Текст книги "Память о блокаде. Свидетельства очевидцев и историческое сознание общества: Материалы и исследования"
Автор книги: Сборник статей
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
Эти взгляды Дэвис были в свою очередь подвергнуты достаточно жесткой критике со стороны Коткина. Он не считает достойными внимания историков советского общества «ревизионистские» исследования, в которых на основании примеров проявленного в очередях недовольства, а также нелояльности в связи с проводившимися в принудительном порядке займами и другими мероприятиями властей сделан вывод о неуместности понятия тотальной пассивности и тотального контроля, которые долгое время доминировали в литературе. Сами факты недовольства властью по большому счету не привносят ничего нового в знание о сталинизме, считает Коткин (Kotkin 1998: 740). То, что делает книгу С. Дэвис особенно интересной, так это утверждение о наличии в советском обществе альтернативных господствующей идеологии настроений и мнений, которые основывались на «альтернативных идеях и информации» (Davis 1997: ?). Эти настроения и мнения сосуществовали с настроениями большинства, поддерживающего режим, давая людям возможность колебаться между официальным и неофициальным полюсами. Однако ответа на вопросы о том, какой альтернативной информацией обладали люди и откуда они ее черпали, Дэвис не дает. Остался не выясненным и один из важнейших вопросов о том, обладал ли советский народ отличным от официального интеллектуальным инструментарием (информацией и категориями мышления) для выработки мировоззренческой позиции, альтернативной той, что предлагала власть? Наконец, следует иметь также в виду и то, что эти сводки о настроениях выражали не столько сами настроения, сколько бюрократические интересы ведомств, их составлявших, равно как и ментальность самих составителей, включая страхи и даже паранойю власти (Kotkin 1998:739–742). Таким образом, Дэвис затронула проблему традиции в национальной политической культуре, но не использовала ее в качестве отправной точки своего исследования, полагаясь, по словам Коткина, в основном «на рефлексию полицейских и партийных органов, схватывавших сиюминутную реакцию населения на проводимые властью мероприятия». К тому же в ряде случаев Дэвис не смогла убедительно объяснить приводимые свидетельства о недовольстве в обществе. Например, шок и смятение в связи с подписанием пакта о ненападении с нацистской Германией наилучшим образом могут быть объяснены именно тем, что подавляющее большинство населения считало СССР социалистической страной и форпостом в борьбе с фашизмом. Интерес к проблемам международных отношений также связан с тем, что государство преуспело в навязывании обществу представлений о мире как совокупности двух находящихся в антагонизме лагерей – капитализма и социализма. Наличие в последнем различных проблем воспринималось не только как явление временное, но и как меньшее зло по сравнению с экономической депрессией и милитаризмом.
Что же помимо этого выражало зафиксированное в сводках недовольство? По мнению Коткина, сам язык рабочих, который использовал официальную модель критики капитализма, был направлен на то, чтобы власти выполняли взятые на себя перед народом обязательства. Поэтому он отражал одновременно и некоторый уровень ожиданий, и, вероятно, недовольство, и подчас даже надежду.
Выводы Дэвис о сущности настроений в довоенном СССР также расходятся с заключением, сделанным еще одним американским историком – Р. Терстоном, который утверждает, что к началу войны подавляющее большинство советских людей поддерживало режим, имело возможность влиять на своих руководителей на заводах, хотя рабочие как класс были весьма слабы. «Террор и страх – ядро любого исследования, которое основано на использовании концепции тоталитаризма, – пишет Терстон. – Возможно, что значительная часть как немцев, так и русских испытывала страх перед государством. Но он не был определяющим. Действительно, было множество ограничений свободы слова, многие возможности были закрыты для народа, степень принуждения и контроля со стороны правительства и правящей партии была значительной. Но были и такие, кто не боялся государства, было огромное количество тех, кто поддерживал режим в Германии и в СССР. В современных исследованиях третьего рейха принуждению отводится малая роль. Добровольная поддержка была намного важнее… (курсив мой. – Н.Л.)».
