Текст книги "Чёрный снег: война и дети"
Автор книги: Сборник
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
И в этом своём последнем рассказе В. Всеволодов не изменил главному своему художественному приёму: он нашел ненавязчивый и очень психологически достоверный приём, позволяющий связать времена.
Автор-повествовователь как-то случайно и одновременно интуитивно заходит в подъезд больницы, который влёчет его как магнит. Он озирает приемный покой, и давнее прошлое обрушивается на него, будто взрывная волна. Он видит удивительно зорко и контрастно, как его, маленького мальчика, тётя Тося привела проведать тяжело заболевшего от фронтовых ран отца. Приём удивительно кинематографичен, недаром большой мастер игрового, документального и музыкального кино, заслуженный деятель искусств России режиссёр В. Окунцов в Доме кино говорил в кругу коллег по «Лентелефильму»: «У этого прозаика необычайное кинематографическое чутьё!»
.. В архиве Вячеслава Всеволодова нашлись наряду с вариантами и черновиками рассказа «Фронтовой товарищ» замечательный по пластичности и лиризму этюд «И вечная весна» и ответ на анкету радиопрограммы молодёжной радиостанции «Невская волна» к сорокалетию Победы под названием «Вечен огонь нашей памяти». Эти слова и были девизом Вячеслава Викторовича Всеволодова на протяжении всей жизни.
Вячеслав Викторович Всеволодов (1947–1988)
Рубежный камень лет и поколений
Мне это было сужденоМоё наследство
Мне суждено в атаки подниматься
и наступать и снова отступать.
Мне суждено в те годы возвращаться,
когда сынов звала Россия-мать,
когда мой дед, ещё совсем не старый,
ушёл на фронт и завещал отцу:
«Запомни, сын! Мы крепче стали.
Нет равных в мире русскому бойцу!»
Мне суждено в разрушенной землянке
в разведку провожать отца,
мне суждено «смуглянку-молдаванку»[24]24
Имеется в виду песня «Смуглянка» А. Новикова на стихи Я. Шведова.
[Закрыть]
вновь разучить с начала до конца.
Мне суждено ещё рождаться заново
в победных залпах Родины моей.
Не гаснет надо мной Победы зарево —
оно горит над миром всё сильней!
У нас на Петроградской Стороне
Снова сердце моё в блокаде.
Ночь, как саван, белым бела.
Жизнь моя никогда в осаде
не была, не была, не была.
Отчего же мороз по коже —
стоит мне заглянуть в окно?..
Я блокадник всем сердцем тоже.
Лишь одно мне наследство дано.
«Моей судьбы основа всех основ…»
На набережной, в сквере,
у домика Петра
в снегу, как в белых перьях,
купалась детвора…
Нет голубей над крышами.
Забыт призывный свист.
Бескрылое мальчишество
предпочитает лифт.
Вдруг ощутив пространство
вокруг тебя, судьба,
выжившим подранком
чувствую себя.
Я взглядом воспалённым
увижу сквозь судьбу
трёх обожжённых клёнов
зелёную резьбу.
Под их живыми кронами,
зажав беззубый рот,
весну встречал бетонный
пустой блокадный дот.
Фамильное наследство —
кольцо блокадных дней.
Неповторимо детство
на улице моей.
На той же улице весна
Моей судьбы основа всех основ:
я – сын и друг фронтовиков.
Их подвиг вечно озаряет жизнь
и всё определяет рубежи.
Рассказ
На Алёшку, на его золотистые и мягкие, как пушок, волосёнки тонкими искрящимися струйками выливалось прозрачное, тёплое, ласковое чудо. Алёшка беззаботно смеялся, визжал, хлопал ладошками по воде и фыркал, подражая пароходу, выплескивая из ванны гроздья мыльной душистой пены.
Визг его, радость и наслаждение передавались всей квартире. Бабка Вера даже не пыталась усмирить полуторагодовалого внука, знала – не остановить его.
