Текст книги "Поклонение волхвов"
Автор книги: Сухбат Афлатуни
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Приближались, волоча что-то, посланцы за живым мясом.
– Оты-айт! – приказал пленному Темир.
Пленный поднял лицо.
– Он нас не понимает, – сказал один из державших его.
Темир посмотрел в лицо пленного.
– В степь к нам идут, а языка степи не знают!
– Что с ним делать?
– Быз-бырлэ-олсым!
Быз бырлэ олсым! «Берем с собой». Это Темир действительно сказал. Остального не говорил. Показалось это пленному, дымом бреда пронеслось.
Через день прибыл отряд новоюртинских догоняльщиков. Осмотрев последствия битвы, сложили своих погибших в одну кучу, чтобы потом прислать подводу и наскоро, по-солдатски, похоронить.
Прапорщика Николая Триярского среди найденных не оказалось.
Санкт-Петербург, 18 февраля 1855 года
Он умирал. На простой железной кровати, укрытый простой солдатской шинелью. Врачи шептали: простуда, воспаление… Поперхнувшись латинской фразой, исчезали.
Они не понимали. Врачи никогда не понимали Его.
Его диагнозом была Россия. И умирал Он – от России.
– Ныне отпущаеши раба Твоего…
Война проиграна.
Война, на которую Он так уповал. К которой так готовился.
Английские суда стоят у Кронштадта. Французы берут Крым.
Все предали Его. И Франц-Иосиф, и даже этот олух Фридрих-Вильгельм. Не говоря о Туманном Альбионе с его туманной политикой. Все объединились, только бы не дать России выйти в Средиземное море. Бросились спасать Турцию, этого un homme malade, сочувствовать их султану, заигрывать с мусульманством.
Только бы не допустить нового Конгресса.
Иерусалимского конгресса, задуманного Им.
«Се, Волсви со Восток приидоша в Иерусалим, глаголюще…»
Три монарха не въедут в священный город. Город Его снов, виденный в детстве на картинах в Мальтийском зале. С желтым куполом на месте прежнего храма. Он мечтал спасти этот город. Отстроить заново храм, сделать Иерусалим священною столицей. Его предали. Волхвы не войдут в этот город. Отныне он будет игрушкою политиков-торгашей. «Горе, горе тебе, Иерусалим!»
Боль. Боль в спине. Сколько еще будет продолжаться. Кто это приближается к Его одру? Плащи, блики свечей на латах. А, мальтийские рыцари. Орден Св. Иоанна Иерусалимского. Он же сам их рыцарь, колючая мальтийская звезда в детской ладони. Последние осколки рыцарства в век торгашей и лавочников. Он не сумел отбить у сарацин священный город. Не вошел в Вифлеем, землю Иудову. Погасла серебряная звезда над яслями.
«В 8 часов 20 минут духовник протопресвитер Василий Бажанов начал читать отходную. Государь слушал внимательно слова молитвы, осеняя себя временами крестным знаменем. Когда священник благословил его и дал поцеловать крест, умирающий произнес: “Думаю, я никогда сознательно не сделал зла”».
– Думаю, я никогда сознательно не сделал зла.
Да, Он так думает. Имеет ли Он право так думать? Вы не согласны? Я обращаюсь к вам, подойдите ближе. Нет, стойте, достаточно. Ближе не надо… Веревки на ваших шеях и так хорошо видны. Темные, задохнувшиеся лица. Почему стучат барабаны. Кто велел нагнать сюда барабанщиков, Я спрашиваю. Я сожалею, господа. Господин Пестель, аудиенция закончена. Господин Рылеев… Вы сами виноваты. Между прочим, ваша «Северная Звезда» – недурной журнал. Но зачем же бунтовать, господа? Можно было обойтись одной литературой. Литературу Он не преследовал. Только воспитывал. А теперь отойдите, слышите? Он никогда сознательно не делал зла…
«Где есть рождейся Царь Иудейский? Видехом бо звезду Его на Востоце и приидохом поклонитися Ему».