По мнению Терстона, «до сих пор мы попросту мало знаем о таких сферах советской жизни периода„зрелого сталинизма“, как возможность рабочих критиковать местные условия жизни, отношение народа к режиму и террору, настроения солдат в начальный период воины с Германией…» (Thurston 1996: XX). Итог исследования Р. Терстона – утверждение, что без лояльности народа власти «трудно объяснить готовность народа добровольно вступать в армию в 1941 году, уровень советской военной экономики, достигнутый в экстремальных условиях, саму победу в целом» (Ibid, 198).
На значимость начавшей складываться на Западе школы сопротивления в исследовании советской истории 1930-1940-х годов в ряде публикаций указал И. Хелльбек. Вместе с тем он нашел немало уязвимых мест методологического характера у представителей всех трех выше названных традиций изучения сталинизма. Хелльбек вполне обоснованно пришел к выводу, что главной научной проблемой изучения сталинизма в 1990-е годы в западной историографии стало отношение советских граждан к коммунистическому режиму. При этом самой удивительной чертой ряда исторических исследований было то, что, несмотря на разные подходы к теме и сделанные выводы, все они сходились в одном: советский народ в своем большинстве не разделял ценностей коммунизма.
Такие категории, как нонконформизм, инакомыслие, сопротивление, быстро стали ключевыми для интерпретации индивидуальных и коллективных настроений и взглядов по отношению к режиму (Hellbeck 2000: 71). Публикация в 1990-е годы прежде закрытых архивных материалов, казалось бы, также убедительно подтверждала это. Проявления массового недовольства нашли свое выражение в различных формах протеста (забастовки, «негативные» настроения в очередях, недовольство интеллектуалов, проявившееся в оставленных ими дневниках). При этом нельзя не согласиться с Хелльбеком в том, что появление многочисленных сборников документов по определению несло на себе печать селективности, которая с неизбежностью ставит перед историками вопрос о тех мотивах, которыми руководствовались авторы подобных изданий. Отчасти данная тенденция была связана с естественным стремлением российских и сотрудничавших с ними зарубежных авторов пересмотреть советскую точку зрения об отношениях власти и народа, выдвигая на передний план «героические проявления сопротивления режиму», а также подчеркивая чуждость сталинизма народу, насильственный характер советского режима.
Хелльбек вполне обоснованно подметил, что в западной историографии открытие советских архивов привело к методологическому повороту – росту внимания к микроистории и к истории повседневности, в которых особое значение приобрели индивидуальные стратегии практически повседневного сопротивления режиму, хотя бы и в пассивной форме (Ibid, 72–73). Историк подытожил свои наблюдения о состоянии современных исследований сталинизма выводом о том, что перечисленные выше архивные, политические и методологические новшества не только усилили друг друга, но и придали дополнительную убедительность недавно опубликованным источникам (Ibid, 73).
Вместе с тем существуют как минимум три аспекта наметившейся интерпретации проблемы сопротивления сталинизму, которые вызывают у исследователей сомнения. Во-первых, лица, представляющие собой сопротивление, оказались странным образом оторванными от своего социального и политического окружения. Они скорее воспринимали его не как реальную жизнь, а как своего рода театр с определенными ритуалами, костюмами и иным антуражем, которыми можно было пользоваться чуть ли не по своему выбору (см. например: Getty 1999: 49–70; Alexopoulos 1998:774–790).
У трата ощущения исторического контекста в работах либеральных исследователей 1990-х годов и проецирование их собственных взглядов на исторических персонажей прошлого, по-видимому, являются одной из причин создавшегося положения. Во-вторых, исследования настроений в период сталинизма исходят из того, что истинными были только настроения, отражавшие высказывания и поступки, направленные против режима. Что же касается действий в поддержку власти, то они во многих случаях попросту игнорировались, фактически исключая возможность позитивной самоинтеграции в складывавшуюся политическую систему. В-третьих, остался без внимания такой важнейший вопрос функционирования советской политической системы, как механизм и динамика социальной мобилизации, изначальное вовлечение индивидов в политическую жизнь, которое не только предшествовало, но и предопределяло возможные формы протеста и цели сопротивления (Hellbeck 2000: 74).
