Электронная библиотека » Сборник » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 17 декабря 2013, 18:57


Автор книги: Сборник


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Среди этой братии Николай сбрасывает с себя последние покровы благопристойности. Он разнуздывает громил своим покровительством, а они в свою очередь толкают его все глубже в кровь и в грязь. Николай усваивает себе окончательно все приемы и черты отъявленного отщепенца, для которого не существует ни интересов общества, ни нравственных устоев, ни общественного мнения, ни правил приличия – и эти черты преступного бродяги принимают у него чудовищные размеры, ибо его хилые плечи покрыты горностаевой мантией всемогущества и неприкосновенности.

Сам «инородец» с головы до пят, без единой капли русской крови в жилах, Николай пропитывается, однако, «истинно русской», победоносцевски-дубровинской ненавистью к инородцам, в лице которых для него соединяется все, что колеблет его трон или смущает его покой. Поход на Финляндию, грабеж армянских церквей, преследования поляков – все это внушалось им самим, Николаем. Но на первом месте в его личной политике бесспорно стоит полоумная, не знающая предела ненависть к евреям.

Когда Драчевский, назначенный в свое время ростовским градоначальником, представляясь царю, высказал свое сожаление по поводу слишком большого числа жертв ростовского погрома, царь спросил: «А сколько же убито?» – «Сорок человек», – ответил Драчевский. «Только-то! – воскликнул разочарованный царь. – Я думал, гораздо больше».

Когда Лопухин осенью 1905 года открыл в департаменте полиции погромную типографию и Витте, бывший тогда председателем Совета министров, доложил об этой находке царю, Николай собственноручно написал на докладе: «Прошу вас не вмешиваться в дела министра внутренних дел, который имеет у меня личный доклад». Этими словами Николай хотел прямо показать, что делами о погромных типографиях и о других погромных делах он заведует сам непосредственно, что это его заповедное ведомство. И Николай, действительно, становится не только покровителем, но и всероссийским зачинщиком самых ужасающих выступлений погромной контрреволюции. Нити чернобоевой организации соединяются в Царском Селе и Петергофе, и погромное «действо» везде разыгрывается по одному и тому же общему плану.

В назначенный для погрома день – молебствие в соборе. Затем патриотическое шествие, руководимое полицией, – с царским портретом во главе. Оркестр военной музыки непрерывно играет «Боже, царя храни!» – боевой гимн погромов. К звукам гимна скоро присоединяется звон разбитых стекол и крики первых жертв. Охраняемая спереди и с тылу солдатскими патрулями, с казачьей сотней для погромных разведок, с полицейскими в качестве вдохновителей, носится банда по городу в кроваво-пьяном угаре. «Боже, царя храни!» Под звуки гимна выбрасывают старуху из окна третьего этажа, разбивают стул о голову грудного младенца, насилуют девочку на глазах толпы, вбивают гвозди в живое тело. «Боже, царя храни!»… Об одной из бесчисленных погромных процессий сенатор Турау докладывал, что «впереди несли трехцветное знамя, за ним – портрет государя, а непосредственно за портретом – серебряное блюдо и мешок с награбленным». Этот портрет Николая II – меж знаменем монархии и мешком с награбленным – представляет собою наилучший «герб» династии, нынешний представитель которой является верховным командиром той полуправительственной погромно-разбойничьей «истинно русской» каморры, которая, переплетаясь с официальной бюрократией и объединяя на местах более ста крупных администраторов, руководила массовыми убийствами во славу монархии.