– Позовите ко Мне Моего сына…
Вот же он. Держит Его за руку. Наследник. Как холодно. Как тяжело пожатье каменной десницы. Сказать, чтобы помиловал тех, кто остался. Вернул из Сибири. И этих… Les Petrachevtsy. Хотя нет, не стоит. Здания из железа и стекла. Фаланстеры. Россия в зданиях из стекла и железа. Квадратные, мрачные коробки. Он прощал заблуждения, но не мог простить безвкусицы.
Он диктует наследнику свою последнюю волю. Наследник держит Его руку, по бритым щекам текут слезы. Левая щека выбрита чуть хуже правой.
«В 10 часов Государь потерял способность речи. Но перед самой кончиной заговорил снова. Последними были слова, сказанные им Наследнику: “Держи все, держи все”, – сопровождаемые решительным жестом».
– Держи все…
Сжал руку Наследника.
И тут же разжал. Рука была чужой, маленькой и слабой. Детское испуганное лицо глядело на Него. Разумеется. Иона. Нет, Он помнил. Неоднократно справлялся. Иона, голубь потаенный. Даже собирался повидаться с ним. Просто война. Это сложно объяснить, мой малыш. Слава России, въезд в Иерусалим. Он рисовал их встречу совсем по-другому. Совсем не так, сын мой. Куда ты смотришь? А, картины на стенах. А знаешь, что на них изображено? А это что? «Верно, Иерусалим… Вот на что теперь Мы в священном праве излагать претензию! Имеем полное основание, что бы глупец Француз ни говорил!» Но пока рано. Пока еще рано. Прямая война с Турцией нам не удалась, эти лавочники в мантиях, христианнейшие монархи, бросились защищать магометан. Надо обходным маневром… Заходить с фланга. Нужно идти с Востока, через Киргизские степи, через Великую Бухарию… Мы в священном праве. Он сам был Бухарским принцем, Алирисом, у Него была чалма. А Лаллу Рук, прекрасную Barbe, похитили по дороге… Нет, Он неоднократно справлялся о ней. Просто война, это сложно объяснить, сын мой. Иона, вся надежда на тебя. Держи все это. Поведешь войска на Бухарию и освободишь свою несчастную матушку… Только держи…
– Держи все. Держи все…
«Предсмертное хрипение становилось все сильнее. Наконец по лицу пробежала судорога, голова откинулась назад. Думали, что это конец, и крик отчаяния вырвался у присутствующих. Но Император открыл глаза, поднял их к небу, улыбнулся, и все было кончено».
К этому печальному свидетельству можно добавить еще несколько сведений, почерпнутых из других, менее достоверных источников.
Так, упоминалось, что перед самой болезнью государь получил таинственную депешу из Бухарского ханства. Что, ознакомившись с ней, пришел в сильнейшее расстройство, которое, вместе с неудачами войны, и стало причиной его роковой болезни. Что будто бы незадолго до этого по приказанию государя из города Лютинска был доставлен в столицу мальчик Иона Фиолетов в сопровождении приемного отца, священника о. Василия Фиолетова. Мальчик, доселе не только в столице, но и ни в каких городах, кроме Лютинска, не бывавший, с любопытством разглядывал дома и задал своему приемному отцу немало вопросов об архитектуре, на которые священник только щурил глаз и отвечал невпопад цитатами из Священного Писания. Будучи доставленным во Дворец, в Мальтийский зал, мальчик, однако, не был принят государем. Как утверждают, дойдя до входа в зал, государь повернул обратно, бормоча: «Нет, только в Вифлееме… Иначе нельзя». Немногочисленная свита, сопровождавшая государя, почувствовала в этом тайну. Впрочем, государь велел щедро наградить гостей из Лютинска; перед тем как тронуться обратно, они гуляли по столице, Ионушка снова теребил о. Василия своими вопросами, а тот снова отмалчивался в желтую, с проседью, бородку.
Тогда же, а может, и раньше государь соизволил оказать вспомоществование семейству Варвары Петровны Маринелли, пылкое прошение которой, как известно, в свое время удержало государя от вынесения одного жестокого приговора. Благодеяние государя оказалось весьма своевременным: семья Триярских находилась в самом жалком состоянии. После известия о похищении Вареньки и исчезновении в степях Николеньки матушка, Елена Васильевна Триярская, слегла совершенно; дом, державшийся все годы на хозяйственном гении матушки, пришел в упадок; утешать ее в скорбях приходит Анна Вильгельмовна, ставшая ее подругой.
