногое, что помнил, не трудился кому-либо повторять. Когда вам расскажут, захлебываясь от удовольствия и поблескивая маслеными глазками, что некий ваш добрый знакомый удрал с любовницей художника Снукса, а знаменитый импресарио Покок отпраздновал рождение своего двадцать пятого незаконного ребенка, и вы ответите: «А какое это имеет значение?» – люди почему-то очень обижаются: еще бы это не имело значения! А к чему самозабвенно копаться в личной жизни великих людей? Она так же убога, как и жизнь первого встречного.
Во всяком случае, человек искусства – далеко не столь важная персона, как он сам воображает. Напрасно Бодлер уверял, будто человек может три дня прожить без пищи, но ни дня – без поэзии, это все вздор, пустая похвальба. Быть может, это справедливо для самого Бодлера, но уж никак не для всего человечества. В любой стране не так уж много найдется людей, интересующихся искусством, да и те по большей части просто ищут развлечения. Если бы всех художников и писателей какого-нибудь государства внезапно унесла чума египетская или обратил в прах ниспосланный свыше ангел мщения, большинство граждан даже не заметило бы потери, – разве что газеты подняли бы шумиху по этому поводу. А вот попробуй булочники забастовать недельки на две… Будь я миллионером, я, развлечения ради, платил бы всем гордым жрецам искусства пятьсот фунтов в год с условием, чтобы они замолчали. Авторское право на эту идею готов уступить всем желающим.
Наш юный друг был, разумеется, полон прекраснейших иллюзий, он верил, что искусство превыше всего и художник вознесен над прочими смертными на головокружительную высоту. Но были у него и два здравых соображения. Первое – что художник, как и всякий человек, должен делать свое дело возможно лучше и не поднимать при этом лишнего шуму; второе – что разбираться в искусстве и самому работать в какой-либо его области – значит прежде всего совершенствовать свой ум, остроту восприятия, набираться опыта, делать свою жизнь все ярче и полнее. Сплетнями, нелепым чванством и стремлением во что бы то ни стало сделать карьеру ничего этого не достигнешь. Поэтому он был совершенно прав в некотором своем презрении к гостям мистера Шобба. Жизнь Руссо-Таможенника бесконечно достойнее уважения, чем существование какого-нибудь модного портретиста, который рыщет в светском обществе, навязываясь высокопоставленным заказчикам.
В автобусе, который вез их от Холланд-парка к Тотнем Корт Роуд, Элизабет и Джордж продолжали рассуждать. Как и полагается неугомонной молодости, они были преисполнены здравого смысла. Совершенно ясно, сказал Джордж, что они далеко превзошли своих отцов и дедов, они твердо знают, как избежать прискорбных ошибок и нелепых промахов предыдущих поколений, и уж конечно, их жизнь будет полна радости и глубокого смысла. Боюсь, что всякого, кто в двадцать лет не был во власти этих приятных заблуждений, по классификации Джорджа следует отнести к разряду жалких кретинов. Молодость несравненно ценнее, чем опыт, и уж конечно, молодежь умней искушенных и видавших виды стариков. Что может быть поразительней и трогательней доброты и снисхождения, с какими молодость смотрит на тупоумие старших. Ибо – на этот счет можете не сомневаться – даже величайшие умы с каждым годом тускнеют, и человек прекраснейшей души к сорока годам становится мерзок. Подумайте, сколько огня, блеска, вдохновения было в гениальном молодом генерале Бонапарте и каким выродившимся тупицей был император, с позором отступавший от Москвы. Народ, полагающийся на мнимую мудрость шестидесятилетних старцев, безнадежно выродился. Аттиле было всего тридцать лет, когда он одержал победу над дряхлым Римом, по крайней мере, ему следовало быть не старше.
Элизабет и Джордж были очень молоды, а значит, в высшей степени умны. Наверно, самой полной, самой напряженной жизнью всякий мужчина и всякая женщина живут в начальную пору своей первой настоящей любви, особенно если любовь эту не уродуют бредовые общественные и религиозные предрассудки, унаследованные от трусливых, завистливых стариков, и она не отравлена браком.
Они вышли из душной, прокуренной колымаги на широкую улицу, ведущую к станции метрополитена на Нотинг-Хилл. Дул теплый влажный юго-западный ветер – благодатный вестник весны. Едкой, пронизывающей зимней сырости как не бывало, и обоим чудился в воздухе слабый солоноватый привкус южных морей и запах свежевспаханного поля.