На наш взгляд, заслугой Хелльбека является то, что он попытался ответить на фундаментальный вопрос, что же представляли собой понятия «протест» и «сопротивление» в период сталинизма. При этом он пришел к выводу о том, что выражение протеста в указанную эпоху в СССР может быть понято только в более широком контексте социалистической революции и ее «траекторий мобилизации и самоактивации». Именно революция, под влиянием которой возникает новый человек, дает ключ к постижению условий, в которых индивиды могли принять участие в политической жизни революционного государства. Революция оживила идею об исторической миссии России, для многих задала новую перспективу развития вместе со страной, обусловила параметры участия в строительстве нового мира. Основным источником для изучения этих проблем стали автобиографии и дневники, в которых отразились «подлинные мысли и настроения их авторов». Таким образом, следуя традиции М. Фуко, Хелльбек обращает основное внимание на процесс формирования новой личности в СССР, явившейся основой сталинизма. Отдавая должное исключительному значению «лингвистического поворота» в исследовании социальной истории в целом и советской истории в частности, отметим, что общий исторический контекст при проведении «качественных» исследований зачастую отсутствует, а наблюдения относятся лишь к весьма узкому сегменту общества. Тому же Хелльбеку вполне уместно задать один из вопросов, которые вызывали у него обоснованные сомнения в связи с «селективностью» в отборе материалов для сборников документов представителей школы «сопротивления». Произвольность и субъективность в выборе источников характерны и для его трудов. Например, из дневника А.Н. Манькова (Маньков 2001) Хелльбек в подтверждение своего тезиса взял лишь одно высказывание, относящееся к 1933–1934 годам (Hellbeck 2000:91), в то время как в записях о последующих шести годах содержится более десятка развернутых суждений, никак не вписывающихся в схему автора и, напротив, подтверждающих выводы Ш. Фитцпатрик. На наш взгляд, важно помнить, что как бы ни велико было значение революции, объяснить протест лишь через ее призму было бы неверно. Конечно, она (а впоследствии и Конституция 1936 года) задавала официальную норму. Но, во-первых, для всех «бывших» существовала и другая норма, связанная с жизнью при «старом» режиме. И во-вторых, в дальнейшем, в ходе Второй мировой войны, официальная норма (коммунизм, атеизм и так далее) ослабла, но добавилось мощное воздействие нацистов (особенно на оккупированной территории) и практически повсеместно ключевых стран антигитлеровской коалиции.
Современные исследования сталинизма на Западе отличаются многообразием тем, а также введением в научный оборот большого архивного материала, который стал доступным в начале 1990-х годов. Особое место занимают обобщающие работы по так называемой «истории повседневности» довоенного периода, особенно интересные для нас тем, что объектом изучения является жизнь простых советских людей во всех ее проявлениях. Формирование нового слоя городского населения из выходцев из деревни, приспособление «старых» горожан (в том числе петербуржцев – рабочих и интеллигенции) к новым условиям жизни, наконец, складывание новой системы ценностей – все эти проблемы попали в поле зрения историков.
Помимо уже упоминавшейся работы С. Коткина о сталинизме как цивилизации, написанной на материалах Магнитки, особого внимания заслуживают монографии С. Бойм о мифологии в повседневной жизни в СССР (Воуш 1994), а также Л. Сигельбаума и А. Соколова, представивших значительный массив новых документов (Siegelbaum, Sokolov 2000). Новый пласт информации о жизни в довоенном СССР удалось освоить историкам, важнейшим источником для которых были интервью с современниками описываемых событий. В центре внимания исследователей оказались довоенная Москва, Татарстан, а также Ленинград (На корме времени 2000; Holmes 1997; Ransel 2000). Особый интерес для нас, естественно, представляют интервью с ленинградцами, в которых подробнейшим образом описываются условия жизни в городе, а также различные аспекты, связанные с миграцией из деревни в город.
