Автор книги: Станислав Минаков
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Шлемоносец Носов
Скромность, некрикливость и некичливость, деликатность, тихий голос при глубине высказывания – всё это, увы, не качества нынешнего времени, когда в абсолют возводятся совсем иные «достоинства». Но они в полной мере присущи, в частности, таким мастерам отечественной словесности, как Валентин Распутин, Юрий Казаков, Константин Воробьёв, Василий Шукшин. В этом ряду стоит и имя писателя-фронтовика, уроженца cела Толмачёво Курской области Евгения Ивановича Носова, покинувшего нас в 2002 г. Он оставил нам свою проникновенную прозу, которую сразу по её публикации в 1960–1980-х мы читали как русскую классику, и произведения эти стали сущностнообразующими для многих из нас.
Интимное по природе слово Евгения Носова, тем не менее, имеет русский космический отзвук и затрагивает – в свете крестьянских личных судеб – судьбу огромного (огромного до непостижимости) Отечества, которому провиденциально выпало ценою неимоверных потерь спасти себя и весь мир от германского нацизма.
Критикам вольно втискивать художника в какую-либо «обойму». Прозаика-фронтовика Евгения Носова записали в «деревенщики». Обижаться нечего, деревенщик так деревенщик, почвенник так почвенник, по мне так вполне лестное наименование, да и плеяда неплоха. Суть в том, что в лучших произведениях Е. Носова и вышеназванных авторов, как верно подмечено, «читатели находят не только узкое крестьянское понимание природных и житейских процессов на родной земле, но и масштабное философское осмысление бытия людей и Отечества». Я бы добавил, что речь cледует вести о постижении этими авторами Русского космоса. Кто знает, может, в связи с Носовым дело и в том, что Толмачёво находится близ речки Тускарь, на которой века назад была обретена чудотворная Курская Коренная икона Пресвятой Богородицы и теперь стоит одноимённая пустынь.
Мои детство и юность проходили в Белгороде, и прозу своих курских земляков-соседей К. Воробьёва и Е. Носова я уже тогда читал с упоением, не вдаваясь в проблему землячества и почвенничества, но внятно понимая, что это написано и обо мне лично (для меня, как минимум), о моей семье, моей земле, моей Родине. Эти рассказы и повести мне, городскому мальчишке со множеством крестьянских и мастеровых корней, сделали именно что почвенническую прививку, и сегодня я убеждён, что литература «русских деревенщиков» должна прививаться школьникам России как и прочие прививки, скажем, от кори, в противном случае мы получим (уже получаем) неодолимую хворь, манкуртизированные поколения «иванов, не помнящих родства», живущих с нами на одной лестничной площадке или через забор; видим, во что вылились упущения, скажем, на Украине, где с помощью умелых манипулятивных технологий враг добивается перепрограммирования личного и общего сознания немалой части русского народа.
* * *
Восемнадцатилетнего Носова призвали в Красную армию в октябре 1943 г., воевать ему привелось полтора года истребителем танков в артиллерийском расчёте. В Великую войну молодой боец вступил уже после коренного перелома, после Курской битвы, на его долю пришёлся путь по освобождению Брянска, Могилёва, Бобруйска, Минска, Белостока и Варшавы, боевые ордена и медали, а также тяжкое ранение под занавес войны – в феврале 1945-го, под Кёнигсбергом: осколок немецкой танковой болванки раздробил воину плечо и лопатку, его подобрали в Мазурских болотах, «промозглых от сырых ветров и едких туманов близкой Балтики». Дело было так: артдивизион, в котором воевал Е. Носов, отбивался от наседавших фашистских танков, выкатив орудия на полотно железной дороги. Вражеские автоматчики подобрались ночью к пушкам и выбили расчёты; танки пошли в атаку, сбрасывая орудия с полотна. «Кто-то отстреливался, кто-то полз, волоча за собой кишки, кто-то кричал: “Не бросайте, братцы” и хватался за ноги; кого-то тащил мой друг, – рассказывал В. Астафьев по воспоминаниям Е. Носова, – потом кто-то волоком пёр по земле его, и когда останавливались отдохнуть, мой друг явственно слышал, как журкотит где-то близко ключик, и ему нестерпимо хотелось пить, и не понимал он, что этот невинный, поэтически звучащий ключик течёт из него по затвердевшей тележной колее, лунками кружась в конской ископыти…» Провалявшись до лета в Серпуховском госпитале, двадцатилетний боец был демобилизован по инвалидности.