– Завтра будет дождь, – сказал Джордж, невольно поднимая глаза, хотя ни неба, ни облаков не разглядеть было за ярким светом уличных фонарей. – Наконец-то весна! Скоро уже крокусы отцветут. Непременно пойду погляжу на цветы в Хэмптон-Корте. Пойдемте?
– Я бы с радостью, но ведь там, наверно, полно гуляющих?
– Смотря в какое время. Рано утром я бродил в парке совсем один, прямо как Карл Первый в те времена, когда Королевский сад действительно принадлежал только королю. Вообще я не прочь бы пожить в летнем домике короля Вильгельма.
– Я больше люблю те края, где все проще и суровее, – Хэмпшир люблю, Экзмурские холмы, большие, круглые, нелюдимые. И люблю море у Корнуэла, там такие огромные прозрачные валы разбиваются о скалы.
– Корнуэла я не знаю, а меловые холмы, что за Сторингтоном, люблю и дважды обошел Экзмур. Но сейчас меня что-то бесит вся эта сельская тишина, так называемая природа. Боготворить природу – все равно что боготворить самого себя, как Нарцисс, глядеться в зеркало природы и любоваться собою. Эти поклонники природы – чудовищные эгоисты! Все просторы и красоты, видите ли, должны принадлежать им одним, и они возмущаются и ахают, что батракам с фермы тоже понадобились вполне современные бакалейные лавки и ватерклозеты. Им угодно, чтобы деревня вечно пребывала в невежестве, они любуются живописными развалинами и воображают, что упадок – это и есть красота!
– Ну, этих любителей опрощения я тоже терпеть не могу. Мы в детстве проводили каникулы на побережье, и там неподалеку была такая колония…
– А у вас есть братья и сестры?
– Сестра и два брата. А у вас разве нет?
– Вообще-то есть, но я о них никогда не думаю. Родственники ужасный народ. Они не вносят в вашу жизнь ничего хорошего и считают, что это дает им право вечно вмешиваться в ваши дела. И еще нахально требуют, чтобы вы их любили, – кровь, видите ли, не вода. Может, она и не вода, но барахтаться в крови для меня вовсе не удовольствие. Ненавижу пословицы, а вы? Всякое тиранство и всякую бессмыслицу и вздор можно подкрепить какой-нибудь пословицей – опереться на коллективную глупость веков, вы это замечали? Да, но я вас перебил, простите, ради бога. Я все болтаю, болтаю, а вам не даю словечка вставить.
– Нет, нет, мне очень интересно. Вы говорите такие занятные вещи.
– Не занятные, а только разумные. Но вы не давайте мне болтать без умолку. Понимаете, почти все люди действуют на меня угнетающе, и я не высказываю своих мыслей вслух. Так что обычно я просто молчу, но уж когда мне попадается сочувственно настроенная жертва… впрочем, вы уже на горьком опыте убедились, что я могу заговорить человека насмерть. Вот, опять меня заносит! Так что же вы хотели сказать об опрощенцах?
– Опрощенцы?.. Ах да… там была такая компания, они бежали от ужасов века машин… ну, знаете, обычная публика, артистические натуры, поклонники Рескина и Уильяма Морриса…
– Ручные ткацкие станки, вегетарианство, длинные платья с вышивкой и брюки из шерсти домашней выделки с Гебридских островов? Видал я таких. Все они начитались «Вестей ниоткуда». Вот уж проповедь, которая не ведет никуда!
– Да, правда. Предполагалось, что они будут жить очень просто, часть дня заниматься физическим трудом, а остальное время – искусством, разными ремеслами и литературой. И они должны были показать всему свету, что такое идеальная община. Они собирали крестьянских девушек и заставляли их водить хороводы вокруг Майского дерева. А парни стояли в сторонке и насмехались.
– И чем все это кончилось?
– Да что ж, те, у кого не было средств, стали очень нуждаться и все время занимали деньги у двух или трех состоятельных членов общины. Произведения искусств и ремесел не находили покупателей, земля почти ничего не давала. Потом как-то так вышло, что община разбилась на группы, пошли вражда, скандалы, сплетни, каждая клика уверяла, что другие своим эгоизмом губят все дело. Потом жена одного богатого члена общины сбежала с другим опрощенцем, и остальные богатые страшно возмутились и тоже уехали, и община распалась. Вся деревня радовалась, когда эти опрощенцы уехали. Фермеров и местную аристократию бесило, что они вели с батраками разговоры о социализме и идеальном государстве. А жен батраков бесило, что опрощенки старались украсить их жизнь и навязывали им «художественную» обстановку для их домишек…
Стоя у входа в метрополитен, они так увлеклись разговором, что пропустили уже два автобуса. Подошел третий. Джордж схватил Элизабет за руку.
