Текст книги "Русское лихолетье. История проигравших. Воспоминания русских эмигрантов времен революции 1917 года и Гражданской войны"
Автор книги: Сборник
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
Я помню один маленький эпизод, когда он приехал в Петербург. Его повезли в какую-то гостиницу, он должен был прийти обедать к человеку, который его заметил. А у него были порваны ботинки, подметки совершенно отставали. И пока он держал эти ноги на земле, это не было видно, а на извозчике их было двое, и очень узкое сиденье, его правая нога всегда была снаружи, и каждый раз подметка отваливалась, и он никак не мог припрятать эту подметку. Он ужасно страдал.
Последние дни его, как я вам говорил, были трагические в том отношении, что он даже не осознавал в начале о своей болезни. Эта болезнь заключается в том, что человек постепенно угасает. Это был рак крови. Начинает человек худеть, слабеть, теряет силы. Специальных никаких болей не чувствует, недомогания никакого нет, просто сон, сонливость большая. Сначала он вставал, выходил, потом стал выходить меньше. Потом он стал лежать больше. Потом он переходил только в кресло, а потом совсем перестал вставать. Последние две-три недели он лежал в кровати. Замечательно, когда он уже лежал в кровати, он не прекращал интересоваться жизнью. Он всегда был актером. Не было ни одной секунды, когда он не играл. Для себя, даже для всех, когда он брился, так он пел или гримасничал, что-то изображал, когда он ел, он часто очень пил какое-нибудь вино, вдруг начинал изображать какого-нибудь француза, который смакует вино, или вдруг начинает изображать какого-нибудь пьяницу. Это у него было каждый раз, конечно, но только в интимной обстановке. Как только кто-нибудь приходил посторонний, все менялось.
И вот, когда он уже лежал в постели, уже не вставая, нас было четверо в его комнате. Его секретарь Кашук, человек довольно смешного вида, пухлый, с очень большим животом, совершенно лысый, с большим носом – такая фигура комического характера. Шаляпин его очень любил несмотря на то, что Кашук его всегда обкрадывал. Он это хорошо знал, но понимал, что другой, может быть, будет еще больше обкрадывать, и Кашук его очень любил, они давно друг друга знали. Шаляпин настолько это понимал, что, когда приходили знакомые или журналисты, он мог его представить «мой секретарь Месье Жулик.» Так вот, мы сидим – Кашук, я, Рахманинов, который часто к нему приходил, они были большими друзьями – и тут Шаляпин мне говорит: «Александр Иосифович, вы же мой старый друг, и вы человек организованный, вы все умеете делать в порядке, я вам поручаю организовать мои похороны. А должно быть так: впереди, перед катафалком, должен идти Кашук, и чтобы у него на животе все мои ордена лежали. Потом, после катафалка, первым долгом кто-нибудь должен вести Виски – это его собачка, Виски чтобы шел. Потом чтобы шли – он назвал своего лакея, повара своего, чтобы они шли, один чтобы нес мои ботинки, а другой чтобы нес кастрюлю и бутылку вина «Шато О-брион», непременно, чтобы «Шато О-брион». А потом уже пойдете вы, и пойдет Мария Валентиновна. И уже потом пускай все те, кто хотят меня почтить, но вы запомните, Александр Иосифович, я вас очень прошу, чтобы это было именно так». Видите, он знал уже тогда, что он умирает. Даже в последние свои дни он не мог не играть, или играть комическую роль, или что-нибудь себе представлять. Он всегда играл.