Впрочем, было у Триярских и одно радостное событие, хотя и оно, при близком изучении, несло в себе что-то тревожное. В ночь перед Рождеством 1852 года в доме Триярских был найден мирно спящий отрок. Он был обнаружен лежащим недалеко от елки, которую семейство, несмотря на все горести, продолжало убирать к Рождеству. Отрок этот оказался не кем иным, как Левушкой Маринелли, умыкнутым ровно три года до того и с тех пор считавшимся пропавшим. Каким образом отрок был возвращен обратно в родное гнездо так, что этого не заметили ни прислуга, ни домочадцы, осталось загадкой. Не удалось также выяснить, где Левушка находился все эти три года. На все расспросы он молчал, и никакие просьбы и даже угрозы это молчание сломить не могли. Левушка вообще говорил мало; из избалованного ребенка он превратился в бледного, сосредоточенного подростка. Язык его сделался простонароден, а манеры до того демократичны, что Триярские только за голову хватались. Впрочем, эти недостатки в нем скоро изгладились, однако другие, более тревожные черты удержались в характере, видимо, надолго. Так, он стал набожен и помногу молился, особо почитая икону с Рождеством Христовым. Полюбил сочинять какие-то фантастические истории, или, как он называл их, «сказки». Кроме того, он упросил приобрести инструменты для вырезания по дереву; когда же таковые были приобретены, оказалось, что Левушка чудесно вырезает разные фигурки и вообще славно плотничает, хотя на вопросы о том, где и как он овладел начатками этого ремесла, – отмалчивался. Было решено пустить юного Маринелли по Николенькиной линии – отдать обучаться художеству. Тут как раз пригодилось Высочайшее покровительство – отрок был принят в Академию на казенный кошт и начал быстро продвигаться в учебе. Особенно нравилось ему рисовать различные русские узоры, фантазировать резные наличники и коньки. Первые его самостоятельные проэкты, исполненные в русском стиле, совершенно удовлетворили наставников. Правда, некоторые указывали на избыток декоративности и узорочья, но вскоре именно такая узорчатость вошла в моду.
В последние дни свои вспомнил государь и о законном супруге Варвары Маринелли. Но тот, как оказалось, процветал и без высочайших милостей. После загадочной гибели своего друга Афанасия Казадупова Алексей Карлович совершенно преобразился. Прежний образ жизни был оставлен, участие в эфемерной комиссии забыто; Маринелли принялся служить и в кратчайшее время дослужился до градоначальника. То есть для формы это место еще занимал Саторнил Самсонович, однако всему Новоюртинску уже известно, что Пукирев – лишь тень, отбрасываемая Маринелли и бледнеющая с каждым днем. Прежний градоначальник все время проводит в карточных играх, на которых, как говорят, проиграл остатки ума. Маринелли же сотворил из себя Бонапарта и прибрал весь Новоюртинск к рукам. Совершил несколько дерзких вылазок в степь, где жестоко расправился с остатками армии бека Темира, а его самого захватил в плен, хотя и без Англичанина. Маринелли лично допрашивал пленного и, как говорили, чуть ли не под пыткой выведал от него нечто касаемо исчезнувшей супруги, Варвары Петровны, и ее братца. Но что именно он выведал, неизвестно, поскольку сведениями Алексей Карлович ни с кем не делился. Он вообще сделался молчалив, а если говорил, то как-то вяло и серо. Жил обособленно от всех, в монастырской простоте, хотя ходили слухи, что под своими апартаментами устроил еще один подземный этаж, с мебелью и кальянами, где завел себе отчаянный гарем. Оказавшись ночью случайно возле жилища Маринелли, прохожие слышали откуда-то снизу музыку и вакхические возгласы. Говорили также, что вроде товарищем в этих оргиях ему служит Саторнил Самсоныч, которому эти восточные проказы пришлись по вкусу. Однако это уже чистые слухи, да и передаются они с опаской – настолько велика стала власть Алексея Карловича, просто мистическая власть какая-то!