– Умаялась я с ним! Бултыхается, как ихтияндер какой! – ворчала она, выйдя на кухню взглянуть, не закипел ли чайник.
Алёшка, получив кратковременную свободу, поднялся на ещё кривых пухлых ножках и вцепился в эмалированный таз, висевший на стене средневековым щитом…
Неимоверный грохот переполнил ванную комнату, вырвался, и, казалось, весь дом тряхнуло, как при взрыве. Вздрогнула бабка Вера.
– Ма-а-ма-а!!! А-а-а!!!
* * *
– Смотри, как надрывается Ванька-то Настаськин?! На весь двор слыхать! Даром что малец. Радуется дитё, такую зиму пережил! Весна… Весной всё кричит, – долбя ледяной панцирь блокадной зимы и улыбаясь первому теплу, говорила дворничиха Вера, которую пацаны ещё в мирное время прозвали дворовой тёткой за напускную строгость.
– …А мне мирная весна припомнилась. Мы с Алькой тогда флотилии спичечных крейсеров по паводку в Лесном пускали. Алька ещё кричал: «Ага! Мой пороги прошёл, мой, как “Аврора”?!» Сейчас бы ему уже пять лет было, а твоему?
– Восемь, – отвечала Вера, тяжело поднимая и опуская лом. – Он за Уралом. Туда хоть и письма не доходят, да уж и немцу не достать – мы на пути.
Настасья видела за окном и дворничиху в ватнике, и управдома Марию, скуластую и суровую, словно сошедшую с плакатов в первые дни войны, и груду кроваво-красного кирпича, и зависшую над городом жёлтую ромашку солнца, разделённую в форточке крестом газетной наклейки.
Настя впервые за зиму решилась искупать сына. Ночью она упрямо бродила среди развалин, собирая щепки, обломки фрамуг, дверных косяков, а потом ждала до рассвета, у проржавевшей «буржуйки», пока глыбы льда и снега превратятся на дне корыта в мутное, но тёплое маленькое счастье её сына, который смотрел серьёзными и не по-детски печальными глазами – он ещё ни разу в жизни не видел, не ощущал столько тёплой воды. Настя тёрла его заскорузлыми ладонями, а он вдруг засмеялся. Тонкие, почти прозрачные руки малыша тянулись к её лицу, он дергал её за волосы, радовался, ожив в тепле и ласке, и уже кричал:
– А-а-а! А-а-а!!!
А мать отвечала ему:
– Устала я, Ванечка, но выжили мы с тобой! Скоро и война, как зима, кончится, как лёд, растает.
– А-аа! А-аа! – пищал Ванечка и щурился на солнце.
– А-га! А-га! – вторила ему мать, и лицо её светилось.
– Совсем разыгрались! А тишина-то какая? Вер? Тишина-то! Как и войны нет! А Настасья-то, Настасья-то!!! Ещё вчера слова сказать не могла, а вон как кричит, – балует!
– Это всё солнце, Мария. Оно и тело, и душу человеческую согревает. Вот мы? За зиму, поди, тремя словами не обмолвились, а солнышко пригрело – разговорились. Да и работа вроде не в тягость, а в радость идёт.
– Чем же она вытрет его? Ведь дома тряпки чистой не найдёшь, не то что полотенца. Простудит парня! – засуетилась Марая, тревожно поглядывая на Настино окно.
– Полотенце ей, что ли отдать? – задумчиво и нерешительно произнесла тётка Вера. – Да грешно ведь! На иконе всю зиму берегла.
– На иконе, на иконе! – передразнила Мария. – Иди за полотенцем… Бог простит! Не до бога твоего – человеку нужно. Давай, а я Настасью кликну. На-а-стя! На-а-стя! Спускайся! Веркин бог твоему Ваньке полотенце дослал!
Услышала Настя и спохватилась:
– Конечно, чем же утру тебя?! Гномик, мой блокадный! Ну, посиди – я быстро…
– Аа-а! – словно ответил ей Ванечка и хлопнул ладошкой по воде.