В рассказе 1969 года «Красное вино Победы», спустя четверть века после войны, Носов снова скажет о своей и общей неотпускающей боли Великой войны.
«Я вдруг остро ощутил, что госпитальные часы отбили какое-то иное, новое время… Что-то враз обожгло меня изнутри, гулкими толчками забухала в подушку напрягшаяся жила на виске. Внезапно Саенко вскинул руки, потряс в пучке лунного света синими от татуировки кулаками.
– Всё! Конец! Конец, ребята! – завопил он.– Это, братцы, конец! – И, не находя больше слов, круто, яростно, счастливо выматерился на всю палату.
Михай свесил ноги с кровати, пытаясь прийти в себя, как о сук, потёрся глазами о правый обрубок руки.
– Михай, победа! – ликовал Саенко».
От величия нашей победы неотделимо величие наших скорби и памяти.
«Но вот сквозь чёткий выговор труб пробились отдельные людские голоса, потом мелодию подхватили другие, сначала неуверенно и нестройно, но постепенно приладились и, будто обрадовавшись, что песня настроилась, пошла, запели дружно, мощно, истово, выплёскивая ещё оставшиеся запасы ярости и гнева. Высокий женский голос, где-то на грани крика и плача, как остриё, пронизывал хор:
Идёт война народна-йя-яя…
От этой песни всегда что-то закипало в груди, а сейчас, когда нервы у всех были на пределе, она хватала за горло, и я видел, как стоявший перед окном Михай судорожно двигал челюстями и вытирал рукавом глаза. Саша Самоходка первый не выдержал. Он запел, ударяя кулаком по щитку кровати, сотрясая и койку, и самого себя. Запел, раскачиваясь туловищем, молдаванин. Небритым кадыком задвигал Бородухов. Вслед за ним песню подхватили в соседней палате, потом наверху, на третьем этаже. Это была песня-гимн, песня-клятва. Мы понимали, что прощаемся с ней – отслужившей, демобилизованной, уходящей в запас…»
Пронзает сердце читателя образ рядового, прослужившего всю войну при лошадях и получившего на самом исходе войны смертельное ранение. Автор потом скажет в интервью: «Мне хочется вызвать внимание к своим героям. У них зачастую что-то не сойдётся – как у Копёшкина… и без медали с войны вернулся, и умирает…»
Читаем рассказ: «Копёшкин пытался ещё что-то сказать о своих местах, но не смог, обессилел и только облизал непослушные губы. Мы помолчали, ожидая, что он отдышится, но Копёшкин так больше и не заговорил. В палате воцарилась тишина.
Я пытался представить себе родину Копёшкина. Оказалось, никто из нас ничего не знал об этой самой пензенской земле. Ни какие там реки, ни какие вообще места: лесистые ли, открытые… И даже где они находятся, как туда добираться. Знал я только, что Пенза где-то не то возле мордвы, не то по соседству с чувашами. Где-то там, в неведомом краю, стоит и копёшкинская деревенька с загадочным названием – Сухой Житень, вполне реальная, зримая, и для самого Копёшкина она – центр мироздания. Должно быть, полощутся белёсые ракиты перед избами, по волнистым холмушкам за околицей – майская свежесть хлебов. Вечером побредёт с лугов стадо, запахнет сухой пылью, скотиной, ранний соловей негромко щёлкнет у ручья, прорежется молодой месяц, закачается в тёмной воде…
Я уже вторую неделю тренировал левую руку и, размышляя о копёшкинской земле, машинально чиркал карандашом по клочку бумаги. Нарисовалась бревенчатая изба с тремя оконцами по фасаду, косматое дерево у калитки, похожее на перевёрнутый веник. Ничего больше не придумав, я потянулся и вложил эту неказистую картинку в руки Копёшкина. Тот, почувствовав прикосновение к пальцам, разлепил веки и долго с вниманием разглядывал рисунок.