Заслуживают внимания попытки исследования дневников, относящихся к периоду 1930-х годов, которые провели ранее упоминавший Й.Хелльбеки еще несколько западных историков (Intimacy and terror 1995; Hellbeck 1996; Tagebüch 1996). До сих пор этот тип источников применительно к периоду сталинизма еще недостаточно изучен. Упомянутые работы также опираются на весьма ограниченный массив документов. Тем не менее это направление исследований представляется весьма перспективным по двум причинам. Во-первых, очевидно, что наряду с архивными источниками (например, сводками о настроениях) именно дневники представляют собой важнейший ресурс для изучения настроений. Они в большей степени, нежели какой-либо другой источник, позволяют проследить эволюцию взглядов и настроений конкретных людей. Во-вторых, дневники дают возможность критики других источников, характеризующих настроения их авторов. Сравнение публичных выступлений известных писателей и поэтов с их дневниками (например, О. Берггольц) наглядно иллюстрирует то, что имел в виду С. Коткин, когда говорил о необходимости разобраться в содержании подчас ритуальных (и одинаковых) по форме и содержанию публичных выступлений людей. Говорить «по-большевистки», однако, еще не значило быть большевиком. Дневники как раз и являются тем средством, при помощи которого возможно снятие публичных наслоений.
Отмечая определенные достижения западной историографии в изучении советского общества в довоенный период, следует отметить, что ряд существенных вопросов, имеющих отношение к избранной нами теме, остался практически без внимания. К их числу, в частности, относятся более точные качественные и количественные оценки настроений горожан в предвоенные годы; изучение настроений горожан в ходе войны с Финляндией, а также ее последствия и ряд других вопросов.
Англо-американская литература о битве за Ленинград представлена весьма скупо. Появление книг и отдельных статей в 1950-1960-е годы было связано главным образом с тем, что многие из авторов либо провели значительную часть жизни в Ленинграде, либо имели возможность посетить город в годы войны. Журнальные публикации в своем большинстве опирались на весьма ограниченные личные воспоминания и немногочисленные беседы с ленинградцами, которые по-прежнему весьма интересны для изучения настроений.
Исследования западных авторов, за исключением книги одного из наиболее ярких представителей тоталитарной модели советского общества Л. Гуре и статей работающего в ревизионистском ключе Р. Бидлака (Bidlack 1991), опираются в основном на воспоминания участников событий и страдают, по мнению большинства отечественных историков, узостью источниковой базы. Даже историки, использовавшие немецкие трофейные документы (например, Л. Гуре), не имели доступа к советским архивным материалам.
Наиболее известная на Западе книга о блокаде известного журналистах. Солсбери скорее принадлежит к числу работ ревизионистского направления. Безусловной ценностью этого труда является то, что ему удалось использовать при написании книги множество интервью с ленинградцами, включая некоторых руководителей города. В книге приведены заслуживающие внимания наблюдения о настроениях населения Ленинграда в разные периоды битвы за город, а также весьма интересные предположения относительно реальности выступления рабочих против местного руководства в военные месяцы 1941–1942 годов.
Автор наиболее фундаментальной зарубежной книги о блокаде – Л. Гуре отмечал, что лояльность ленинградцев режиму была предопределена страхом перед полицейским аппаратом советского государства, деятельность которого в годы войны носила превентивный характер (Goure 1962: 63, 80). Опираясь на обширный материал, почерпнутый из донесений немецких спецслужб, а также армейского командования, Л. Гуре исследовал вопрос относительно изменения настроений населения города в период блокады, а в заключении книги наметил основные направления развития отношений власти и народа, сложившиеся в период блокады. В частности, он указал, что дисциплина и сознание долга горожан, имевших все основания для проявлений оппозиционности, полностью превзошли ожидания властей. Гуре подчеркивал, что представители прогермански ориентированных элементов в Ленинграде никогда не были в большинстве, но количество недовольных властью было значительным. Кроме того, руководители города, по мнению Гуре, все же полагали, что многие ленинградцы не верили в возможность отстоять Ленинград или же в сохранение режима осенью 1941 года, когда немцы наступали на Москву. Часть населения задавалась вопросом о смысле жертв, если судьбы Ленинграда и страны были предопределены. Наконец, власти не знали того, сколь долго население и особенно оппозиционно настроенная его часть будет оставаться пассивным и подчиняться приказам Смольного в условиях, когда их близкие умирают от голода и бомбежек.