Никакие разоблачения в этой области не останавливали Николая и не способны были побудить его хотя бы к некоторой внешней осторожности. Николай подбирает себе – в рамках общего бюрократического аппарата – своих собственных излюбленных администраторов, вроде Думбадзе и Толмачева, он открыто науськивает их на своих собственных министров, если те, на его вкус, недостаточно энергичны в проведении монархо-погромной политики, он укрывает заведомых убийц от глаз его же именем заседающего суда, он отдает Дубровина на сбережение своему другу – Думбадзе, он неизменно милует погромщиков и черносотенных убийц, когда его собственный суд приговаривает их к каторге, наконец, он – сознательно издеваясь над общественным мнением страны – жалует своему другу Пуришкевичу, покрытому плевками общественного презрения, чин статского генерала…

Поразительное по бесстыдной подлости преследование ни в чем не повинного киевского еврея Бейлиса (по делу об убийстве Ющинского) ведется главным образом в угоду царю: как сообщают из хорошо осведомленных источников, сам царь хочет во что бы то ни стало найти подтверждение дьявольской лжи об употреблении евреями христианской крови, – и все министерство юстиции приведено было в движение для учинения чудовищного подлога.

* * *

Кроме 9 января есть еще одна историческая дата, которая каленым железом выжжена на лбу Николая II, – это 3 июня.

Если в акте 9 января 1905 года раскрывается перед нами слепая животная ненависть к народу, то в государственном перевороте 3 июня 1907 года полнее всего раскрываются лживость и вероломство царя, для которого все: и законы, и учреждения, и собственные манифесты, и обещания, и «Божья воля» – только различные орудия для устрашения, успокоения, обмана или отвлечения народа, – во имя единственной, все освящающей цели: упрочения трона и сохранения самодержавного произвола.

18 февраля 1905 года утром царь издает погромно-победоносцевский манифест, призывающий всех «истинно русских» сплотиться у подножия самодержавного трона. А в полдень того же дня испуганный страхом своих собственных министров, за спиною которых был сфабрикован этот манифест, царь издает рескрипт, в котором обещает созыв народных представителей. Эта вероломная двойственность проходит далее через все его действия. Он создает комиссию для выработки положения о Думе, принимает либеральную земскую депутацию, а в то же время через Трепова руководит сплочением черных сотен. После октябрьской стачки он вручает видимость власти перекрасившемуся в либералы графу Витте, который нужен царю для заключения займа, – а в то же время вместе с мясником Дурново Николай готовит декабрьский разгром, карательные экспедиции и массовые расстрелы.

В эпоху I Думы он ведет с Муромцевым и Милюковым переговоры относительно образования кадетского министерства, а в то же самое время он вместе со Столыпиным и дубровинцами подготовляет разгон Думы.

Нащупывая почву, царь собирает II Думу, потом, решившись на новое клятвопреступление и на государственный переворот, уничтожает ее; заодно он уничтожает им же объявленный неприкосновенным виттевский избирательный закон, вконец обворовывает и без того жалкие избирательные права народа и создает таким образом возможность появления на свет Божий постыдной и бесстыжей III Думы.

Против социал-демократической фракции II Думы выдвигается одновременно наскоро слаженное охраной обвинение в подготовке вооруженного восстания, и свыше 30 представителей революционного пролетариата отправляются царским судом в каторгу и на поселение.

Подлое дело 3 июня сделано. Главные участники предприятия: провокатор Бродский, охранник Герасимов, временщик Столыпин и самодержец Николай Романов.

Его «августейшим» именем и при его участии проведен подлог и переворот 3 июня с начала до конца. И в деле этом Николай снова показал всем свое лицо: он не знает ни политических принципов, ни моральных обязательств, он не знает, что такое голос совести, – куда до всего этого ему, скорбному главою и душою! – он одинаково готов подкупать и убивать, клясться и обманывать, только бы удержать на своем черепе корону – великую трехсотлетнюю романовскую корону, к охране которой приставлены, с одной стороны, сам «Господь Бог», а с другой – Евно Азеф.