Так государю стало известно в общих чертах почти обо всех персонажах этой истории. Только в отношении самой Вареньки и ее брата сохранялся туман. И хотя депеша из Бухары проливала некоторый свет, свет этот, если судить по вздоху, вырвавшемуся у государя, был скорее печальным. Последовавшая затем болезнь и кончина смешали все карты. Депеша затерялась; затерялся и отчет особой комиссии, созданной государем для разысканий о секте Рождественцев; известно только, что комиссия сочла эту секту несуществующей, то есть существующей исключительно в фантазии. Вообще новый император не сильно входил во все эти подробности. На дворе стояла новая эпоха, эпоха очистительной либеральной грозы, фабричного станка, панславянской идеи и новых завоеваний на Востоке; эпоха новой моды на украшение волос из гирлянды голубых цветков, наложенной в двойной кружок из серебряной блонды, причем с гирлянды спускается множество серебряных пестиков… Перед новой хлопотливой эпохой померкли дела и личности эпохи прежней, которую стало модно ругать за скуку и деспотизм, а царствование Николая Павловича называть не иначе как «тяжелым сном», от которого теперь пробудились. Впрочем, кто поручится, что все описанное здесь – и исчезновение Серебряной звезды, и суд над петрашевцами, и прочее, и прочее – не есть сон, приснившийся некой причудливой голове?
Но пока до таких вольных гипотез еще далеко; во дворце еще прощаются с почившим императором, слышны шепоты и отдаленное пение – завершается литургия. Из комнаты с почившим все вышли. Тихо стучат часы, отмеряя ненужное для него время. На письменном столе застыли пресс-папье, деревянный разрезательный нож и стопка донесений, так и не дождавшихся летучего: «Быть посему». Начинают бить часы: четыре арапчонка в чалмах выплывают из часового домика и кружатся под проигрыш из «Турецкого марша». Темнеют картины на стенах. Батальные сцены. Несколько новых – он повелел перевесить из Мальтийского зала. И еще одна. Небольшая, слегка затерянная среди других. Зимний вид города, желтоватый натоптанный снег. Люди, собаки, деревья. Река под зеленым льдом, из проруби таскают воду в деревянных ведрах. Сороки на черных деревьях. Зеваки, привлеченные шествием. Солдат в латах справляет малую нужду, оглядывается. Верблюды брезгливо ступают по снегу, пробуют ноздрями воздух, пахнущий дымом и молоком. Рядом рубят дерево, обрубают ветви. Коленопреклоненный старик, мантия в горностаевых запятых. Другой распластался на снегу. Третий, смуглый, в шубе, снег на чалме. Лай собак, куски снега сползают с крыш. Лицо слуги из шествия: римский профиль, тяжелые, тронутые инеем, усы, взгляд человека, только что пережившего тяжелую болезнь. Как будто новый, чужой в этой толпе. А она все движется, все течет, шаркает башмаками, притоптывает верблюжьим копытом. И капля от сосульки падает за ворот, и вот он, хлев, и горностаевый старец, и другой, в золотом плаще, и третий, черномазый, мерзнет в великоватой ему шубе. И амбары под снегом, и дым из трубы. И старик-плотник, глядящий на все это. И жена его, и сын его. И река подо льдом, девочка на деревянных санках. И звезда над крышей, зябнущая, облаянная собаками, подкопченная печным дымом. Над ветвями, верблюдами, ведрами, солдатом, справившим наконец свою нужду. Над крышей хлева. Неизвестное светило. Повисев немного, погасло.
Книга вторая
Мельхиор
Ташкент, 20 сентября 1908 года
В 9 часов вечера жители Ташкента наблюдали редкое небесное явление. С севера, по направлению к луне, двигался яркий шар. Величина шара два с половиной фута в диаметре, длина хвоста – сажень. Приблизившись к луне, шар скрылся. Отделившийся хвост принял вид стрелы.
Явление длилось минуты две. Центр шара горел ярко-электрическим светом. Полагают, это был болид.
В тот же день в почтовом вагоне между Ташкентом и Чарджуем обнаружена пропажа 330 000 рублей. Два почтовых чиновника арестованы.
Ташкент, 20 декабря 1911 года
«С наступающим Новым годом!