Спустилась Настя по лестнице быстро – лёгкая за зиму стала, а наверх поднималась медленно, хоть всего-то двадцать ступенек, да как круты они – блокадные ступени Ленинграда!
Тетка Вера перекрестила Настю в спину, вздохнула горько и вышла во двор.
– Отдала? – спросила Мария.
– Дала. Прости меня, господи! Всё они, они – изверги треклятые! – И тётка Вера потрясла кулаком в небо, а оно вдруг заскрежетало, завибрировало пронзительно, как лопнувшая басовая струна.
Дом напротив вспучился и лопнул, разлетевшись этажами в стороны. Шла первая блокадная весна.
Стена их дома дрогнула и рухнула поперёк улицы, обнажив квадраты комнат, пятна цветастых обоев и зигзаг лестницы, по которой так и не поднялась Настя.
Оборвалась весна. Солнечные лучи застряли в столбах пыли, преломились в них, уперлись и застыли на оголённом скелете дома. Но наперекор войне, пронзал оцепеневшую улицу, звенел со второго этажа голос ребёнка.
– Ванечка-то жив! Жив! – закричала Мария, бросившись напролом через первый этаж.
– Господи, да как добраться до него? Лестницу же начисто сбрило… – торопилась за Марией тётка Вера.
– По чёрному ходу… Может, там что и уцелело?!
Когда они очутились в срезанной пополам Настиной комнате, Ванечка уже замолчал. Он лежал на мокром полу, и не звал и не ждал никого. Тётка Вера подняла его, закутала в ватник, пыталась согреть, а Мария тем временем торопливо срывала плотные шторы с дверей, надеясь потом скроить из этого тряпья хоть какую-то одежонку для осиротевшего Ванечки.
– Ма-ма! – вдруг невероятно громко и ясно крикнул он.
И голос его перекрыл грохот налёта. Как из блокадного рупора, звучал он из ленинградской комнаты и долго повторялся эхом в разбитых домах и кварталах.
– Ма-ма!
Не было сильнее этого крика, единственного и последнего слова в его жизни…
Солнце больше не резало ему глаза, он уже никогда не мог узнать, что почти тридцать лет слышится дворничихе Вере его крик.
* * *
Идёт весна. Весна на той же улице, в том же дворе. Сегодняшние мальчишки зовут дворничиху бабкой Верой и кричат в окна своих этажей: «Ма-ма!» Но каждая комната, каждая лестничная клетка моего дома бережно и сурово хранит в себе тот крик: ведь никогда после для ленинградки Веры и для её дома так громко не кричали дети.
– Ма-ма-а! – звенело в нашей квартире.
Алёшка испуганно плакал.
– Фу ты, ирод окаянный, напугал! – ворчала бабка Вера, поднимая с пола эмалированный зелёный таз.
Как дороги наши людиРассказ с сокращениями, которые сделала жизнь
Она сидела застывшая, далёкая и немая. Молча и жадно курила «Беломор», зажав папиросу узкими и длинными бесцветными губами. Сутулая и худая, застигнутая врасплох моими вопросами, она казалась ещё более одинокой хозяйкой комнаты с зеленоватыми обоями. В её доме я появился неожиданно, и вместе со мной, а точнее, следом вошла и эта тягостная тишина…
Теперь она словно не замечала меня, хотя сидела напротив, воткнув худые локти в груду неглаженого белья на столе. Она ушла в себя, в свою память, лет за тридцать назад – в те годы, когда меня ещё не было на свете.
– Да-а… Значит… вы читали газеты, которые ещё я редактировала? – спросила она тихо, мучительно вспоминая прожитое, возвращаясь постепенно из известного мне только по книгам и фильмам мира. – Редактировала?! Смех один! Я ведь до войны только цеховую стенновку составляла, а тут – вёрстка, макеты… Да что там. Вы газетчик, понимаете: кем только не были мы в войну?.. Значит, читали?
– Да. Я читал.