Тупой и запуганный, ничтожный по духу, но всесильный по власти, весь в сетях предрассудков, достойных эскимоса, с кровью, отравленной всеми пороками ряда царственных поколений, Николай Романов собственными ногами топчет тупую либеральную сказку о монархе, стоящем «вне партий»… Трудно представить себе более разнузданное издевательство над монархией «Божьей милостью», как поведение этого субъекта, которого любой суд любой культурной страны должен был бы приговорить к пожизненным каторжным работам, если бы только признал его вменяемым. И вот он, этот неприкосновенно-безответственный друг Дубровина и духовный сын «старца» Распутина, выступает как носитель славы и чести якобы «трехсотлетней» династии.

Да почему бы и нет: все преступления, все зло и бесчестие, которые порождались и накоплялись длинным рядом его действительных или мнимых предков, находит себе в Николае Романове свое естественное завершение.

Юбилейные торжества должны с новой силой ударить по совести и чести каждого гражданина России, и прежде всего каждого мыслящего рабочего: еще жива романовская монархия, еще не очищена земля Русская от этого позора!

Царь ходынский, мукденский и цусимский, царь 9 января и 3 июня, царь виселиц, погромов и карательных экспедиций, этот «благочестивейший» и «самодержавнейший» сохранил еще почти всю полноту своей власти над страной. И сотни свежих рабочих могил на далекой Лене свидетел ьствуют, что еще не закончена летопись его кровавых деяний.

Клич «Долой Николая!», «Долой Романовых!», «Долой монархию!», «Да здравствует демократическая республика!» – будет единодушным ответом пролетариата и демократии на патриотически-юбилейные завывания черной своры, терзающей Россию.

Л. Троцкий. «Благочестивейший, самодержавнейший».

Изд. «Правда». Вена, 1912 год

Господин Петр Струве[4]4
  Статья написана за восемь лет до вступления Л. Троцкого в ВКП (б) в июле 1917 года, и на момент ее публикации бывшего ярым антимарксистом.


[Закрыть]

(Попытка объяснения)

После того как Струве бросил свою «асемитическую» петарду, прошло уже довольно много времени. Сперва ахнули – больше, впрочем, из приличия. Затем лениво пожевали челюстями полемики и, наконец, проглотили. Обыватель, полумистическое существо, ради которого одни журналисты бросают свои петарды, а другие изумленно ахают, решил попросту принять к сведению, что Струве – «асемит»… что-то вроде антисемита, впрочем, в высшем идеологическом смысле, так сказать, самого лучшего качества. Но и после этого пассажа Струве остается несколько, правда, неопределенной, однако же в высшей степени почтенной фигурой: марксист-интернационалист – либерал-идеалист – «государственный» консерватор – националист – славянофил – империалист – «асемит»… Титул немножко длинный. Но это объясняется тем, что его носитель никогда не знал открытого, прямого разрыва со старыми взглядами: он только непрерывно и неутомимо накоплял новые. Известно, что длинные титулы вообще образуются путем исторического «накопления».

В субъективном сознании, если оно очень счастливо устроено, все может уживаться со всем. Не то в политической практике. Здесь Струве на протяжении ряда лет ведет с собой непрерывную и неутомимую борьбу: сегодня – со своим завтрашним, завтра – со своим вчерашним днем. Куда бы он ни направлял свою рапиру, направо или налево, он за бумажной занавесью полемической арены, как Гамлет Полония, поражает… самого себя. И не только марксист сражается в нем с идеалистом – это было бы только в порядке вещей, – но и либерал смертельно поражает в нем либерала.

В июне 1903 года, после грандиозной избирательной победы германской социал-демократии, ссылаясь на судьбу «выродившегося» и «убившего себя» немецкого либерализма, который «предал и предает интересы свободы и демократии», Струве делает решительный вывод по отношению к России: «Русскому либерализму не поздно еще, – заклинает он, – занять правильную политическую позицию – не против социальной демократии, а рядом и в союзе с ней» («Освобождение» № 25). А после 17 октября 1905 года он в главную вину кадетской партии поставил ее пагубное устремление налево, которое он сам рекомендовал, вместо спасительного равнения направо, от которого он предостерегал. С тех пор никто с такой настойчивостью, как Струве, не толкал нашу либеральную оппозицию на путь немецкого либерализма, который «предал и предает интересы свободы и демократии».