Про него говорили, что он грубиян. Он был грубиян тогда, когда с ним спорили люди, чего-нибудь не понимающие. Сколько я ни бывал у него, или какие-нибудь торжественные случаи, когда приходили журналисты интервьюировать, когда он устраивал обед с большим количеством людей, которых он хотел почтить, он никогда не был груб, всегда был очень воспитан и всегда держал себя выше всяких похвал. И этот человек был настолько широким, что ничего не умел сделать маленького. Вот, например, раз он зашел ко мне в магазин, посидел, поговорил, говорит: «Александр Иосифович, у вас есть время? Пойдемте, мне нужно галстуки купить». Пойдем. И тут же недалеко, где он любил покупать, зашли в магазин, начали выбирать галстук. Вы знаете, сколько он галстуков купил? 58 штук. Когда он покупал ботинки, он покупал сразу 12–15 пар. У него все так шло – совершенно фантастических размеров. Когда он ходил гулять, так это на 4–5 часов. Когда он садился есть, он съедал в 10 раз больше, чем все другие. Все у него так. Когда он увлекался какой-нибудь книжкой, он мог просидеть целый день за этой книгой, не вставая. Когда он какую-нибудь музыку слушал, какую-нибудь пластинку слушал, так он 10 раз подряд прослушает, потому что ему нравится. Особенно внимательно он слушал те пластинки, которые ему присылали на проверку, чтобы дальше их издавать. У меня есть несколько штук с его надписями. На некоторых он писал «дрянь», на других «почти можно». У меня все с надписью есть, потому что без его подписи, без его одобрения в дальнейшее производство не пускали, и он очень строго относился. Если ему что-нибудь на этой пластинке не нравилось, он забраковывал и шел еще раз петь, причем за это он лишнее ничего не получал, но он не допускал чего-нибудь, что не совершенно ясно.
Вы знаете, что я ювелир, он у меня покупал для жены камни, вещи. Он, как лучший специалист, умел выбирать хорошие вещи и понимал в хороших камнях. Он не мог купить что-нибудь плохое. И он все понимал. Я помню один случай, когда я был у него в деревне часа в четыре после обеда. Он уже отдохнул, мы хотели пойти гулять, и видим, его сын, Федя, ему тогда было лет 12–15, сидел за какой-то книжкой с тетрадкой. Федор Иванович подходит и спрашивает, что он такое делает, а тот отвечает, что не может решить задачу по геометрии. «Ну посиди-посиди, мы пойдем гулять». Пошли гулять, долго гуляли, вернулись домой, а этот Федя все сидит за тетрадкой. Шаляпин говорит: «Что же ты еще задачу не решил?» – «Да никак, говорит, не могу понять». Федор Иванович никогда геометрией не занимался. Он сел и за полчаса решил задачу. Это были совершенно необыкновенные способности, он все умел, все знал, все понимал. Вот в политике он плохо разбирался. Но здесь у него было какое-то чутье, что у большевиков ему будет нехорошо. Но русский народ он страшно любил, для него все русское – это была святыня. У него такое ощущение было, что большевики испортили всю прелесть русского народа, что они не смогли дать возможность развития, и поэтому он был так озлоблен. Не потому, что там деньги – у него там пропало огромное состояние, он об этом никогда не говорил, да ему и не нужно было, он всегда говорил, что «мой банк здесь у меня в горле, это мне неважно». Действительно, он здесь очень быстро нажил опять большое состояние. Он мог иногда поскупиться на маленькие деньги, а мог вдруг дать какому-нибудь приятелю, большому художнику, – я не хочу называть его фамилию, в России он считался одним из самых первых, – и тот жил очень широко и исключительно за счет Федора Ивановича. И многие другие тоже. Он мог купить, как я уже говорил, сразу чуть ли не 50 галстуков, а где-нибудь вдруг раскричаться, что берут с него лишнего. Он был недоверчив, боялся, что его надувают, так как он неопытный и незнающий человек. А он знал больше других.
Как он расценивает положение в России? Он часто об этом говорил?
Часто говорил, всегда интересовался: где-то газеты, где-то человек, который может рассказать. Он всегда этим интересовался и всегда говорил, что обидно, как хорошее в русском народе они затоптали, и что теперь такая эпоха, когда все скверное вышло наружу – вся алчность, все хамство, то, что вовсе не так уж и специфически нормально для русского народа. И в этом он обвинял большевиков. За это он их ненавидел. За то, что они исковеркали народную душу, по его мнению. А он это чтил, он сам был глубоко русским человеком, и так любил все русское, что думал, все русские такие. Он хорошо относился к русским. А что «вот эти» так все загадили – этого он не мог им простить. Поэтому Шаляпин ни за что никогда не хотел вернуться в Россию. Это не было исключительно материальным вопросом для него, нет. Это было действительно страдание, боль за русский народ.