– Скорей, вот наш автобус. Идемте наверх.
Империал был пуст, лишь на задней скамейке ворковала какая-то парочка. Джордж и Элизабет с гордым видом прошли вперед.
– Очень скучно смотреть на чужие романы, – изрек Джордж.
– Да, очень.
– Это выглядит так примитивно и унизительно.
– А почему унизительно?
– Ну, потому что…
– Попрошу взять билеты!
Автобус неуклюже подпрыгнул и рванулся вперед, но кондуктор ловко удержал равновесие, прислоняясь к передней стенке. Джордж рылся в кармане в поисках мелочи.
– Я сама за себя заплачу. – И Элизабет протянула шестипенсовик.
– Нет, нет! Знаете что, я вас довезу до Тотнем Корт Роуд, а оттуда до Хэмпстеда заплатите вы.
– Ну хорошо.
Расчеты с кондуктором нарушили ритм беседы. Теперь они молчали. Автобус шумно катил по неровной, блестящей, черной от гудрона мостовой; справа тянулась таинственная тьма Кенсингтонского парка, слева – не менее таинственные Бейзуотерские меблированные комнаты. Там, куда падал свет уличных фонарей, трава за садовой оградой казалась неестественно яркой, словно кто-то плеснул из ведра ядовито-зеленой краски. Медлительно и загадочно раскачивались на ветру вековые деревья, точно дикари в первобытной пляске. Впереди на низко бегущих облаках дрожали багровые отблески огней Оксфорд-стрит, предвещая недоброе. Серое чудище – Скука-воскресного-Лондона – исчезло. Джордж снял шляпу, ветер ерошил ему волосы. И он, и Элизабет разрумянились от влажной свежести ветра. Автобус замедлил ход, приближаясь к Ланкастер-Гейт.
– Вы правда не любите прерафаэлитов? – спросила Элизабет.
– Прежде любил. Года три назад я прямо с ума сходил от Росетти, Берн-Джонса и Морриса. А теперь не выношу их всех. Броунинга и Суинберна я еще могу читать: Броунинг чувствует жизнь, а Суинберн захватывает своим ораторским пылом. Но я провел три месяца в Париже и помешался на новой живописи. Вы знаете Аполлинера?
– Нет, а кто это?
– Польский еврей, автор неплохих стихов, и потом, он очень забавно рисует словами, он называет эти картинки – калиграммы. Живет он тем, что пишет и издает разные непристойные книжки, и он ярый защитник новых художников – знаете, Пикассо, Брак, Леже, Пикабиа.
– Это кубисты?
– Да.
– Знаю только понаслышке. Мне не приходилось видеть их картины. Я думала, они просто дикари и шарлатаны.
– Подождите лет десять, тогда увидим, посмеете ли вы назвать Пикассо шарлатаном! Но разве вы не бывали в Париже?
– Была в прошлом году, в сентябре.
– Как странно, значит, мы были там в одно время! Жалко, что мы тогда не встретились.
– А мне было так скучно! Я ездила с папой и мамой, и все вокруг только о том и говорили, что скоро будет война с Германией. Один папин знакомый служит в Адмиралтействе, и он сказал папе по секрету, что этого не миновать.
– Экая чепуха! – взорвался Джордж. – Чепуха и бред! Вы не читали «Великое заблуждение» Нормана Энджела? Он очень убедительно доказывает, что война наносит победителю почти такой же ущерб, как побежденному. И он говорит, что в наше время система международной торговли и финансов крайне сложна и разветвлена, и поэтому война просто не сможет длиться больше нескольких недель, она прекратится сама собой, потому что все государства будут разорены. Если хотите, я дам вам эту книгу, почитайте.
– Я в этом ничего не понимаю, но папин приятель говорил, что правительство очень озабочено создавшимся положением.
– Ни за что не поверю. Какой вздор! Чтобы в двадцатом веке народы Европы стали воевать друг с другом? Немыслимо! Мы для этого слишком цивилизованы. Со времен Франко-прусской войны прошло больше сорока лет…
– Но ведь была еще Русско-японская война и войны на Балканах…
– Да, но это совсем другое дело. Ни за что не поверю, чтобы какое-нибудь большое европейское государство начало войну против другого. Конечно, всюду есть свои шовинисты, юнкеры и джингоисты, но кто же на них обращает внимание? Люди не хотят войны.