Потом прошептал:
– Домок прибавь… У меня домок тут… На дереве…
Я понял, забрал листок, пририсовал над деревом скворечник и вернул картинку.
Копёшкин, одобряя, еле заметно закивал заострившимся носом.
…
Прислонённая к рукам Копёшкина, до самых сумерек простояла моя картинка, и я про себя радовался, что угодил ему, нарисовал нечто похожее на его родную избу. Мне казалось, что Копёшкин тихо разглядывал рисунок, вспоминая всё, что было одному ему дорого в том далёком и неизвестном для остальных Сухом Житне.
Но Копёшкина уже не было…
....
Тишину нарушил Саенко. Он встал, допрыгал до нашей с Копёшкиным тумбочки и взял стакан.
– Зря-таки солдат не выпил напоследок,– сказал он раздумчиво, разглядывая стакан против сумеречного света в окне.– Что ж… Давайте помянём. Не повезло парню… Как хоть его звали?
– Иваном,– сказал Саша.
– Ну… прости-прощай, брат Иван.– Саенко плеснул немного из стакана на изголовье, на котором ещё только что лежал Копёшкин. Вино густо окрасило белую крахмальную наволочку.– Вечная тебе память…
Оставшееся в стакане вино он разнёс по койкам, и мы выпили по глотку. Теперь оно показалось таинственно-тёмным, как кровь.
В вечернем небе снова вспыхивали праздничные ракеты».
В конце вышеприведённого эпизода прочитывается явственный отсыл к православному таинству Причащения.
Примечательно, что именно уроженец белгородского села Рождественка Станислав Косенков сделал цикл из семнадцати цветных иллюстративных линогравюр к подарочному изданию рассказа Евгения Носова «Красное вино Победы» (одна из них в книгу не вошла). Книга вышла в 1979 г. в московском издательстве «Современник» и была удостоена наград на престижных выставках книжной графики. По словам Анны Константиновны, вдовы белгородского мастера, после трагической смерти 52-летнего С. Косенкова в 1994 г. пришло письмо из Красноярска от прозаика Виктора Астафьева, который выказал восхищение работами художника и рассказал о планах посетить музей Косенкова вместе с Носовым. Однако планы эти не осуществились.
В русском ряду Носов стоит рядом не только с прозаиком Константином Воробьёвым, но и с другими своими земляками – композитором Георгием Свиридовым, скульптором Вячеславом Клыковым, белгородским графиком Станиславом Косенковым. И это ряд не местночтимый, а всероссийский. Все они, выросшие в радетелей и страдателей за Русскую землю, за её человека, в своих сердцах перекатывали непреходящие узловые русские вопросы.
* * *
«Я состоялся как писатель благодаря Овечкину», – неоднократно говорил Евгений Носов. И ещё подмечено верно: слово Носова «сосредоточенно тихо и притягивает к себе тишиной, заставляет вычитывать глубину». И не только поэтичные тексты, но и сами названия произведений Носова звучат русскому уху как музыка: «Где просыпается солнце» (1965), «В чистом поле за просёлком», «За долами, за лесами», «Варька», «Домой, за матерью» (все 1967), «Шумит луговая овсяница» (1973), «Во субботу, день ненастный», «И уплывают пароходы, и остаются берега» (1975), порой и трагическая – «Красное вино Победы» (1969), «Усвятские шлемоносцы» (1977).