С другой стороны, присутствие каких-либо открытых форм протеста Гуре выявить не удалось, и он связал это с тем, что в силу географического положения города властям было легко контролировать население, которое к тому же полностью зависело от власти (продовольствие и другие ресурсы) и привыкло подчиняться ей. Отсутствие предшествующего опыта политической свободы, политических групп, лозунгов действия, а также каких-либо групповых интересов, отличных от интересов власти, 24-летнее уничтожение всяких ростков оппозиционности, атмосфера недоверия в обществе и поведение немцев, не давших населению Ленинграда идеологической альтернативы советскому режиму, – все это минимизировало возможность возникновения реальной оппозиции режиму. К тому же ленинградцы полагали, что армия настроена решительно и будет сражаться до конца, и потому сопротивление властям не только бесполезно, но и самоубийственно. До того как ленинградцы поняли, что представляют собой немцы, они ожидали, что те сами решат «проблему Ленинграда», и оставались пассивными. Затем они полагали, что либо «женщины», либо «армия» возьмут инициативу в свои руки и принудят местное руководство сдать город. Поскольку одиночные выступления против власти были бессмысленными, ленинградцы должны были делать выбор между подчинением или стремлением каким-либо образом покинуть город. Позднее власти использовали продовольственные карточки в качестве надежного инструмента контроля и добились практически полного политического конформизма. Голод, холод и физическая слабость в конце концов привели к тому, что господствующим фактором стала апатия. Все силы были брошены на то, чтобы выжить. Усилия власти, направленные на продолжение борьбы, также имели большое значение. Коллективный труд на предприятиях и общественных работах, пропаганда, растущее сопротивление немцам на других фронтах – все это оказывало позитивное влияние на настроение людей. Кроме того, горожане проявили умение адаптироваться к сложнейшим условиям и многие проблемы решили самостоятельно (Ibid, 300–307).
А. Верт в своей книге о войне также попытался дать ответ на вопрос об изменениях настроений в Ленинграде. Во-первых, он не согласился с мнением, что ленинградцы были «вынуждены быть героями», что при возможности (как это было, например, в Москве 16 октября 1941 года) они бы просто покинули город. Не соглашаясь с Гуре, который полагал, что количество недовольных в дни блокады, «если и не составляло большинство, то, по крайней мере, было значительным» (Ibid, 304), А. Верт ссылается на интервью с ленинградцами, которые весьма редко упоминали о наличии немецкой «пятой колонны» в Ленинграде в годы войны. Вместе с тем Верт вслед за Гуре указывал на то, что патриотизм, гордость за свой город, ненависть по отношению к немцам, растущая по мере продолжения войны, а также нежелание предавать солдат, защищающих город, были определяющими в поведении ленинградцев.
Верт пришел к выводу, что в городе «не было никого, за исключением нескольких антикоммунистов, кто рассматривал возможность капитуляции немцам. В самый разгар голода лишь единицы – необязательно коллаборанты или немецкие агенты… а просто те, кто обезумел от голода, – писали властям, прося объявить Ленинград «открытым городом»; но никто из них, находясь в здравом уме, не смог бы этого сделать. В период немецкого наступления на город народ быстро понял, что представляет собой противник; сколько подростков погибло в результате вражеских бомбежек и обстрелов во время рытья окопов. А когда город оказался в блокаде, начались бомбардировки и распространение садистских листовок, наподобие тех, что были сброшены 6 ноября с целью «отметить» праздник революции: «Сегодня мы будем бомбить, завтра вы будете хоронить» (Werth 1964:356).