Мы не собираемся составлять каталог противоречий Струве: задача была бы слишком легкой, а каталог вышел бы слишком длинным. Но мы не можем не привести здесь еще одного примера, благо, он бросает сноп света на инцидент последних недель.

По свежим следам кишиневского погрома Струве сурово обличал сионизм, «воспитывающий идею еврейской национальности и даже государственности и тем недомысленно идущий навстречу “подлому антисемитизму”» («Освобождение» № 22). Опираясь на тот факт, что еврейская культура растворяется в культуре других наций, он заявлял, что ему вообще «непонятна идея еврейской национальности» («Освобождение» № 28). Позже, в период реакции, он нашел эту национальность – методом от обратного. Где оказался бессилен культурно-исторический анализ, там на выручку пришли стихийные «отталкивания». Износивши не Бог весть сколько пар башмаков со времени кишиневского погрома, наш идеалист ныне идет навстречу «подлому антисемитизму» как естественному выражению своего собственного «национального лица».

По поводу этого последнего обогащения политической физиономии г-на Струве не только забавно, но и поучительно вспомнить один забытый эпизод.

В № 9886 «Нового времени» (1903 год) г-н Виктор Буренин писал не более, не менее как следующее: «Г-н Петр Струве, как показывает его фамилия, принадлежит к разряду инородцев, охотно позорящих Россию и ненавидящих ее». Инородчества своего Струве отрицать не стал, а, сославшись на «Энциклопедический словарь» Брокгауза, чистосердечно покаялся в своем происхождении от «гольштинских выходцев». Если принять в соображение, что Струве состоит теперь проповедником неопанславизма, то есть особой системы национально-племенных «притягиваний» и «отталкиваний» – отталкиваний прежде всего от германизма, то сами собою станут напрашиваться соблазнительные вопросы: в какой именно степени из-под действия законов расовых отталкиваний освобождаются гольштинские выходцы? – или иначе: в каком именно поколении гольштинские выходцы превращаются в «…немцев по происхождению, но православных славян по духу», как язвительно писал тот же Струве по адресу Плеве («Освобождение» № 28).

Всю политико-писательскую биографию Струве можно бы расчленить на ряд таких эпизодов, под комической оболочкой которых скрывается (по-видимому?) ряд личных трагедий. И каждой из этих идейных трагедий, казалось бы, достаточно, чтобы довести политика и писателя до морального банкротства и отчаяния. Но пред нами психологическое чудо: из всех своих идейных катастроф и политических крахов Петр Струве выходит точно из легкой кори – невредимым, жизнерадостным и даже пополневшим. Разгадка чуда, однако, проста – как разгадка всех чудес: как личность Струве не знает банк ротства, ибо как личность он не участвует в борьбе. Его политические убеждения никогда не сливаются с его духовной физиономией. Он пишет чернилами, а не кровью артерий. Он никогда не подставляет под удары противника своей собственной, личной, живой, человеческой груди. Он выполняет свои очередные идеологические обязанности – и только. И своими «убийственными» противоречиями он убивает себя так же мало, как Гамлет Полония на подмостках театра: не живое тело свое прокалывает он, а только ту личину, которую пришлось надеть на себя по ходу исторической пьесы.