Глава 7
Нестандартная дочь
Младшая дочь Льва Толстого прожила долгую, славную, успешную жизнь и скончалась в 1979 году в возрасте 95 лет (1884–1979). Она сделала все, что было в ее силах для посрамления советской власти. И та отвечала ей сторицей: любимую дочь великого писателя, ту самую, которая перепечатывала его рукописи, была его собеседником и доверенным лицом, которой были оставлены наследственные права на все рукописи, ту единственную, кого он взял с собою, бежав из Ясной Поляны, – ее объявили несуществующей. Из всех фотоснимков и кинохроник, примечаний и мемуаров, экскурсионных рассказов и музейных экспозиций ее вырезали, вымарывали и вытравливали. Она им из-за океана – словом, они ей из СССР – зловещим молчанием. И так в течение 70 лет. Не было никакой Александры Толстой.
А она еще как была – деловитая, собранная, целеустремленная, верная отцовскому имени и идеалам, жизнь положившая на общественное служение. Поддержать утративших надежду – первая. Устроить на работу перебежчиков и невозвращенцев, накормить, помочь с бумагами – первая. Обратиться по радио к советским солдатам с призывом одуматься и не давить танками братьев-венгров – первая, в прямом эфире, с митинга в Мэдисон-сквер-гарден.
В 1939 году, как только на финской стороне стали появляться пленные красноармейцы, Александра Львовна объявила о создании Толстовского фонда для помощи в первую очередь этническим русским. Добавим к ее собственному рассказу то, о чем она из скромности умалчивает: за годы Первой мировой Толстая как сестра милосердия была награждена тремя Георгиевскими медалями за личное мужество.
Большевики арестовывали ее пять раз. Но не это подкосило ее, она и в заключении оставалась верна себе. В интервью она рассказывает об истинных причинах эмиграции.
Толстовский фонд (существующий и по сей день) помог десяткам тысяч соотечественников. Александра Львовна умела поставить дело: фонд поддерживали состоятельные и именитые люди – композитор Сергей Рахманинов, общественная деятельница графиня Софья Панина, летчик-испытатель Борис Сергиевский, историк Михаил Ростовцев.
Рассказывает Александра Львовна Толстая
Александра Львовна, вы были и свидетельницей, и участницей событий в России 1917 года. Я бы очень хотел попросить вас рассказать мне о тех воспоминаниях, которые у вас остались об этих событиях. Но, во-первых, где и когда вы родились?
Я родилась в Ясной Поляне в 1884 году, сейчас мне 82-й год.
А когда вы начали интересоваться политической жизнью России, когда сами начали как-то в ней участвовать?
Я скажу вам – нет. Пока отец был жив, я интересовалась постольку, поскольку в его писаниях он касался вопросов о России, писал о положении рабочего народа, всегда горевал о том, что крестьянство так бедно живет, хотел Конституцию в России. Поэтому, конечно, я была с ним. Я интересовалась его жизнью и тем, что он писал и как он писал. Но я вам скажу одно: он, не одобряя царского режима, очень боялся отсутствия свободы, очень боялся революции и отрицательно относился к социализму.
А почему он боялся революции?
Он говорил, что царское правительство держит власть насилием, силой и жестокостью, а новая власть будет хуже еще. Он это предвидел. Затем, он говорил, что нельзя строить что-либо неумелыми руками. Еще меньше можно строить храмы грязными руками. Он считал, что социалистические руки – грязные. Особенно он ненавидел и отрицал террористов, убийства. Это было ему противно.
Где вас застала зима 1916–1917 годов, где вы провели те месяцы или недели, которые предшествовали Февральской революции?