– Ну, не знаю, просто я слышала, как адмирал Партингтон говорил папе, что наш флот могуч и силен, как никогда. И он говорил, что у немцев огромная и очень сильная армия, и французы так напуганы, что продлили срок воинской повинности до трех лет. И он сказал – вот откроют опять Кильский канал, тогда берегитесь.
– Фу ты, бог ты мой, да неужели вы верите всему, что говорит какой-то нудный адмирал? Они на это мастера – пугать людей войной, иначе как же им выкачивать из страны деньги и строить свои нелепые дредноуты. Минувшим летом я познакомился с одним офицером береговой охраны; он изрядно выпил и признался, что у него есть при себе запечатанный приказ на случай войны. А я сказал, что, по-моему, ему не придется взломать эту печать до Страшного суда.
– А он что ответил?
– Покачал головой и спросил еще виски.
– Ну, это их дело. Нас это не касается.
– Да, к счастью, это нас не касается и не может коснуться.
Теперь они катили по Оксфорд-стрит мимо наглухо закрытых ставнями витрин магазинов. На тротуарах было еще немало прохожих, но экипажи почти уже исчезли, и опустевшие мостовые были особенно гулки. Когда автобус огибал магазин Селфриджа, изогнутая линия огней посреди улицы показалась Джорджу и Элизабет развернувшимся сверкающим ожерельем из ярких бусин. Выехали на Оксфорд-Сёркус, и впереди открылась нескончаемая старая Риджент-стрит – два ряда светло-коричневых домов эпохи Регентства, среди которых резко выделялся недавно выстроенный у площади Куодрент отель «Пикадилли».
– Как это на нас похоже, – сказал Джордж. – Мы пытаемся строить город по единому плану – и как ни скучен Джон Нэш, в его замысле есть, по крайней мере, простота и достоинство, а потом берем и уродуем Куодрент вот таким безобразным мнимосовременным отелем.
– А мне казалось, вы – за все новое в искусстве.
– Да, но зачем же портить искусство прошлого, если этого можно избежать. И потом, я вовсе не считаю новой архитектурой такую вот подделку под дворцы Ренессанса. Живой новой архитектурой может похвастать только один народ – американцы, да и то они сами этого не понимают.
– Но их небоскребы ужасны!
– Согласен, зато они оригинальны. Недавно я видел фотографии Нью-Йорка со стороны гавани – по-моему, это красивейший город в мире, что-то вроде огромной фантастической Венеции. Я хотел бы съездить в Нью-Йорк, а вы?
– Нет, я хотела бы поехать в Париж и жить в настоящем студенческом квартале, и еще мне хочется в Италию и в Испанию.
Автобус остановился в конце Тотнем Корт Роуд. Они вышли, пересекли улицу и стали ждать хэмпстедского автобуса.
– Послушайте, – сказала Элизабет, – зачем вам ехать в такую даль? Я привыкла обходиться без провожатых. Ничего со мной не случится.
– Ну конечно, что может случиться. Просто мне ужасно хочется вас проводить. Я надеюсь, мы будем часто видеться, а мы еще не уговорились, где и когда встретимся.
– Но ведь обратного автобуса не будет.
– Пойду пешком. Я люблю пройтись. Отличное противоядие от духоты и всех глупостей, которых я наслушался у Шобба. А вот и автобус. Идемте.
Они поднялись наверх и опять уселись на передней скамье. Расплачиваясь с кондуктором, Элизабет сняла с правой руки перчатку, а когда он отошел, Джордж ласково и несмело накрыл ее руку своей. Она не отняла руки. Соединенные этим пьянящим и опасным прикосновением, они на время умолкли. Крепкая холодная мужская рука нежно сжимала тонкие, еще теплые от перчатки пальцы Элизабет. В обоих поднимался восторг тайного, пробуждаемого Кипридой желания, но им просто казалось, что в них растут жизненные силы. Первый шаг по дороге наслаждений – как он отраден! Но куда она ведет? К неугасимым кострам вечного рабства или к выжженным мертвым пустыням равнодушия? Ни Джордж, ни Элизабет не думали о будущем. Да и стоит ли задумываться? У молодости, по крайней мере, хватает ума жить мгновеньем.