Захочешь привести образчик носовского письма, начнёшь читать собеседнику вслух, скажем, большой рассказ «Шопен, соната номер два» (впервые опубликован в журнале «Наш современник», 1973, № 3), и с трудом, не сразу прервёшься:
«И вдруг на фоне тёмного неба, загромождённого тучами, пронзительно, как вспышка, высветилась кинжально острая грань обелиска. В этот предвечерний час он выглядел особенно отрешённым, как бы вознёсшимся над будничной суетой, и, может быть, потому пышная кипень венков у подножия – эта пестрота бумажных цветов, сосновой зелени, чёрных и красных бантов – показалась дяде Саше каким-то тщетным и ненужным убранством. … Солнце, посветив недолго, опять затянулось хмурой наволокой, и по краю разлилась багровая полоса заката. И вскоре предвечерняя синь и вовсе скорбно окутала холмы.
Великая Русская равнина в этих местах постепенно начинала холмиться, подпирать небо косогорами, отметки высот уже уходили, пожалуй, за двести метров и выше. В глубокой древности эту гряду холмов так и не смог одолеть ледник, надвинувшийся из Скандинавии. Он разделился на два языка и пополз дальше, на юг, обтекая гряду слева и справа. И, может быть, не случайно на этих высотах, не одолённых ледником, без малого тридцать лет назад разгорелась небывалая битва, от которой, как думалось дяде Саше, спасённые народы могли бы начать новое летосчисление. Враг, грозивший России новым оледенением, был остановлен сначала в междуречье Днепра и Дона, а потом разбит и сброшен с водораздельных высот. В августе сорок третьего, будучи молодым лейтенантом, тогда ещё просто Сашей, он заскочил на несколько дней домой и успел захватить следы этого побоища на южном фасе. К маленькой станции Прохоровке, куда был нацелен один из клещевых вражеских ударов, сапёры свозили с окрестных полей изувеченные танки – свои и чужие. Мёртво набычась, смердя перегоревшей соляркой, зияя рваными пробоинами, стояли рядом “фердинанды”, “тигры”, “пантеры”, наши самоходки и “тридцатьчетвёрки”, союзные “Черчилли”, “шерманы”, громоздкие много-башенные “виктории”. Они образовали гигантское кладбище из многих сотен машин. Среди него можно было и заблудиться. … Знойный августовский ветер подвывал в поникших пушечных стволах, органно и скорбно гудел в стальных раскалённых солнцем утробах. Но и мёртвые, с пустыми глазницами триплексов танки, казалось, по-прежнему ненавидели друг друга. … Теперь этого танкового кладбища нет. Оно распахано и засеяно, а железный лом войны давно поглотили мартены. Заровняли и сгладили оспяные рытвины от мин и фугасов, и только по холмам остались братские могилы. Дядя Саша, иногда наведываясь в поля с ружьецом, замечал, как трактористы стороной обводят плуги, оставляют нетронутыми рыжие плешины среди пашни. И как пастухи, выгоняя гурты на жнивьё, не дают скотине топтать куртинки могильной травы. Лишь иногда просеменит меж хлебов к такому месту старушка из окрестной деревни, постоит склонённо в немом раздумье и, одолев скорбь, примется выпалывать с едва приметного взгорка жёсткое чернобылье, оставляя травку поласковей, понежнее: белый вьюнок, ромашку, синие цветы цикория, а уходя – перекрестит эту траву иссохшей щепотью. Случалось, дядя Саша и сам нечаянно набредал на такой островок, где в жухлой осенней траве среди пашни охотно ютились перепёлки, и подолгу задерживался перед ржавой каской, венчавшей могильное изголовье. Иногда сидел здесь, усталый, до самой вечерней зари, наедине со своими мыслями, смотрел, как печалью сочатся закаты над этими холмами, и казалось ему, будто зарытые в землю кости всё прорастают то тут, то там белыми обелисками и будто сам он, лишь чудом не полёгший тогда во рву, прорастает одним из них…»
Носов говорит и о памяти страшной Великой войны, об эхе потерь, катящемся по просторам страны и просторам сердец соотечественников. «Ох, лихо, лихо, – вздохнул дед Василий. – Не заесть, не запить этова. Не заесть, не запить…»
Важны мнения коллег, писателей-фронтовиков, высказанные в разные годы в предисловиях к книгам Е. Носова. В. Астафьев отмечал «осторожность, трепет и уважение к памяти погибших», а Ю. Бондарев писал, что носовские рассказы исполнены строгости, изящества, красоты, но не той красоты, которую создаёт недолговечное царство моды, а той, которая рождена талантом и находится в согласии с природой правды и слова.