Какую массу пожеланий, надежд и ожиданий заключает в себе это новогоднее приветствие. Строго говоря, ничего нового не бывает, завтрашний день будет удивительно похож на сегодняшний, и 1 января на 31 декабря. Но людской муравейник всегда чем-то бывает встревожен, движется, спешит, торопится, куда и зачем – никто толком сказать не может. А ведь все суета и безсмысленное течение воды: и эти новогодние пожелания счастья, и эти торжественные речи, и эти безпочвенные восторги людей перед неизвестным будущим. А между тем кругом тишь и молчание, напоминающее жуткую мертвую тишину кладбища. Что-то пошлет Новый год?»
Отец Кирилл отложил «Туркестанские епархиальные ведомости»:
– Славно…
Вышел во двор, попробовал воздух.
Под навесом – Алибек. Слепой садовник поклонился.
– Ну, как там свет и тьма, Алибек? Какое сегодня положение?
– Сегодня тьмы вот настолько больше, – изобразил пальцами, насколько: дюйма два.
Отец Кирилл зашагал по кирпичной дорожке – навестить теплицы. Остановился, повернул голову.
Кто-то дергал калитку.
– Кто? – Подошел. – Ну кто?
– Я! Я…
– Какое я? – Приоткрыл.
– Здравствуй, князь… – В переулке стоял старик. – За долгом пришел.
Увидеть, что выражало лицо отца Кирилла, было невозможно, старик заслонил его собой. Рука с чем-то тяжким обрушилась.
Не глядя на распластанное тело, устремился в дом.
Заметил слепого садовника.
– Опять выросла… тьма настолько выросла! Хозяин!
В доме гость полез за икону. Достал, обдувая пыль, мешочек. Размотал тесьму.
Кокон шелкопряда.
Спрятав под халат, выбежал.
Разлетелись листы «Епархиальных ведомостей».
– Тьма вот настолько выросла, хозяин! – кричал во дворе Алибек.
Ташкент, 22 декабря 1911 года
Весть о нападении на отца Кирилла раскатилась по городу. Прогрохотала на прямых и мощеных улицах Нового города. Прошуршала в извилистых улочках туземного.
Известная фигура отец Кирилл Триярский.
Священник Железнодорожной церкви. Миссионер, умница, декадент в рясе.
Заметка в «Ташкентском курьере» сообщала, что производятся розыски. Дело поручено вести «ташкентскому Пинкертону», Мартыну Казадупову. По подозрению задержан и доставлен в тюремный замок садовник сарт Алибек Мухамуд-Дияров. За недоказанностью отпущен. Сообщалось, что отец Кирилл жил одиноко, по домоводству пользуясь помощью вышеназванного Алибека. Что сад отца Кирилла, составленный из видов флоры как местной, так и выписанной, считается одним из ташкентских чудес света, что отец Кирилл привлекал своей образованностью, пользовался любовью и интересовался обычаями. Для раздела хроники заметка была подробной и написанной с чувством.
Больше всего обсуждали весть в «Новой Шахерезаде», между папиросой и чашечкой кофе, который здесь варили прилично, правда, и драли за это нечеловечески.
– Так, говорите, все-таки выжил? – попыхивал «зефиркой» фотограф Ватутин.
– Бог спас, Бог спас, – кивал журналист Кошкин, пишущий под псевдонимом Ego. – Но, знаете, в любую минуту… между жизнью и это…
Публика в «Шахерезаде» была специальная. Пестрая и орнаментальная, вроде узора на коврах, устилавших заведение. Какие-то люди с идеями; служители свободных искусств со своими музами, бледными, но с завидным аппетитом; декаденты и полудекаденты, быстро переходившие от кофе к чему покрепче и засиживавшиеся с этим до рассвета, когда электричество гасло, скатерти срывались со столов, а кальяны сдвигались блестящей кучей в угол. В эти предутренние часы в омутах табачного дыма, в зеленоватых лицах пролетариев свободных профессий и в тяжелых, «под Бакста», картинах и вправду чудилась какая-то восточная мифология. Публика с апатией просила счет, долго складывала в сонных извилинах цифры. Расплатившись или, что чаще, уболтавши поверить в долг, отбывала отсыпаться, ворча по дороге на дороговизну, подозрительный коньяк и клянясь более в «Шахерезаду» ни ногой… Чтобы в следующий вечер все повторялось снова.