Неуклюжий автобус тяжело катил по северным кварталам Лондона, а впереди, запряженная голубками, неслась серебряная колесница божественной дочери города Пафоса. Сладостна улыбка Киприды, но и насмешлива и пугающе загадочна, подобно неизменной улыбке Аполлона Вейанского.
Как всякий тонко чувствующий человек с живым воображением, Джордж отнюдь не был, что называется, предприимчив в делах любви. В нем слишком сильна была мужская скромность, врожденное целомудрие, несравненно более властное и подлинное, чем та скромность, к какой с детства приучают женщину, – это кокетливое бегство нимфы, бросающей преследователю румяное яблоко, чтобы он не отказался от погони. Странно, но, быть может, естественно, что наибольшим успехом у женщин пользуются как раз те мужчины, которые сильней всего их презирают. Должно быть, женщины втайне очень склонны к мазохизму во всех его видах – от примитивной способности с удовольствием сносить побои и до утонченного наслажденья муками ревности. Как ужасна, если вдуматься, страсть женщин к военным! Рождать детей от того, кто убивал, – брр! В мире пролито слишком много крови, от нее тошнит. Дайте мне цибета…
И снова у них начался разговор – оживленный, взволнованный, более задушевный, чем прежде. Еще не доехав до величавых зданий Кемден-Тауна, они начали называть друг друга просто по имени. К тому времени, как автобус проезжал Морнингтон-Креснт, они признались вслух, что ужасно нравятся друг другу и обоим хочется встречаться почаще. Взволнованный разговор их был бессвязен, они то и дело перескакивали с одного на другое, спеша высказать хоть малую долю всего, что рвалось наружу, и щедро растрачивая душевный пыл. Они смеялись беззаботно-счастливым смехом. Джордж тихонько взял Элизабет под руку и горячей прежнего сжал ее пальцы. Казалось, оба вдруг чудесным образом расцвели – и над головами у них качаются и сверкают всеми красками гроздья цветов. Самый воздух вокруг них был по-особенному напоен жизнью – чистый кислород желания, такой легкий и такой плотный, что сквозь него не могло пробиться серое чудище – Скука-воскресного-Лондона.
– Правда, странно, – воскликнул Джордж с глуповатым самодовольством влюбленного. – Мы только сегодня познакомились, а у меня такое чувство, будто я знаю вас всю жизнь!
– У меня тоже.
Он молча, благодарно стиснул ее пальцы, внезапно охваченный смущением, даже робостью; не скоро он осмелился вновь заговорить.
– Давайте будем встречаться почаще. Походим по картинным галереям, в Куинс-Холл пойдем, в Хэмптон, в Окшот. Я вам буду доставать билеты на выставки новой живописи. Слыхали вы о Содружестве художников?
– Да, я в нем состою.
– Вы? Как же вы мне раньше не сказали, что вы тоже художница!
– Ну, я очень плохая художница… и потом, вы меня не спрашивали.
– Не в бровь, а в глаз! Вот что получается, когда бываешь слишком занят собой! Простите меня.
– Непременно приходите как-нибудь ко мне в студию, я напою вас чаем и покажу мои… мои, с позволения сказать, картины. Но только не будьте слишком строгим критиком. Когда вы можете прийти?
– Когда вам угодно. Хоть завтра.
Элизабет расхохоталась:
– Ох, какой вы скорый! Удобно вам в пятницу?
– Так долго? До пятницы еще сто лет ждать!
– Ну, тогда в четверг.
– Ладно, а в котором часу?
– Часа в четыре.
Элизабет, вероятно, не знала Стендалевой остроумной теории кристаллизации, но бессознательно действовала в полном согласии с нею. Три дня и четыре ночи – самый правильный срок. Назначить свиданье на завтра было бы слишком рано: кристаллы еще не успеют сложиться. А через неделю – это уже слишком долго, они, пожалуй, начнут распадаться. До чего хитроумны женщины! Надо признать, что без этого им и вправду не обойтись.
Джордж проводил Элизабет до пансиона, где она жила, и записал адрес ее студии. Она повернула ключ в замке и протянула руку.
– Значит, до четверга. Спокойной ночи!
– Спокойной ночи!
С минуту Джордж не выпускал ее руки, потом застенчиво, неловко поднес к губам и поцеловал. И теперь уже испугалась Элизабет – поскорей отворила дверь и скрылась, в последний раз торопливо бросив ему: «До свиданья, спокойной ночи!»
Джордж в нерешимости постоял на крыльце. Им овладело отчаяние: кажется, он ее оскорбил!