А. Верт считал, что «вопрос об объявлении Ленинграда „открытым городом“ никогда не мог быть поставлен так же, как, например, в Париже в 1940 году; это была война на уничтожение, и, по его словам, немцы никогда из этого не делали секрета; во-вторых, гордость за свой город была важна сама по себе – она состояла из большой любви к городу, его историческому прошлому, его исключительным литературным ассоциациям (это особенно справедливо в отношении интеллигенции), а также огромной пролетарской и революционной традиции в рядах рабочего класса; ничто не могло так объединить эти две большие любви к Ленинграду в одно целое, как угроза уничтожения города. Может быть, даже вполне сознательно здесь присутствовало старое соперничество с Москвой: если бы Москва пала в октябре 1941 года, Ленинград продержался бы дольше; и если Москва выстояла, для Ленинграда было делом чести тоже выстоять (Ibid, 356–357)-
А. Верт полагал вполне уместными те формы контроля и дисциплины, которые были установлены в Ленинграде. «Вполне естественно, – писал он, – что осажденному городу были необходимы суровая дисциплина и организация. Но это не имеет ничего общего с „укоренившейся привычкой покорности по отношению к властям“ или еще в меньшей степени со „сталинским террором“. Очевидно, что продукты питания должны были распределяться очень строго. Но сказать, что население Ленинграда работало и „не восстало“ (с какой целью?) с тем, чтобы получить продовольственные карточки… – значит полностью не понимать духа Ленинграда».
Любая попытка дифференцировать русский патриотизм, революционный заряд, советскую организацию или задавать вопрос о том, какой из трех факторов был наиболее важен в сохранении Ленинграда, также является бесплодной – все три переплелись, по мнению Верта, в исключительном «ленинградском» пути (Ibid, 358). Однако справедливо ли говорить о сложившейся «ленинградской идентичности» применительно к тем, кто лишь в середине тридцатых годов приехал в Ленинград из деревни и так с нею до начала войны не порвал, уезжая на все лето в привычные и близкие сердцу места? А этих «новых» ленинградцев были многие тысячи. Можно ли считать вполне «советскими людьми» всех еще остававшихся в городе «бывших», для которых ни «революционный заряд», ни «советская организация», используя терминологию Верта, не были главными детерминантами их поведения?
Наконец, с локальным «ленинградским» патриотизмом было связано, по мнению А. Верта, возникновение «ленинградского дела». «Будучи в Ленинграде в 1943 году, – писал Верт, – я имел возможность наблюдать это на каждом шагу. Для ленинградцев их город со всем тем, что он сделал и перенес, был чем-то уникальным. С каким-то презрением они говорили о «московском бегстве» 1941 года, и многие, в том числе очень замечательный человек П.С. Попков, руководитель Ленсовета, чувствовали, что после всего того, что сделал Ленинград, он заслуживает какого-то особого отличия. Одна из идей того времени состояла в том, что Ленинград должен стать столицей РСФСР или России, в то время как Москва останется столицей СССР. Эта ленинградская исключительность совсем не нравилась Сталину (Ibid, 358–359)-
В конце 1990-х годов интерес к ленинградской эпопее, как, впрочем, и всей войне СССР с нацистской Германией, на Западе снова возрос. Это было связано главным образом с двумя обстоятельствами. Во-первых, возникли благоприятные условия для работы в ранее закрытых архивах. Те, кто интересовался политической историей, с жадностью обратились к материалам органов власти и управления, а исследователи социальных проблем наконец-то получили доступ к богатым фондам дневников и воспоминаний в архивах и рукописных отделах Москвы и Санкт-Петербурга. Во-вторых, стремление понять природу перемен в СССР во второй половине 1980-х – 1990-е годы побуждало проводить исследование важнейших «болевых точек» советской истории, когда на уровне личного опыта и семейной традиции обычных людей происходило накопление памяти, альтернативной официальной, все более и более отвергавший коммунистическую систему ценностей и саму власть. Практически одновременно появилось несколько книг и статей, посвященных в том числе и настроениям ленинградцев. Исследовательницы из США С. Симмонс и Н. Перлина опубликовали сборник фрагментов дневников, писем и воспоминаний ленинградских женщин периода блокады, показывая их исключительную роль в победе. Эти материалы авторам удалось собрать в 1995–1996 годах в Российской национальной библиотеке (РНБ), а также в Музее обороны Ленинграда. Работа С. Симмонс и Н. Перлиной носит скорее популярный, нежели научный, характер и адресована широкой англоязычной публике. Например, из нескольких толстых тетрадей А. Остроумовой-Лебедевой, находящихся на хранении в РНБ, в сборник вошли всего несколько ее пометок, уместившихся на нескольких страницах. Естественно, ни о какой полноте источника и говорить не приходится. Тем не менее значение книги состоит как в обращении к новой теме – «женщины на войне», так и в использовании источников из российских хранилищ (Simmons, Perlina 2002). Такой же научно-популярный характер носит книга Д. Гланца о военной стороне блокады Ленинграда (Glantz 2001).