Главный талант Струве или, если хотите, проклятие его природы, в том, что он всегда действовал «по поручению». Идеи-властительницы никогда не знал, зато всегда стоял к услугам выдвигающихся классов – для идео логических поручений. Еще совсем юношей пишет он от имени земцев – хоть сам нимало не земец! – «открытое письмо» по весьма высокому адресу (1894 год). Это, кажется, первый взятый им на себя политический мандат. Но вот в подполье 90-х годов завозились, заскребли марксисты. Молоды-зе ле ны они, да и плохо еще свой марксизм проштудировали, но они стоят на очереди, – и Струве садится за стол, чтобы написать для них «манифест» (1898 год). В этом манифесте он говорит – не ужасайтесь: ведь не от себя! – о предопределенном ничтожестве русского либерализма. В 1901 году он от имени социал-демократии обращается в «Искре» (№ 4) с призывом к земцам и, верный тону социал-демократической газеты, он пишет о «железной поступи рабочих батальонов». Но зашевелились либералы, и Струве уже через год оставит «Освобождение», где от имени умеренно-либеральных земцев рекомендует уже не «железную поступь», а ту политическую иноходь, в которой «дерзание» соединено с «мудростью» («Освобождение» № 62). Теперь вот Струве со своего обсервационного поста опытным глазом приметил, что Крестовников в Москве без национальной идеологии ходит и стеариновые свечи продуцирует без философских предпосылок. И Струве садится создавать для Крестовникова философию, в которой стеариновый барыш принимает облик национально-государственной идеи, а эта национально-стеариновая идея, в целях самообороны, вооружается защитным запахом антисемитизма. Eins, zwei… drei… Das ist keine Hexerei! (Раз – два – три… фокус сделан чисто!)

Когда некий простец справился у Струве: в какую графу его биографии отнести написанный им социал-демократический манифест, Струве объяснил ему, что идей написанного им самим «манифеста» он никогда не разделял, а просто «по просьбе» формулировал господствующие предрассудки марксистской «церкви». Отчего бы и нет? Простец так и пропечатал. И, может быть, года через два другой простец догадается сообщить нам, что Струве никогда сам не испытывал собственно расовых притягиваний и отталкиваний, – скажем, стихийного притягивания к черногорскому князю и непреодолимого отталкивания от И. Гессена: нет, он лишь «по поручению» формулировал господствующие предрассудки славянофилов и антисемитов в терминах всемирного тяготения…

* * *

Может быть, в моменты приступов высокомерия Струве воображает себя не связанным ни с одним классом, ни с одной партией, ни с одной идеей, а непосредственно состоящим в распоряжении Матери-Истории генерал-инспектором по делам идеологии. Нет ничего высокомернее доктринера! А Струве был и остается доктринером до мозга костей.

Доктринером он называл себя сам в предисловии к своей первой книжке «Критические заметки», и хоть против доктринерства он вел с той поры не одну кампанию, однако же этой своей черте, вернее, сущности своей, не изменял никогда… Доктринер не тот, кто ставит себе большие цели и, обгоняя события, заглядывает вперед, – как хочет думать маленькая мудрость, которая своим назойливым фальцетом издевается над всем, чего не понимает. Доктринер – тот, кто боится или не умеет материю жизни брать в ее материальности: интересы как интересы, страсти как страсти, борьбу как борьбу, пощечину как пощечину, – кто всю нашу великолепную, хаотическую, беззастенчивую жизнь должен предварительно пропустить сквозь призму идеологии (права, морали, философии), прежде чем откроет в ней вкус. А в этом и состоит единственная подлинная «страсть» Струве, роднящая его с немецкими профессорами доброго старого времени: ночным колпаком и полами своего философского шлафрока законопачивать все дыры мироздания.

Эстет требует от жизни только «красивости»; он думает, что Варфоломеевская ночь происходила для того, чтобы впоследствии послужить материалом для бурной оперы. Доктринер видит в жизни лишь внешние схемы. Точь-в-точь как дон Гусман-Бридуазон, судья у Бомарше, он готов повторять: «Форма, форма-с… святое дело». «Суть тяжбы принадлежит тяжущимся, но форма ее составляет неотъемлемую собственность господ судей». Доктринер думает, что разрешил смысл великой социальной тяжбы, когда установил юридический смысл манифеста 17 октября. Практический делец укрывается за такие идеи, как «национальное величие» или «свобода в порядке», а доктринер верит, что они действительно способны регулировать жизнь. Верит и Струве, по крайней мере, хочет верить.