А за дверью Элизабет в волнении повторяла про себя: «Он поцеловал мне руку, поцеловал мне руку! Он влюблен в меня, влюблен!»
Внезапный испуг и бегство были искуснейшим маневром любовной стратегии: они оставили Джорджа во власти сомнений, надежда и страх перемешались в его душе, а это очень помогает процессу кристаллизации.
Джордж возвращался на Грик-стрит пешком, и в нем бушевали самые противоречивые мысли и чувства. Он выбрал дорогу через Фиц-Джон-авеню и Сент-Джонский парк. Все те же одолевающие всякого влюбленного вопросы – обиделась она или не обиделась? Полюбит или не полюбит? – вились и кружились в его мозгу, и мысль, отвлекшись на миг, опять и опять возвращалась к главному. До чего смешно самомнение Апджона, и этот вечер у Шобба, никогда больше не стану ходить на их дурацкие сборища, Бобб просто злющий нахал, как изящна у нее линия от уха к подбородку и шее, хорошо бы написать ее портрет, в этой завтрашней статье надо бы как можно яснее растолковать, чего же добивается новая живопись. Неужели ее и правда оскорбило, что я поцеловал ей руку, надо подумать о статье, начну-ка я с объяснения того, что́ нельзя выразить средствами изобразительного искусства, да, именно так, к четвергу непременно куплю новый галстук, этот совсем истрепался.
И так далее, опять и опять, без конца.
Неподалеку от станции Малборо-роуд он остановился под газовым фонарем, попробовал написать первые в своей жизни стихи и с удивлением обнаружил, что это совсем не так легко и что выходит у него совершенная чепуха. Из-за угла вышел полицейский и подозрительно покосился на него. Джордж зашагал дальше. Немного погодя он стал напевать: «Оставь мне жизнь…» – но оборвал на полуслове: срочно понадобилось записать на клочке бумаги кое-какие мысли для будущего труда об анализе художественной формы. Потом зашагал дальше – стремительно, озабоченно, не замечая усталости. Готовясь пересечь Оксфорд-стрит, он вдруг остановился и стиснул руки. Господи, какой я болван! Поцеловал ей руку в первую же встречу, она подумает, что я всем девушкам целую руки, и не захочет больше со мной говорить. Эх, ладно, что сделано, то сделано. Хотел бы я поцеловать ее в губы. Не забыть в четверг сказать ей про выставку в Лестерской галерее…
В ту ночь он долго лежал с открытыми глазами, не в силах уснуть, любовь к жизни переполняла его. Сколько всего предстоит увидеть, испытать, совершить, как много можно сделать и узнать! Как чудесно всюду бывать и все видеть вместе с Элизабет! Конечно, забавно будет съездить в Нью-Йорк, но, пожалуй, сперва надо повидать Старый Свет. Она что-то говорила про Париж и Испанию. Можно поехать вдвоем. Денег мало, вот проклятье. Ну, не беда, если чего-нибудь очень хочешь – непременно добьешься. Видно, я в нее влюблен? Вот блаженство будет целовать ее, и коснуться ее груди, и… Ребенка, конечно, заводить нельзя, это был бы ужас. Надо разузнать. Хорошо бы нам поехать в Париж, в Люксембургском саду в эту пору все зеленеет…
В ночной тиши где-то капала вода, упрямо вызванивала свою песенку. Снаружи долетали пронзительные свистки паровозов, такие далекие, что казались они чистой серебряной музыкой, и томили, и звали куда-то: «Поют, поют чуть слышно рожки в стране волшебной». Где он это вычитал? Ах да, Стивенсон. Забавно, братья Конингтон считали Стивенсона хорошим писателем…
Доброй ночи, Элизабет, доброй ночи, милая, милая Элизабет, доброй ночи…
4
У нас перед глазами достойные сожаления примеры: Джордж Огест и Изабелла, папа и мама Хартли, дражайшая матушка и добрейший папаша – воплощение сексуальной неудачливости.
Умнее ли мы, чем наши предки? Что за тема для британской прессы или для этих трех мушкетеров с их дешевой дурацкой славой, завоеванной в избитых спорах по истрепанным поводам, – для Шоу, Честертона и Беллока! Шоу – да, перед этим пуританским Бомарше можно почтительно снять шляпу, но остальные! К богине Скуке, воспетой Александром Попом, возносятся стоны бриттов. Кто избавит нас от римско-католической тоски?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.