Я была на фронте. Февральская революция застала меня во время работы на фронте. Я руководила отрядом. У меня было шесть врачей, сестры, команда. Это был не полевой госпиталь, это была летучка, мы разбивали палатки. Мы должны были, например, в двадцать минут свернуться и двигаться в другое место. Такой передвижной, летучий отряд. Мы перевозили раненых и больных с фронта в тыл.
С какого месяца и с какого года вы были на фронте?
Я в самом начале войны ушла на фронт. Работала в санитарном поезде, потом на Кавказском фронте, в Турции, оттуда перешла на Западный фронт и вот тут как раз меня и застала революция, на Западном фронте. Помню такую сцену. Я была больна, у меня было заражение крови, я лежала в больнице. Вошел доктор и говорит: «Вы знаете, что Великий князь Михаил Александрович отказался от престола?» Это было уже когда Государь отказался от престола. Врач страшно был печальный, грустный. Я на него посмотрела и говорю: «Пропала Россия!». И он мне ответил грустно: «Пропала Россия!» – и вышел из комнаты. А потом началось брожение, неподчинение, в отряде было очень трудно работать. Особенно когда близилось уже дело к большевистской революции. Начинался развал.
У вас не осталось каких-то картинок в памяти, разговоров с солдатами непосредственно после Февральской революции? Как они ее восприняли?
Как же, еще бы! Это было так тяжело. Солдаты ничего не понимали. Ведь каждую минуту выскакивали какие-то ораторы, говорили речи. Сначала коммунисты, потом против коммунистов. Но солдаты ничего не понимали. Я тогда тоже говорила речи, как и все, а они не понимали, к чему мы ведем. Например, офицеры, генералы. Говорили, что буржуям это выгодно, а с другой стороны, они понимали, что не сходится что-то. Помню, когда я вернулась из больницы, солдаты меня встретили так радостно, что меня качали на руках. Я была очень больная, мне было очень тяжело.
А потом, когда уезжала в Москву, было собрание. Они мне приносили благодарность – мы вообще очень дружно жили в отряде – за то, что все у нас в отряде было в порядке: лошади сыты, фуража и продовольствия много. Очень смешная вещь была. Когда кончил председатель отрядного комитета, он сказал: «Я предлагаю почтить память Александры Львовны вставанием». Все встали, было очень торжественно.
А как только я уехала, было постановление меня арестовать, а я уже была в поезде. И вот тут я помню, как вышвыривали офицерские вещи, одного офицерика чуть не вышвырнули с его вещами, поезд был набитый, настроение было совершенно ужасное. Только разговорами, папиросами, чаепитием вместе удалось создать какую-то атмосферу, чтобы они меня не выкинули. Была опасность и этого тоже, они могли меня выкинуть вместе с моими вещами. Вот это было такое тяжелое, что я и не верила, что выйдет что-то хорошее уже тогда.
Вы мне рассказывали о солдате, который пришел к вам, расплакался…
Это было во второй летучке, их было три у меня. Солдат этот упал вместе со своей повозкой, вернулся. Темнота, дождь, слякоть была, он ворвался к нам, мы все чай пили, и стал площадной руганью ругаться. Все повскакивали – заведующая хозяйством, заведующая транспортом – все очень перепугались. Я этого солдата знала, он был контуженный, я к нему подошла, положила руку ему на плечо, говорю: «Знаешь, что, я к тебе приду в землянку, мы поговорим». И вот тут случилось невероятное – потому что я была высшим начальством для него: он, как ребенок, зарыдал у меня на плече. «Скажите, – говорит, – мне, где правда, где правда? Они, большевики, говорят, что вы во всем виноваты, что вы буржуи. А я этого не чувствую. Я знаю, что вы ко мне хорошо относитесь, скажите мне, где правда?». Что ответишь на такой вопрос? Просто мучительное переживание этих полуграмотных людей, которые не знали, что идет – хорошее или плохое.