«…Зимой они сменили пехотную часть на плацдарме по ту сторону Днепра. Поредевшую, измотанную шквальным огнём, её незаметно отвели обратно за реку. И дядя Саша, командовавший тогда ротой, увидел в бинокль перед занятыми позициями убитого бойца. Он ничком висел на немецкой колючей проволоке, сникнув посиневшей стриженой головой. Из рукавов шинели торчали почти до локтей голые, иссохшие руки. Казалось, этими вытянутыми руками он просил землю принять его, неприютного, скрыть от пуль и осколков, которые всё продолжали вонзаться и кромсать его тело. Но проволока, видно, крепко вцепилась в солдата и не пускала к земле. За зиму на нём нарос горб снега, нелепый, уродливый. Это был, по всему, наш сапер или, может, разведчик. Он, лейтенант Саша Полосухин, дважды посылал по ночам своих людей снять убитого. Но труп был пристрелян немцами, и только зря потеряли ещё двух человек. Больше за убитым он уже не посылал. Так солдат провисел до самой весны, и всем было больно и совестно смотреть в ту сторону. А в апреле труп оттаял, позвоночник не выдержал, переломился, и – убитый обвис на проволоке, сложившись вдвое… Только в июне была прорвана оборона врага. Он, Полосухин, провёл роту через проделанные проходы в проволочном заграждении и вдруг с содроганием увидел, что у висевшей шинели ворот был пуст и ветер раскачивал пустые рукава…»
В этом эпизоде мы можем увидеть и метафору нынешнего Русского Мiра, перестраивающего свои ряды и собирающегося в атаку за освобождение пространств (физических и духовных), прежде отданных супостату. И не Украина ли – пустая шинель, у погибшего носителя которой «позвоночник не выдержал, переломился»?
В рассказе, который мы цитируем, действие происходит в селе, где четверть века спустя после войны устанавливается обелиск павшим именно на курских землях. Внимательно, подробно, прерываясь, автор перечисляет имена бойцов, высеченные на мемориальных плитах.
Выступает председатель колхоза, фронтовик-орденоносец.
«Дело, в конце концов, не в мраморе и высоте памятника, – продолжал Селиванов, – а в нашей памяти. В нашем понимании того, какой ценой заплачено за победу над самым лютым из врагов, когда-либо нападавших на Русскую землю. – Селиванов перевёл дыхание. – Мой полк прошёл от Воронежа до Белграда. Были моменты, когда в полку оставалось только триста с небольшим человек, и то вместе с ранеными. А когда мы в конце войны вместе с начальником штаба подсчитали, сколько прошло через наш полк людей, то сами себе не поверили. Двадцать две тысячи! Двадцать две! Вы спросите, куда они девались? А вот они! – Иван Кузьмич указал на обелиск. – Тут! Правда, многие остались позади полка по госпиталям и лазаретам. Но многие вот так – в чистом поле. Полк шёл на запад, а за нами – от села к селу, от города к городу цепочкой тянулись могилы – путь к нашей победе. … Я не стану вас призывать достойно трудиться на этой земле. Вы об этом и сами знаете. Я только хочу, чтобы вы, мужчины и женщины, бывшие солдаты и солдатские жены, участники и очевидцы, пока ещё живы, пока это не стало достоянием исторических книг и архивариусов, передали бы своим детям и внукам священную память о павших из рук в руки, от сердца к сердцу.
....
– А говорят, будто только по нашей местности четыреста таких памятников будет поставлено, – сказал Холодов. – Лектор один приезжал, так рассказывал…
– Вполне может быть.
– Сколь же тогда по всей России? – прикидывал дед Василий.