– Хорошо бы навестить Кирилла Львовича, – вступил в разговор Чайковский-младший, творец популярных вальсов. – Вы уж извините, «отцом Кириллом» я его звать не могу, с его-то мыслями!
– Ну, у кого теперь мыслей нет, – усмехался Ego-Кошкин. – У всех теперь мысли.
Разговор происходил в одном из «гротов», откуда можно было легко наблюдать за тем, что творилось в «Шахерезаде».
А творилось здесь обычно многое. Публике предлагалась музыка: днем скрипка, довольно недурно; по вечерам концертное исполнение, силами местного музыкального мира. Иногда бывало свеженькое, дебюты вновь прибывших артисток, увековеченные Ego на скрижалях «Ташкентского курьера»: неподражаемая в своем жанре интернациональная лирико-каскадная артистка m-lle Тургенева, танцовщица Нюсина и дамский оркестр из пятнадцати человек.
Сегодня было обещано трио на цитрах, банджо и мандолине семейства Бернар. Семейство пока шуршало в гримерной, фиксатуарясь и пробуя инструменты. В зале на возвышении топтался скрипач Делоне в чалме с изумрудом. Осыпая деку пудрой, исполнял мелодию Индийского гостя из популярной оперы; из глубины аккомпанировала девица Сорочинская, тоже вся – в восточном вкусе, с целой ювелирною лавкой в ушах и на груди; все это на патетических аккордах болталось и звякало. Позади колебался занавес: одалиска, пляшущая с кинжалом.
– Жидковато сегодня народу, – заметил Ватутин, докурив, к облегчению Ego, свой «Зефир». – Как полагаете?
– Вероятно, цвет общества все еще заседает в цирке, – предположил Ego.
– Где?
– У Юпатова. Артель официантов предоставила для сопровождения греко-румынский оркестр.
– Жулики! – зевнул Чайковский-младший.
«Жулики» было его любимое mot.
– Думаю, после цирка сюда наведаются. Павловский, Левергер с Левергершей ну и Степан Демьяныч собственной персоной…
– Персона! – произнес Чайковский-младший и загрустил. Степану Демьянычу он был должен, и не так чтобы пустячок.
Ватутин вертел рюмку. Блюдо остыло и обросло пеплом. Электрическое освещение (в «Шахерезаде» гордились, что шли в ногу с веком и употребляли лампы «Люкс», дававшие красивый свет) делало лицо фотографа похожим на маску.
– Загрустили? – поинтересовался Ego, бодро доедая салат.
– Да об отце Кирилле…
– Кто? Ну да, отец Кирилл! Ваш ведь коллега некоторым образом? В Германии живописи обучался, до того как в рясу свою влез…
Ватутин кивнул. Сам Ватутин западнее Киева нигде не бывал, хотя в молодости собирался овладеть в совершенстве кистью и сделаться портретистом европейского класса. Но жизнь задвинула в Туркестан; картин не писал, снимал местные типы. И отца Кирилла собирался заснять, и на тебе…
– А я, по правде сказать, не понимаю, – жевал Чайковский-младший, – как из искусства можно в религию.
– Вы ж сами хвалили церковную музыку, – поднял бровь Ego.
– Музыку – да. Но музыка заслуга не церкви, а сочинителей. Вот если бы это попы ноты писали, я бы – конечно… А так, уберите, вытащите из церкви все искусство, живопись, музыку, архитектуру, – что останется?
– А помните, что отец Кирилл вам тогда ответил? Уберите из музыки, из живописи все божественное, реги… религиозное – и что останется?
Чалма Делоне, блеснув фальшивым изумрудом, исчезла за кулисой. Аккомпаниаторша извлекла финальный аккорд и последовала туда же.
Публика заинтересовалась, ножи и вилки затихли. Кто-то осторожно захлопал.
Кулиса заволновалась, словно за ней шла рукопашная схватка.
Одалиска на занавесе сдвинулась, и на сцену на своих знаменитых кривых ногах выкатился синтетический артист Бурбонский, любимец ташкентской публики, звукоподражатель-чревовещатель.
– Жулик, – скривился Чайковский-младший, но тоже подался вперед.