При всем своем доктринерстве, и на девять десятых благодаря ему, Струве благополучно выполнил в высшей степени «реалистическое» поручение: помог широкому слою русской интеллигенции, долгим и кружным, но верным путем, освободиться и от идеи «долга народу», и от «трудового начала», и от «идеи четвертого сословия», и от других старых идей, которые были заповедями, а стали словами; освободив же, помог придвинуться к новым идеям: «Великой России», «дисциплины труда» и «национального лица»… Через болото политического отступничества он неутомимо перебрасывал для интеллигенции идеологические мостки, – да не преткнется ногою своею… Этим исчерпываются его исторические заслуги.

* * *

У г-на Струве есть одна в высшей степени – как бы сказать? – неуместная черта. При своей доктринерской черствости он весьма склонен к лирике и пафосу дурного тона (ремесленная подделка под Герцена!), очень любит о «честности высокой» говорить, о «незыблемых» убеждениях, о «раз избранном пути» и даже об «Аннибаловых клятвах». Никто, как он, не любит клеймить беспринципность, нравственный оппортунизм, переметчивость, ренегатство.

Когда Витте в борьбе с Плеве начал играть неожиданными красками политической палитры, Струве заявил о своей органической неспособности понять психологию человека, руководящегося обстоятельствами, а не «убеждениями и принципами». Когда г-н А. Гучков, пребывавший дотоле в тиши, впервые показал в декабре 1905 года свои натуральные мануфактурные уши, Струве сурово призвал его к ответу: «А. И. Гучков в лагере русского общества, – писал он, – начинает делаться тем, чем гр. Витте окончательно определился в лагере русского правительства». При этом Струве удивительным образом умел не видеть, что сам он в лагере русской интеллигенции выполняет ту именно роль, что Гучков в лагере капиталистической буржуазии. И, наконец, пример последних недель. Когда на старца Суворина обрушился позор его пятидесятилетнего юбилея, кто бросил ему в лицо «слабость его нравственной природы», кто говорил о «националистическом мускусе», который Суворин впрыскивал в тело старого порядка, кто предлагал издание исторической хрестоматии «Нового времени»?.. Кто швырнул в блудницу первый камень? Тот, кто сам без греха: господин Петр Струве, рыцарь незыблемых принципов, которому не страшны никакие «исторические хрестоматии» в мире!..

Как хотите, это поразительно! Казалось бы, в тот момент, когда все рефлекторы прессы направлены на Суворина, именно Струве следовало бы с достоинством постоять в тени. Ибо в конце-то концов: незнакомец Суворин начал свою карьеру как национал-либерал, а полувековой юбилей свой встретил как консервативно-националистический антисемит. А Струве начал как интернациональный социалист, а через десять-пятнадцать лет определился как консервативный, антисемитски окрашенный национал-либерал. Путь, пройденный Струве, никак не короче. Что же кроется в пафосе его негодования? Грубое лицемерие? Или святая простота доктринера? Струве первый затруднился бы ответить на такой вопрос, если б захотел над ним задуматься…

Конечно, во время самых высоких нот его нравственного возмущения, вам непременно послышится, что у него нравственный зуб – со свистом. И слух ваш не обманет вас. Но все-таки невозможно отрицать, что его «незыблемые начала» и «Аннибаловы клятвы» – не просто фальшь, а искреннее (почти искреннее) самовнушение. Ибо время от времени ноет – не может не ныть – зуб его политической совести, ноет и требует успокоения. Пиная Витте или Суворина, Струве думает, что этим он утверждает свое нравственное право пинать. И он уже не успокаивается, пока не разыщет маститого ренегата, чтобы поставить себя рядом с ним как обличителя и судью. Доктринер до конца, он в доктринерском характере своего отступничества видит свое высшее нравственное оправдание. Смотрите: в то время как Суворин, в погоне за чистоганом успеха, на брюхе прополз путь от незнакомца до счастливого антрепренера «Нового времени», он, Петр Струве, перекочевал от социализма к национализму по млечному пути бескорыстной идеологии. Разве не приобрел он этим право судить Суворина и осуждать его?