* * *
– Придётся тебе порыться в военных подшивках. Газета наша тогда «Фронтовой подругой» называлась. Возьмёшь в архиве. Может, найдётся что-нибудь интересное? Например, хорошо бы сделать подборку фронтовых писем, авторы которых остались живы и сегодня, – говорил мне редактор, когда мы вчерне намечали план тематического номера.
Потом тревожно вслушивался я в пергаментное шуршание выцветших газетных листов. «Всё для фронта, всё для победы!», «Трудовой подарок ремонтников», «Из цехов – на фронт» – заголовки, заголовки… И вдруг – «Письма нашей Кати».
«Здравствуйте, дорогие! Боевое крещение приняла двадцать дней назад. Работали на поле боя. Первое время было не по себе, но это проходит. В голове одна мысль: скорее оказать помощь раненым. О себе думать некогда. Если смерть настигает война, – тяжко. Тяжко видеть молчаливых друзей. Как дороги наши люди…».
Сентябрь… Год 1941-й… Да ведь это письма Кати Петровой! Её фото до сих пор в комитете комсомола над столом секретаря, над её бывшим столом. «Наша Катя» – так говорят о ней сегодня даже те, кто никогда не видели её. Известно только, что она без вести пропала в самом конце войны.
Между страниц «Фронтовой подруги» увидел я пожелтевший листок из ученической тетради. Катино письмо. Но почему оно опубликовано не полностью? Ведь вот же, продолжение:
«…Снаряды рвутся рядом, вдали лес горит… Мамочка, я знаю, ты первая прочтёшь это письмо, поэтому хочу, как всегда, поделиться с тобой. Ты стала редактором нашей газеты; знаю, что ты печатаешь теперь многие письма с фронта и, конечно, захочешь напечатать моё. Но не спеши. Когда мой город бомбят эти сволочи, я не хочу, чтобы все узнали о гибели нашего Витьки. Ты, конечно, помнишь его? Он ещё такой голосистый был, в самодеятельности частушки пел. А у меня на дне рождения, помнишь, разбил случайно твою чашку. Осколок мины попал ему сегодня в горло. Мамочка, я не могла спасти его. Витька умер на моих руках, так и не сказав ни слова. Мамочка, я займу его место в роте, также как ты заменила нашего Илью Ивановича в газете. Уже завтра я буду на передовой мстить. Они ещё услышат голос нашего Витьки, они ещё услышат его частушки в Берлине. Меня взяли в расчёт на его место.
А если всё же прослышат на фабрике, ты скажи всем – жив Витька. Пусть он живёт до самой победы! Целую тебя и всех девчат.
5 сентября 1941 года. Боец миномётного расчёта, ваша Катя».
А к этому листку проржавевшей скрепкой прижата похоронка: «6 сентября 1941 года в боях с немецко-фашистскими захватчиками за нашу Советскую Родину геройски погибла у деревни Ивановка Ваша дочь Катя Петрова…»
Я не верил глазам своим. Как погибла? Ведь буквально до последнего дня войны «Фронтовая подруга» печатала «письма нашей Кати»?
– Я тогда в госпитале лежала, водянка у меня была, – неожиданно, словно продолжая разговор, произнесла она. – В газете замещал меня Фаховский – такой же, как и я, редактор цеховой стенновки. Видимо… Ну, конечно! Он и получил это письмо, но передать не успел – попал под артобстрел на улице…
Её сухие жилистые пальцы нервно мяли папиросу. И вдруг, испугавшись, что я не поверю, она почти зарыдала:
– Ну разве, разве я знала?.. Я ведь не могла заглядывать в подшивку, не до того было! Поймите, не знал никто, что Катя… что Катенька ещё тогда стала миномётчицей!
– Но она же погибла? Вы не могла получать от неё писем, не могли – не было их!
Меня удивляло: она судит себя за то, что печатала письма не Кати-миномётчицы, а Кати-медсестры, хотя ни той, ни другой уже не было среди живых.