– А вот и считай…
– Да ещё по Польше, да по разным другим сторонам. Под Берлином одним триста тысяч легло».
* * *
В поэтичной повести Е. Носова «Усвятские шлемоносцы» (1977) речь идёт о нескольких днях трудовой гармоничной предвоенной жизни селян и свалившейся на них войне, ударившей словно обухом. Космична финальная панорама схода по полям и просёлкам колонн мобилизованных на фронт крестьян: к сборному пункту идут усвятские, «никольские пробегли да хуторские», шагают мужики ситнянские, ставские…
Произведение справедливо было воспринято как «новое слово в осмыслении темы патриотизма и подвига», как связь «с традициями былинного эпоса и русской воинской повести». В нём внятна эпическая ратная многовековая перекличка.
Повесть, которую сам Носов определял как «литературную симфонию, с обобщениями и философскими раздумьями», стала вершиной размышления писателя о русском крестьянине, захватываемом непостижимой чёрной воронкой вражеского нашествия, рассказала о мучительной ломке устоявшихся представлений, привычек, о вживании в навалившуюся беду, сложном перевоплощении пахаря в солдата, о десяти днях начала войны.
Звук косящей (вселенской?) косы – ссс, ссс – явственно слышен уже в первом абзаце повести, эпиграфом к которой автор предпослал цитату из «Слова о полку Игореве» (примечательно, что и у курянина К. Воробьёва есть эпиграф из «Слова»).
«В лето, как быть тому, Касьян косил с усвятскими мужиками сено. Солнце едва только выстоялось по-над лесом, а Касьян уже успел навихлять плечо щедрой тяжестью. Под переменными дождями в тот год вымахали луга по самую опояску, рад бы поспешить, да коса не давала шагнуть, захлёбывалась травой. В тридцать шесть годов от роду силёнок не занимать, самое спелое, золотое мужицкое времечко, а вот поди ж ты: как ни тужься, а без остановки, без роздыху и одну прокошину нынче Касьяну одолеть никак не удавалось – стена, а не трава!»
И главный герой Касьян (понимающий, что нет ей конца и краю, Русской земле), и река Остомля здесь у Носова с покосным звуком, и сёла – Усвяты, Ставцы.
«В лугах всё так же сиял и звенел погожий полдень; недвижно дремали на той стороне коровы, с беспечным галдежом и визгом носились над Остомлeй касатки, доверчиво и открыто смотрели в чистое безмятежное небо белые кашки, туда-сюда метались по своим делам стрекозы, – всё оставалось прежним, неизменным, и невольно рождалось неверие в сказанное Давыдкой: слишком несовместимо было с обликом мира это внезапное, нежданное, почти забытое слово “война”, чтобы вдруг, сразу принять его, поверить одному человеку, принёсшему эту весть, не поверив всему, что окружало, – земле и солнцу. … Старая Махотиха, Лёшкина мать, обморочно всплеснула вялыми плетьми рук, закрылась ими и завыла, завыла, терзая всем души, уткнув чёрное лицо в чёрные костлявые ладони. … Война… Отныне все были её подушными должниками, начиная с колхозного головы и кончая несмышлёным мальчонкой.
С берегов Остомли в лёгкой подлунной полумгле деревня темнела едва различимой узенькой полоской, и было странно Касьяну подумать, что в эту полоску втиснулось почти полторы сотни изб с дворами и хлевами, с садами и огородами да ещё колхоз со всеми его постройками. И набилось туда более пятисот душ народу, триста коров, несчётное число телят, овец, поросят, кур, гусей, собак и кошек. И всё это скопище живого и неживого, не выдавай себя деревня редкими огоньками, чужой, нездешний человек принял бы всего лишь за небольшой дальний лесок, а то и вовсе ни за что не принял, не обратил бы внимания – такой ничтожно малой казалась она под нескончаемостью неба на лоне неохватной ночной земли! И Касьян приходил в изумлённое смятение, отчего только там ему так неприютно и тягостно, тогда как в остальной беспредельности, середь которой он теперь распластался на кожухе, не было ни горестей, ни тягостной смуты, а лишь царили покой, мир и вот эта извечная благодать. И на него находило чувство, будто и на самом деле ничего не случилось, что война – какая-то неправда, людская выдумка».