О Бурбонском было известно, что он одессит, проживает с престарелой матерью, на которую кричит, и коровушкой-сестрой, которую побаивается. Говорили, что мать его была в молодости первою на Одессе дамою с камелиями, так что многие успели аромат этих камелий перенюхать, отчего и появились на свет Бурбонский и коровушка. С годами камелии увяли, и мадам перебралась в Ташкент. Бурбонский подражал звукам музыкальных инструментов и ухлестывал за гимназистами, за что бывал неоднократно бит и предупрежден. Про коровицу болтали, что в молодости бежала с поручиком, но неудачно, после чего стала презирать мужчин и сдала экзамен на врача-гинеколога.
Покачиваясь на ножках, Бурбонский оглядел зал:
– Почтеннейшая публика! Гутен абенд! Буэнос ночес! Бонсуар! Ассалям алейкум, яхшими сиз…
После приветствий было подано два несвежих, опушенных плесенью анекдота. Эстеты поморщились, но главная публика слопала и шумно отрыгнула аплодисментами.
Замелькала пантомима, представлявшая городские типы.
Докучливый туземный нищий со своей вечной арией: «Тюря, тилля бер!»…
Беспаспортный жид, обнюхивающий воздух и дающий околоточному взятку…
Сартянский купеческий сынок, берущий извозчика («Э, извуш!»), катящий по улицам Нового города до первого питейного заведения. Бурбонский мастерски изображал его «походончик» среди столиков, плюханье за «самий шикарний»; вот к нему, вертя формами, подплывает Маня или Клава, таких, фигурястых, для привлечения и держат… Бурбонский, поиграв глазками, выкатил на «дар-р-рагова гостя» воображаемую грудь: «Что желаете-с?» И тут же снова перевоплощался в купчика и требовал себе «шайтан-воды», гуляя взорами по Маниной груди и ее окрестностям… Вот и рюмочка блеснула, и набулькана шайтан-водица; сартёнок, еще раз скушав глазами подносчицу, опрокидывает рюмку и, опьянев, скатывается с воображаемого стула на пол эстрады…
Публика давилась, кто-то утирал слезы салфеткой.
– Плакать бы над этим надо, а не хохотать, – сказал Ватутин.
Кошкин, смех из которого вылетал синкопами, глянул на Ватутина с вопросом.
Ватутин хмуро играл вилкой:
– Просветителей из себя корчим… Цивилизаторов! А вот оно, все наше просветительство, не угодно ли скушать? Русская водка да русская Манька. Тьфу!
– Вы, Модест Иванович, как всегда, мизантроп, – заметил Ego-Кошкин.
– Насчет водки спорить не буду, – откликнулся Чайковский-младший. – А насчет мадемуазель Маньки… Позволю держаться собственного мнения!
– Знаем мы, знаем это ваше мнение, – проговорил Ego. – Какой вы взыскательный гурман по этой части.
– Отнюдь, господа. Гурманы – это, так сказать, поэты среди мужчин; получив карту блюд, они долго изучают ее, выискивая блюдо под названием «Идеал», и, не найдя его, с обидой возвращают официанту. Я же, господа…
– Просветители! – Ватутин все порывался встать и покинуть заведение, хотя ему уже было ясно, что просидит здесь еще не один час, тупея от папиросных дымов и болтовни.
Бурбонский тем временем перешел к десерту.
На десерт полагалась «политика». Тут Бурбонский своими кривыми ножками гулял уже по лезвию бритвы. Стены в «Шахерезаде» тоже имели уши, разве что не лопоухие, как у какого-нибудь сексота, а вполне благородные, а то и с бриллиантиком. О проказах Бурбонского становилось моментально известно полиции, и, если бы не связи владельца «Шахерезады» Пьера Ерофеева, подражавшего Петербургу и Дягилеву… Пьер Степанович брал трубочку, звонил в «верха», и гран-скандаль удавалось замять. На время…
Электричество померкло, освещение сосредоточилось на сцене. Бурбонский распрямился, запахнулся в невидимый плащ, печать нездешнего легла на его потасканную, с обвислыми щеками мордочку… Гамлет! Совершенный принц Гамлет, вот и ладонь словно сжимает череп, и «бэдный Йорик» вот-вот сорвется с гордых губ… Впрочем, нет, не череп, а мешок с деньгами лежит на его ладони – слышен звон монет; уж не венецианский ли купец, господин Шейлок, собственной персоной? Но на лице все еще гамлетовское сомнение, spleen по поводу вывихнувшего себе конечности века, а также уплывшего из-под носа датского престола… Еще одна незаметная перенастройка лицевых мышц, характерный жест – и публика замерла: на сцене возвышался…
– Ну и ну… – икнул от удовольствия Ego. – Смело. Смело.