Чрезвычайно сильное эмоциональное воздействие на читателей производит роман «Блокада» известной английской писательницы X. Данмор (Danmore 2001), собравшей при работе над ним множество материалов и интервью с ленинградцами, которые пережили блокаду. Блокада в романе представлена через судьбы одной ленинградской семьи Левиных и близких к ней людей. История этой семьи и главной героини романа 22-летней Анны Левиной показана в контексте советской политической истории, но главное внимание в романе уделено жизни обычных людей в необычное и крайне тяжелое время, когда при всей трагедии сохранялось место любви, жизни и надежде на лучшее будущее. Эта книга, по мнению многочисленных британских критиков, обладает не только несомненными художественными достоинствами, но и важна тонким психологическим анализом жизни в условиях блокады, вновь «открытой» англоязычной публике.
В несколько иных условиях, нежели англо-американская, развивалась западногерманская историография битвы за Ленинград13. Несмотря на наличие самого широкого круга архивных источников, включая обилие советских трофейных документов, специальных работ по целому ряду вопросов, касавшихся «внутреннего фронта» битвы за город на Неве, а также оккупационной политики вермахта на территории Ленинградской области в ФРГ за более чем шестьдесят лет написано не было. Во многом невостребованными оказались специальные донесения службы безопасности СД и военной разведки о положении в блокированном Ленинграде, на фронте, а также на оккупированной территории, которыми, как уже отмечалось, пользовались некоторые американские историки, в том числе упоминавшийся нами Л. Гуре.
Сквозными темами работ немецких авторов были, во-первых, выяснение причин неудач Гитлера и военного командования, а также их отношения к планам ведения войны против СССР, особенно в ее начальный период, во-вторых, боевой путь дивизий, входивших в группу армий «Север», и самой группы. В целом, хотя в количественном отношении немецкая литература о блокаде Ленинграда весьма обширна14, по сравнению с опубликованными монографиями и сборниками, посвященными другим сражениям на советско-германском фронте – битвам за Москву, Сталинград и Берлин, публикации о боях за Ленинград занимают весьма скромное место.
Первые работы немецких авторов появились еще в ходе Второй мировой войны. Уже во время ведения боевых действий командованием группы армий «Север», 16-й и 18-й армий, а также других соединений, находившихся в то время под Ленинградом, были подготовлены документы, военные аналитические записки, обзоры, планы операций с картами на отдельные годы ведения войны, фотографии, хроники боевых действий. Как отмечает Г. Хасс, в большинстве своем они хранятся в военном архиве во Фрайбурге (Der Feldzug 1941–1943; Kampf um Leningrad 1943). Еще во время войны на их основе появились первые публикации15.
В послевоенное время на развитие немецкой историографии в решающей степени повлияла утрата суверенитета, вынудившая прежде всего оказавшихся в плену у оккупационных властей США немецких военных объяснять причины «утраченных побед» на восточном фронте, включая ленинградскую эпопею.
Таким образом, второй этап изучения войны с СССР был связан с попытками аналитиков исследовать операции вермахта сразу же после окончания войны. Уже летом 1945 года были собраны военнопленные генералы вермахта для работы по изучению военной истории. Очевидно, что изначально доминировал военно-исторический интерес к только что завоеванной победе. Между тем начавшаяся между державами-победительницами холодная война его заслонила, и на передний план выступило желание учесть опыт вермахта для будущих конфликтов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.