– Ах, вы об этом?! – с каким-то непонятным сожалением и укором спросила она. – Ну что ж, молодой человек, напишите, напишите, что, мол, мать Кати, бывший редактор фабричной газеты, обманывала своих товарищей. Да, я знала, только я знала, что Катя погибла! Знала, но разве я имела право сказать об этом измученным голодом, войной, тревогами за своих детей людям? Я печатала в газете письма нашей Кати, понимаете, не моей, а нашей! И мне передавали письма для Кати. Разве могла я не получить на них ответа? Их ждала не только я – мать, их ждала фабрика: и комсомольцы, которые и тогда считали её секретарём комитета, отсутствующим временно, и матери её подруг, с которыми она ушла на фронт – все ждали.
Что сказать ей в ответ? Я не знал. Все военные номера нашей многотиражки она подписывала, одна выпускала эти похожие на листочки газетные полосы – и разве я имел право явиться к ней нежданным обвинителем и судьёй? То, что для меня было ложью, теперь оказалось самой святой правдой о войне.
– Да, писала сама себе всю войну! Разве можете вы это понять? Я печатала её письма, хотя знала из письма Муси Сергеевой о гибели Кати. Но не могла я, не должна была верить в смерть моей дочери – нашей Кати. Слишком много тогда наших гибло. Только не знала я вот, что стала она миномётчицей – видела её всю войну с санитарной сумкой. Поймите, я сдавала в набор написанное накануне, а когда получила газету, верила – Катенькины письма. Это был какой-то гипноз, чудо, помогавшее жить. Но знала я, что погибнет она для всех в конце войны, когда придёт наша Победа.
Она встала. Резко открыла дверцу полированного шкафа и оттуда, из его глубины, достала потрёпанную обувную коробку. Но я увидел не округлый торопливый Катин почерк, а угловатый, дрожащий, со множеством помарок и перечёркиваний. Я уже читал их, набранные светлым корпусом в подшивках «Фронтовой подруги».
«Шли вслед за полком в наступление. А вчера смотрели кино “Ленинград в борьбе”. Видели свои улицы, дома, фабрики и каждый из нас верил, что увидит своих родных. Многие наши девушки стали донорами, а значит, ленинградская кровь теперь у многих бойцов. 18 ноября 1942 года».
«Дорогая мамочка! Дорогие мои комсомолята! Мы прошли долгий путь. Солнце и дождь и тёмная ночь были нашими спутниками. Чем ближе к бою, тем тяжелее кажется санитарная сумка. Наше подразделение расположилось в лесу, но отдохнуть не пришлось. А утром работала на передовой, пока она не стала нашим тылом.
Мы стояли на берегу реки, а на другом – немцы. Они схватили наших разведчиков. Мама, какие это были ребята! Совсем молодые, как я, а их казнили. Как их казнили! Пусть знает вся фабрика, пусть все помнят, мамочка! Если бы вы слышали, как кричал Володька Аксанов, как он кричал! Мы… Но мы ничего не могли сделать… Только ночью удалось забрать их обгоревшие тела. Передай всем, мама, мы мстим».
– Но как вы могли узнать о гибели Володи Аксакова?
– Я же говорила вам, что получала письма с фронта почти от всех наших фабричных ополченцев. Подружки мои завидовали, говорили – счастливая, письма от дочери до конца войны получаешь. А мне-то хоть бы одно письмо за те годы! Наши уже под Берлином стояли, а мне с дочерью прощаться пора пришла…
«Дорогая мамочка! Мы уже в Германии. Теперь их разобьём – до Победы буквально несколько километров, но только сейчас, когда война кончается, особенно хочется остаться среди живых. Нет, я не боюсь погибнуть, но ещё больнее, чем впервые, видеть убитых солдат, сознавать, что идут на Родину похоронки, а может быть, некоторые из них дойдут уже после Победы. Так хочется, безумно хочется обнять тебя, родная, вернуться на нашу фабрику…»
– Это было её последнее письмо в газете.