– Вылитый великий князь…
Видение исчезло: фигура на сцене снова стала Бурбонским, низеньким, с заплывшими глазками, на карикатурных ножках. Публика зашумела ладонями, выстрелила двумя-тремя bravo; полетела роза; Бурбонский хищно ее поймал и «вколол» в реденький локон, оборотясь цыганкой… Публика загремела еще сильнее.
И вдруг звук словно стерли.
Кто-то еще шлепал ладонями, но большая часть зала уже глядела в сторону одного из «гротов», который до того времени был задернут атласом. Теперь атлас был убран, в проеме, склонив голову, улыбался сам великий князь Николай Константинович Романов.
Выдержав элегантную паузу, похлопал:
– Прелестно.
И скрылся за занавесью.
Возникла пауза. Стали слышны отдаленные струны из гримерки и реплики официантов.
Постепенно зал начал оттаивать. Зажглось электричество, добавилась публика, забредшая на огонек по дороге от цирка Юпатова, им полушепотом пересказывали инцидент. Из-за столиков с новоприбывшими слышалось: «Скажите пожалуйста!» Или: «Погорел теперь Бурбонский синим пламенем!» Сам Бурбонский, покамест еще не объятый пламенными языками, уписывал бифштекс; пред ним, кроме мятой розы, стояла пара бутылок, присланных почитателями его таланта, на бутылки налегал преимущественно юный сосед Бурбонского.
– Кто сей юнош? – заинтересовался Чайковский-младший, доканчивая пирожное «Танец живота» (крем, цукаты).
– Васенька Кох… – Ego сполз на драматический шепот. – Чудный мальчик, но, знаете, с нэкоторыми странностями…
Семейство Бернар (цитра, банджо и мандолина) распределилось по сцене.
Публика слушала вяло, вполглаза следя за покрывалом, за которым исчез великий князь. Один из официантов, пробегая, сунул туда голову, высунул, кивнул другому. Тот забежал в «грот», через секунду вылетел с пустыми тарелками.
– Ушли, – определил Ego. – Там у них еще один выход… – Втянул остатки вина. – Пойду, подышу немного воздухом.
– Официантов пошел допрашивать, – проводил его взглядом Чайковский-младший. – Про Изиду под покрывалом.
Ego пробирался меж столиков, раскланиваясь и дергая плечом.
– Как скучно, – разглядывал вилку Ватутин.
– Не скажите! Николай Константинович, великий князь… Это вам не… Боже, ну как они играют! Кто их сюда пригласил?!
Исполнители заиграли кекуок.
Ташкент, 23 декабря 1911 года
Отец Кирилл исчезал. Госпиталь, куда его поместили стараниями отца Стефана, настоятеля Госпитальной церкви (военных лечили лучше), находился недалеко от железки. Днем к нему заглядывали из церкви и клали на подоконник еду, на случай если умирающему вздумается легонько перекусить. В форточку лезли гудки, стуки, запахи угля и крепкое слово из мастерских. А он вспоминал Париж, вокзал Saint-Lazare, французский шум, фиолетовый дым. Вспоминал Японию, волны, владыку Николая, парк Уэно и ветер, вздувающий кроны… Умереть в тридцать один год здесь, в Ташкенте? Среди чужой пыли, арыков, солнца?
Почему бы нет, чем это место хуже, чем любое другое? Ничем. Чем он лучше любого смертного, кроме отшумевших рукоплесканий его талантам, его пейзажам, особенного тому, с двумя соснами? Вот и Комиссаржевская здесь умерла, он сослужил при отпевании, гроб завалили цветами, лилии, астры, незаметно поднес одну к губам. Жаль только, что не выполнит обещания, данного владыке пред отъездом, когда лил бесконечный японский дождь, багаж отбыл в Йокохаму, а он все сидел у владыки на Суругудае и глядел в пустую чашку…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?