Главное в повести, утверждал сам автор, «не сам герой… а идея защиты Родины. Фамилии у него вообще нет, потому что она была не нужна. Но имя я ему дал неслучайное. Касьян означает “носящий шлем”».
В 1977 г. в одном интервью писатель скажет: «Повесть своевременна для меня и, если хотите, злободневна. Потому что меня глубоко оскорбляют истерические голоса на Западе о том, что наша страна кому-то угрожает, кого-то устрашает. … Самой своей повестью я хочу сказать: посмотрите, какой мирный наш народ! Он никому не может угрожать. Конечно, если его побеспокоят, он постоит за себя».
Можно с основанием пробовать «сопоставить насыщенную полным светом картину бытия в повести “Усвятские шлемоносцы” с угрюмыми и загадочными предвидениями автора Откровения святого Иоанна, известными ещё как Апокалипсис»; понимать эту повесть как «суть откровение о достоинстве русского человека. По сюжету повесть поведывает о последних днях жизни усвятских мужиков перед их уходом на войну и собственно об уходе. Повествование наполнено картинами земного, предшествующего войне бытования: работа, дом, дети…» (критик Б. Агеев); примем и эту правоту.
К слову, режиссёр А. Сиренко снял по этой повести кинофильм «Родник» (1981), был и фильм-спектакль Куйбышевского академического театра драмы (1982, режиссёр П. Монастырский), постановки в провинциальных театрах.
Экранизировались и некоторые рассказы писателя.
Казалось бы, что близкого для себя в русских Усвятах могут вычитать азиаты? Но произведения Е. Носова переводились и на языки Дальнего Востока.
* * *
Считают, что грустная тональность произведений Носова конца 1980–1990-х (фантастический рассказ «Сон», рассказы «НЛО нашего детства», «Тёмная вода», «Карманный фонарик», «Костёр на ветру», «Красное, жёлтое, зелёное…») связана с ощущением у писателя невозобновимого распада коренных устоев национальной жизни, катастрофического нарастания в «перестроечном» обществе бытийной дисгармонии: жестокости, апатии, разочарования и эгоизма. Добавим: алчности, голливудизированного «успеха», абсолютизации уголовного принципа «умри ты сегодня, а я – завтра». Это осознание было умерщвляющим для Евгения Носова, с его целомудренно-трепетным отношением к миру, природе, человеку.
Следует вспомнить и об общественном признании заслуг писателя. Литературно-творческую работу Е. И. Носов неизменно совмещал с общественной, являясь членом правления Союза писателей СССР, секретарём правления Союза писателей России, членом редколлегий журналов «Наш современник», «Подъём» и «Роман-газеты». «За выдающиеся заслуги в развитии советской литературы и плодотворную общественную деятельность» Е. Носову было присвоено звание Героя Социалистического Труда (1990), он неоднократно награждался орденами. За книгу «Шумит луговая овсяница» ему была присуждена Государственная премия РСФСР имени М. Горького (1975). За рассказы 1990-х он был отмечен Международной литературной премией имени М. А. Шолохова (1996), а в 2001 г., за год до кончины, удостоен премии А. Солженицына.