– Нет, – вдруг неожиданно для самого себя ответил я. – Нет, не последнее.
До сих пор я слышу голос Катеньки: «Как дороги наши люди…» и сейчас вижу, как «вдали лес горит». Не знаю почему, но я не сказал ей, правдивому редактору военных лет, что вместе с последним письмом её дочери «Фронтовая подруга» дала мне листок с торопливым деловым почерком и ставшим традиционным в войну текстом: «…Память о Вашей дочери никогда не исчезнет в наших сердцах».
А девятого мая в этой же комнате я читал вместе с ней в свежем, ещё пахнувшем типографской краской, номере фабричной газеты «Письма нашей Кати» — все до единого.
…И вечная веснаЛенинградский этюд
Я точно знаю, что ленинградская весна родилась здесь, на Петроградской Стороне, у Домика Петра I, где зарождался и мой город. Весна сразу влюбилась в юный Санкт-Питер-бурх. (Так, на голландский манер, впервые произнес его имя Пётр Великий в мае 1708 года.) А Весна, как и подобает крестной фее, преподнесла новорожденному свой волшебный дар вечного обновления. Недаром и колыбелью города стала величавая река, в имени которой скрыто понятие «новая» – Нева. На её берегах закончилась зима русского средневековья и крепли вместе с Петербургом весенние ветры новой России.
Я влюблён в Петровскую набережную. Каждый год Весна приплывает сюда на звенящих плотиках ладожского ледохода. Надо только выйти к парапету рано-рано утром, и тогда слышно, как суетятся и шуршат льдины у ступеней спуска, словно дразнят невозмутимых маньчжурских львов: «Ши-цза! Ши-цза!» Можно даже заметить, как Весна сходит на гранитный берег, как заглядывает в Петровский сад и, постояв у бронзового бюста под вечно зеленой пихтой, неожиданно перемахивает через чугунную ограду и бесшабашно прыгает вдоль набережной. Солнечными всплесками отмечены следы в утренних лужах и разрисованном кирпичом и мелками асфальте.
Как часто мальчишкой цепенел я у гранитного парапета, наблюдая за торжеством рождения ленинградского дня. Не было для нас, пацанов Петроградской Стороны, выше счастья, чем побывать на «Авроре», увидеть свою набережную с высоты её палубы. Пожалуй, именно там мы сердцами запомнили слова «Мужество», «Долг», «Родина». Именно там впервые осознали мы себя весенним поколением сорок пятого и поняли, что в русском языке слово «Победа» имеет и второй смысл – то, что после Беды. Поняли, какими они были – народная Беда и народная Победа.
Многое изменилось на моей набережной. За Домиком Петра, где когда-то был наш дворовый самодельный стадион, теперь стоит огромное здание, в бывшем великокняжеском особняке – неизменном предмете любопытства всех мальчишек – теперь Дворец бракосочетания, в знаменитом Доме – коммуны с коридорами под стать туннелям метро, уже не живёт никто из закадычных товарищей моего детства. Все разъехались по отдельным квартирам. Даже Кировский мост – наша гордость и место первых свиданий – перестал быть самым крупным в городе. И всё же я часто встречаю здесь своих незабываемых мальчишек. Здесь мы родились, и, где бы ни жили, мы остаемся парнями с Петроградской Стороны.
…А Весна уже осматривает город с его самой высокой точки – с иглы Петропавловского собора. Она довольна своим гордым творением. В стенах Петербургской – первой Российской Академии расцветала весна русской науки. Здесь же, в Северной столице, взошла немеркнущая заря русской поэзии. На берегах Невы прогремели первые грозы политической весны, а вскоре и первый гром первого советского ракетного двигателя, предсказавшего грядущую космическую весну.
Я знаю, что сегодня Весна видит и столичный Петербург, и революционный Петроград, и мой нестареющий Ленинград. Слышите? Она тронула древние колокола Петропавловки. Это 284-й раз мой юный город встретил свою Весну.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.