Когда вы заметили, что на фронте начала распространяться большевистская пропаганда? Может быть, какие-то пропагандисты приезжали или вы заметили в руках у солдат какие-то газеты?
Пропаганда шла отчаянная везде, по всему фронту. Раздавались листовки. Речи непрекращающиеся. И ведь вопрос был очень трудный для солдат: сидели месяцами в окопах, устали, голодные, холодные, и когда им говорили: «Идите домой, земля будет ваша, фабрики будут ваши, жизнь начинается другая», а тут он сидит в окопах… Вот это было очень тяжело. И вот постепенно этим прельщением дома, тепла, семьи они манили людей бросить фронт.
А какие у вас остались воспоминания об этом конфликте, который существовал между офицерами и солдатской массой, между так называемыми буржуями и низшими классами? Как к вам относились? Мне кажется, вы писали в вашей книге, как вы ехали в купе. Это, мне кажется, интересная маленькая картинка.
Был такой случай в поезде. Я говорила, что выбрасывали вещи и иногда даже самих офицеров выбрасывали. Я не знала, что будет. Вошел какой-то тип, очень агрессивный, сел рядом со мной, толкнул. Очень грубо ко мне отнесся. Я подвинулась, ничего не сказала. Потом он захотел ноги положить мне на колени. Я тоже ничего не сказала, отодвинулась. Но нас объединил чай и табак. Может быть, единственный раз, когда табак послужил людям на пользу. И вот мы сидели там. Я говорю: «Вот что, братцы, кто хочет курить, у меня папиросы есть». Я раздала эти папиросы. Потом чай.
Один солдатик решил принести чаю и вылез уже в окно, его подсадили, потому что было так все набито битком, что он не мог никак пройти через дверь. Принес кипятку, у меня был сахар. Мы сидели пили чай. И этот, злой, стал уже подобрее. Мы разговорились. Кончилось тем, что, когда мы приехали в Москву, я знала, кто на ком женат, сколько у кого детей, все решительно про их жизнь, про отца, про мать, про дом, все знала.
Интересно, что, когда мы ехали, нужно было как-то вылезти в уборную, и они меня высадили. Самый злой меня толкал с одной стороны, эти добренькие солдатики – с другой. В конце концов, высадили меня и шутили. Так что все это очень хорошо кончилось. В сущности, если говорить о настроениях в армии и у солдат, то злобы не было. Все это было навеяно, все это было устроено, все это было распропагандировано. И главное было то, что они выманивали людей из окопов, из тяжелой жизни, и обещали все, что хотите: и фабрики, и заводы, и землю. Все будет их. Эти обещания, это желание уйти из окопов, из военной жизни, из опасности в мирную жизнь – вот это и сыграло главную роль тогда, а вовсе не принципы революции, которых они абсолютно не понимали.
Как менялось отношение солдат к вам, когда они узнавали, что вы – дочь Льва Толстого?
Они, к сожалению, мало знали о Льве Толстом. Очень немногие знали. Когда знали, конечно, отношение было совершенно другое. А в вагоне, на фронте это просто было отношение лично ко мне. Но, знаете, не потому, что я какой-то особенный человек, а именно потому, что отец меня научил любить простой народ, я понимала их психологию. И вот это мое отношение к ним они чувствовали. Только этим я спасалась. То есть, спаслась тем, чему меня научил мой отец, – любовью к простому народу.
Когда вы покинули фронт и по каким причинам?
Когда уже нельзя было оставаться – меня бы убили, и нельзя было работать. У меня во второй летучке был доктор, сестра и еще несколько человек, которые были коммунистами. И они так всех перебаламутили, так настроили солдат, что вторую летучку я уже распустила. И остальной отряд трудно было с персоналом удержать, они постепенно уезжали, так что просто нельзя было больше работать.
Вы покинули фронт и приехали в Москву летом семнадцатого года?
Да, я приехала туда, там все было разгромлено. У меня было только то, что было на мне. Надо было работать. И я очень долго жила только тем, что у меня была часть пасеки в Ясной Поляне, а мед не реквизировали, и я возила кадушки по пятьдесят фунтов в Москву, продавала мед и этим очень долго жила. А тем временем я думала о том, что делать. И тут появилось «Общество изучения творений Толстого», которое было создано группой людей, рядом профессоров – Цявловским, Грузинским, академиком Шахматовым. Я была председателем. Мы стали разбирать рукописи Толстого. Это было начало первого полного собрания сочинений – вышло больше девяноста томов, в которые вошли все рукописи, дневники, письма, все варианты «Войны и мира». Купить я его не могла: во-первых, оно было издано в одной тысяче экземпляров советским правительством, а, во-вторых, у меня не было денег. Любопытно, что единственный человек, кто не упоминается в этом издании, это я, мое имя, оно отсутствует. Но ничего не поделаешь. Еще хуже был случай, когда мне здесь предлагали редактировать книгу моего брата Сергея, они издали ее после смерти моего брата, и там мое имя нигде не упоминается. Так что я не могла редактировать и писать предисловие, потому что меня не существовало.
А эта работа протекала в какие месяцы? Это было еще в 1917 году?
Да, мы работали в Румянцевском музее, где хранились эти рукописи. Музей не топился, мы сидели в шубах, валенках, перчатках. Профессора, как сейчас помню, приносили с собой кто чай из какой-то травы, кто морковку. И рассуждали о том, когда пили бурду во время перерыва, что морковь очень полезная, очень питательная. Ели мы тогда картошку на постном масле. И еще слава Богу, если на постном масле, а то бывало и на касторовом, и на рыбьем жире, что было довольно противно.
Моя квартира тоже не отапливалась, была маленькая «лилипутка». Спала я под полушубком, под тулупом. Было тяжело. Но я вам скажу одну вещь. Сейчас, вспоминая то время, я не думаю о тяжести физической жизни. Самое трудное – моральное. Я работала в Ясной Поляне, создавала школы, музей памяти Льва Николаевича. Нас заставляли вставать во время Интернационала, заставляли вести антирелигиозную пропаганду, которую я так и не вела никогда – вот это было самое тяжелое. Но все-таки, как бы мы ни избегали, совесть катилась книзу. Приходилось делать вещи против совести – для того, чтобы спасти свою жизнь. Это была главная причина, почему я уехала из советской России. Я чувствовала, что это были уже не компромиссы, а насилие над моей совестью.
Хочу вернуться к 1917 году и спросить, где, как и когда вы впервые услыхали о захвате власти большевиками?
Октябрьская революция меня застала на фронте, но потом уже я переехала в Москву. Частные издательства, как, например, «Задруга», где мы хотели печатать это собрание сочинений, уже были все национализированы, поэтому пришлось это издание передать в Госиздат, который издал девяносто с лишним томов. Мне нечего было делать в Москве, я поехала в Ясную Поляну, тем более что там были непорядки. И было очень смешно – Луначарский назначил меня комиссаром Ясной Поляны. Тем не менее, я старалась привести там все в порядок. Открыла два музея: один – мемориальный, в доме, где Лев Николаевич жил, а второй – литературный, где собирались всякие вещи о нем. Там я и работала.
Отец считал очень важным образование крестьянских детей, поэтому постепенно со скотного двора вывели коров и там устроили школу. Потом стали своими силами строить здание. Кончилось тем, что Сталин, как ни странно, помог мне получить средства, и у нас появилось большое здание для школы второй ступени. Она и сейчас существует. Четыре школы первой ступени и две школы второй ступени.
Этим я занималась все время, пока жила в советской России. Работа была очень важная. До тех пор, покуда не стало советское правительство при Сталине настаивать на антирелигиозной пропаганде. Это одна из главных причин, почему я хотела уехать. Как я могла в школе имени Толстого, который был таким религиозным человеком, вести антирелигиозную пропаганду? Я боролась, сколько могла, но случилось так, что весь мой коллектив, около пятидесяти человек, решили заниматься в первый день Пасхи. То есть вся моя борьба рухнула, они пошли по линии антирелигиозной пропаганды. Я их не виню, они все очень-очень боялись за себя и свои семьи. Один в поле не воин. Вот тогда я решила уехать. Это был конец моей работы. В 1929 году я уехала в Японию, пробыла там двадцать месяцев, читала там лекции, затем уехала в Америку.
Вы упомянули Луначарского. Может быть, вы расскажете, какие воспоминания у вас остались о нем как о человеке, как вы с ним разговаривали?
Это странная вещь. Можно смотреть на коммунистов просто как на злодеев, в которых нет ничего человеческого, но свою книгу я назвала «Проблески во тьме» именно потому, что видела эти проблески. Вы не можете себе представить, какую изумительную речь сказал Луначарский, пока не приехали еще все власти, в день юбилея Льва Николаевича в Ясной Поляне при открытии школы-памятника. А после этого на обеде, когда все власти собрались, это была сплошная отвратительная коммунистическая речь.
Я видела что-то человеческое и в Калинине. Один раз я пришла к нему просить за семерых священников, приговоренных к смертной казни. Он долго со мной говорил, вскочил, наконец, и говорит: «Не мучьте меня, я был единственный во ВЦИКе, кто выступил против казни». Я поблагодарила его и ушла. Говорить больше не о чем было. Даже в Менжинском, звере таком, я видела эти проблески. Я видела их в надзирателях, в солдатах, в красноармейцах, когда мы были арестованы. И я скажу, что это был какой-то гипноз, но русского человека, по существу, коммунизм не задел и никогда не заденет. Недаром сейчас в советской России пятьдесят миллионов религиозных людей.
А со Сталиным вы встречались когда-нибудь?
Один раз, когда я просила у него денег на школу-памятник. Его не разобрать было, я там человеческого не видела, кроме грузинской вежливости. Он меня встретил, пройдя всю громадную комнату навстречу, и так же меня провожал, подал мне стул, был страшно любезен, исполнил все мои просьбы. О нем больше ничего не могу сказать.
А из других деятелей Февраля и Октября вы встречались с кем-нибудь – скажем, с Лениным, Троцким, Керенским?
Керенского я хорошо знаю, конечно. Я считаю, что Керенский просто делал ошибки и не сумел предвидеть, что случится, но по существу он неплохой человек и теперь эти ошибки признает. Поэтому я не считаю возможным его осуждать за слишком большую слабость. Ленина я не встречала. Троцкий один раз выступил на суде «Тактического центра», где я была одной из обвиняемых. Он защищал одного из моих товарищей, которого тоже обвиняли в контрреволюции, сказал очень хорошую речь. Но лично я его не встречала.
В книге вы описываете сидение в тюрьме. Как вы туда попали и почему?
Я попала туда как раз по делу «Тактического центра». Хотя, собственно, не имела к нему отношения.
Вы пишете, что попали за то, что чай варили.
Совершенно верно. Меня просил мой покойный друг Сергей Петрович Мельгунов, председатель «Задруги», дать им квартиру для собраний. Я совсем не хотела приходить и их слушать, я, может быть, очень сочувствовала бы заговору и участвовала бы в нем, но как-то не пришлось. Я просто старалась, чтобы им было уютно у меня в квартире. Там было правление «Общества изучения Толстого», и там же я жила. Затем один из моих приятелей описал осуждение меня в тюрьму в юмористическом стихотворении:
Смиряйте свой гражданский жар В стране, где смелую девицу Сажают в тесную темницу За то, что ставит самовар.
Это было единственное мое участие, я так и ответила прокурору Крылову на суде, когда он меня спросил: «За что вы приговорены?» Я ответила: «За то, что ставила самовар». И был общий хохот во всем зале.
Я была осуждена на три года, но просидела в тюрьме ГПУ на Лубянке два месяца и шесть месяцев в Новоспасском лагере. Это там, где похоронены первые Романовы. А выпустили меня потому, что я там устроила школу. Одна коммунистка приехала, увидела, какую я работу делаю там с уголовными, и решила сделать так, чтобы я работала вне тюрьмы. Затем приехали представители крестьян от четырех обществ просить за меня. Они просили Калинина меня выпустить. Это происходило в 1918 году, в начале.
На днях вышла ваша новая книга «Проблески во тьме». Когда вам пришла мысль и желание написать ее?
Часть ее написана в Новоспасском лагере в 1918 году. Я пересылала рукопись в бутылке из-под молока. Была у меня очень милая секретарка, мой большой друг. Она приходила, приносила мне передачу, а я обратно посылала листы в пустой бутылке из-под молока.
Главы, которые касаются лагеря, как раз и были написаны там?
Да. Когда был обыск, они не нашли рукопись, потому что она была у меня за кафелем, там кафель отвалился в печке – стояли старинные печи в Новоспасском лагере. Обыски были такие, что все решительно обыскивали, раздевали нас, потому что кто-то донес, что я пишу и отправляю рукописи. Но не нашли. Потом там есть глава «Весна» – о детях. Это я писала в тюрьме ГПУ. Это сцена детской доброты, доброжелательности, как они мне помогали везти дрова, как озабоченно и деловито они это делали. На меня это произвело такое впечатление, что мне захотелось об этом писать. А дальше уже, раз начавши, я продолжала, но закончила я книгу в Америке.
Вы уже однажды объяснили, почему назвали вашу книгу «Проблески во тьме». Это фрагменты, маленькие главы, и каждый из них – предсказывающий проблеск человеческого в человеке, так ведь?
Да. Я часто говорю американцам, что русский народ лучше. Он так страшно перестрадал, а теперь вернулся к религии, и что бы большевики ни делали, они уничтожить религию не могут, она сидит в русском человеке. Вера в Бога, покорность воле Бога так сильны в русском человеке – это мой отец описывал в своих рассказах, – что вытравить их нельзя. И это божеское, это духовное большевики не смогли убить, и об этих проблесках я писала в своей книге. В моих воспоминаниях есть глава «Латышка», про женщину, которая была совершенно как дерево, и все-таки под конец в ней что-то пробудилось, какая-то маленькая искорка блеснула.
Это была одна из надзирательниц. Она была так вымуштрована, что в ней как будто ничего человеческого не осталось. Но и в ней удалось вызвать нечто человеческое. И последнее мое свидание с ней было, когда она вдруг как-то весной принесла ветку черемухи и бросила мне на колени. Поверьте, это для меня был невероятно драгоценный подарок. Если бы мне принесли чудные передачи, что угодно, это не было бы так дорого для меня, как ветка черемухи от этой деревянной женщины, в которой тоже был проблеск чего-то.
Вы писали вашу книгу исключительно для русских эмигрантов или вам хотелось, чтобы она попала в Советский Союз? Чтобы советская молодежь тоже читала бы ее?
Я ее писала, потому что не могла не писать. Вы знаете, во мне есть, очевидно, маленькая писательская жилка от отца, но конечно, если бы я могла думать, что те немногие люди, которые меня помнят, могли бы ее прочитать, для меня это было бы очень дорого. Но я не вижу возможности, как это сделать.
А почему вам бы хотелось, чтобы эту книгу знали и читали в России?
Я вам скажу так. Вот я сейчас здесь уже 35 лет. Вы думаете, что я забыла Россию, что я забыла русский народ? Вы думаете, что я сейчас не мечтаю о том, что, может быть, перед смертью удалось бы посмотреть еще раз Россию и снестись с русским народом? Конечно, нет. Нет, я Россию никогда не забуду. Мне еще год, может, полгода, пять лет жизни – никто не знает, но Россию я не забуду. И русский народ я всегда любила, люблю и буду любить до самой смерти. В этой книге, я думаю, сквозит моя любовь к России, и вот это главная причина, почему я хотела бы, чтобы русские люди ее прочли.