При награждении Константина Воробьёва (посмертно) и Евгения Носова, «двух писателей, чьи произведения в полновесной правде явили трагическое начало великой войны, её ход, её последствия для русской деревни и позднюю горечь пренебрежённых ветеранов», Александр Солженицын скажет: «…Вся жизнь Носова полвека текла в переструйке с негромким течением послевоенной – и никогда уже не поднявшейся к силе – русской деревни. Таковы и обычные его нерезкие, “неслышные”, задушевные рассказы. … В каждом рассказе Носова сюжет просочён затопляющим настроением, тёплой любовью к людям, их обстоятельному быту и неутихающей привязанностью к природе. Ощущение часто сравнимо с ощущением от рассказов чеховских: как и малозначительный эпизод ласково высвечен, лучится от пропитанности теплотою. Немало и лирики, какой покорны все возрасты: тут – и затаённое ожидание молодой крестьянки; и первая любовная смута сельской старшеклассницы; и одинокость старого неудачника; и возбуждение детской души от весеннего паводка. Тут – и добродушные рассказы о природе – с благоговейностью к её множественным силам и тайнам, доступным только внимчивому глазу, уху, обонянию, осязанию. … В рассказах Носова крестьянская жизнь – до того натуральная, будто не прошла через писательское перо. Крестьянское осмысленное понимание каждого бытийного хода, и поэзия ремесла, неизмышлённая простая народность, самый тип народного восприятия. И десятилетиями Носов удержался, не давая согнуть себя в заказную советскую казёнщину. … И, донося через 40 лет всю ту же военную тему, с горькой горечью всколыхивает Носов то, что больно и сегодня… Этой неразделённой скорбью замыкает Носов полувековую раму Великой войны и всего, что о ней не рассказано и сегодня».
* * *
По воспоминаниям одного из земляков Носова, при похоронах писателя в 2002 г. в Курске «прощание было именно с телом, ибо дух его незримо витал и продолжает витать над городом Курском и над всеми нами, кто помнит его, кто перечитывает его произведения», «проплыла потом его тяжёлая львиная голова в тесном и, как казалось, коротком для него гробу по улице Курска к Красной площади, а потом и на городской погост». В Доме офицеров играл военный духовой оркестр, словно аукаясь со знаменитым носовским рассказом, где оркестр исполняет скорбную сонатную музыку Шопена, получившую в народе именование «Похоронный марш».
Литератор Б. Агеев подметил способность носовской прозы к накоплению подробностей, когда «вещи описываются до такого исчерпания значений, что, кажется, нельзя уже добавить и одного слова; сюжет постепенно выговаривается, потом замечаешь, что такое выговаривание служит цели образовать пласт сущего в его единстве. На самом деле накоплением подробностей происходит собирание целого, происходит то, что можно назвать со-творением действительности средствами духовного происхождения – Словом и Образом».
Согласимся с проницательной и пристрастной мыслью этого наблюдателя: сквозь страницы прозы Носова прочитывается, что прежняя жизнь хоть и ушла, русская лубяная цивилизация хоть и исчезла в первозданном своём виде, однако всё то лучшее из душевного богатства русского человека, всё, что было облюбовано в сердцах людей из отгоревших, растаявших в дымке времён поколений – никуда не исчезло и продолжает пребывать и в воздухе, окружающем нас, и живёт в нас, замечаем ли мы это или не обращаем на это внимания. «Особого влияния на это не оказывает и нынешняя искусительная канитель: внешне человек будто обмерзает коркой льда, но суть его жива и пробует изнутри протаять в мир, – замечает Б. Агеев. – Культурного “вещества”, накопленного человеком в российском бытии, в его широте и расплывчатости, что так часто порицали, теперь достаточно для того, чтобы послужить иной, небытийственной цели. Возможно, в годы нынешнего безвременья над нами промыслительно простирается Божье бережение, которое лучше человеческого».
Кроме вышеназванных сочинений, Е. Носов посвятил войне рассказы «Живое пламя», «Тысяча вёрст», «Фронтовые кашевары» и «Переправа». Все они подтверждают мысль самого автора: «От “Слова о полку Игореве” до “Войны и мира” русская литература пронесла через века священный образ Родины и думы о её судьбе».
Погружённым в такие думы и воплотил земляка в бронзе – на углу улиц Челюскинцев и Блинова – курский скульптор В. Бартенев, автор и мемориальной доски на доме, где жил Евгений Носов, и памятника на могиле писателя. Многие помнят реплику Носова «Покормите птиц»; вот так он и сидит – на курском брёвнышке, среди пернатых, навечный, окормляющий и птиц, и людей.
2015
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.