Нравственный пафос Струве служит ему средством духовного самосохранения. Это форма приспособления его неизменного в своем безразличии нравственного лица к его вечно меняющимся политическим личинам. А если самый пафос у него второго сорта, так это уже зависит от размеров его нравственного лица.

* * *

Нет страсти, гнева, веры, натиска, стиснутых зубов упорства – всего того, что придает ценность не только истине, но и заблуждению. Похотливое резонерство, готовое на все услуги. Анемическое бескорыстие, идущее в хвосте обнаженной корысти и «бескорыстно» заметающее за ней следы или угодливо забегающее вперед и выравнивающее ей дорогу. Бескорыстие, которое нынче служит Крестовникову против рабочих, как вчера – рабочим против Крестовникова. Не похоже ли, наконец, оно, это бескорыстие, на то священное целомудрие полудев, которое от приключения к приключению заботливо охраняется, как неразменный капитал?..

А между тем пробовали Струве сравнивать с Белинским. С Белинским! – какая скверная безвкусица это сопоставление!.. Представим себе только на одну минуту, что побывавший у Струве простец появляется у Белинского и спрашивает: «Ваш разбор “Горе от ума” и “Бородинскую годовщину” вы от себя писали? С действительностью от себя пробовали примиряться? Или только выражали чьи-то посторонние вам взгляды?» Как ужаленный отвратительным тарантулом, вскочил бы Белинский и закричал бы своим пронзительно-чахоточным голосом: «Ступайте вон! Я пишу по внушению Духа Святого – и да будет проклят тот, кто пишет иначе!» И, может быть, неистовый Виссарион запустил бы даже в простеца чернильницей, как Лютер в черта, а потом долго и упорно кашлял бы жестоким, непримиримым, фанатическим кашлем…

* * *

О Струве можно писать почти спокойно, ибо весь он позади. Будущего у него нет.

В те времена, когда мы, как «нация», были еще политически безличной, индивидуальная безличность Струве позволила ему стать, как сам он выразился в счастливую минуту, «регистратором» всех нарождавшихся течений. Надевая на себя их схематические личины, он способствовал сложению их действительных политических обликов. В этом его значение. Но эпоха первозданного хаоса оставлена позади. Основные политические грани проведены, и их уже не сотрет никакая сила в мире. Как бы ни неистовствовала реставрация, исторический процесс нельзя вернуть к пункту отправления, политическая бесформенность уже никогда не вернется, и услуги Струве больше никому не понадобятся. Он получает от истории «вольную» и может идти на все четыре стороны.

Какое употребление сделает он из себя? Не все ли равно? После того как он выполнил свое предназначение, вопрос о его личной судьбе становится совершенно безразличным. Одно можно сказать с уверенностью: Петра Струве ждет черная неблагодарность. Его научно-философские усилия, в свое время учтенные для совершенно нефилософских целей, сегодня уже окончательно позабыты, а для практики в стиле «Великой России» он не пригоден. Тут непреодолимой помехой выступает доктринерская неприспособленность натуры. Незаметно для себя, он заживо выходит, вернее, уже вышел, в тираж, – и в будущем сможет утешаться разве лишь длинным политическим титулом своим в новом издании словаря Брокгауза: сперва марксист, затем либерал-идеалист, а после того славянофил-антисемит и великороссийский империалист… из гольштинских выходцев.

«Киевская Мысль» № 109

21 апреля 1909 года


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации