Текст книги "РиДж"
Автор книги: Таисия Попова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
37. Марта. Травма
Так странно, что я спросила его о травме за день до того, как он порвал крест.
Мне так долго не приходило в голову, что с ним может что-то случиться. Сколько бы я ни видела его тренировок, растяжек и спектаклей, невозможно было поверить в хрупкость тел танцоров и опасность их работы. Даже само это слово – работа… Ты видишь мокрые пятна на их одежде, но не понимаешь, какую перегрузку испытывают их тела.
Тогда он собирался утром, как всегда, натягивал наколенники, наливал воду в бутылку, складывал яблоки и о чем-то рассказывал, очередную историю с репетиции.
Я вдруг увидела, как сильно набухли вены у него на левом запястье. На правой их не было видно, а на левой они проступали из-под кожи, как синие нитки, и пульс был виден невооружённым взглядом.
– Джонатан, – позвала я осторожно. – У тебя с рукой все в порядке?
Он внимательно поднес руку к глазам, как посторонний предмет, и повертел ей у себя перед носом.
– Не совсем. Вчера неудачно поймал партнёршу. Все живы, но связки пока ноют.
– А вены почему такие?
– Потому что они в мышцах, – сказал он всегдашним терпеливым тоном. – Во время мышечного спазма на них оказывается давление. И они выскакивают.
– Это больно?
– Да нет же, Марта, – он легко провел пальцами по выступившим венам. – В работе много что больно, без травм в танце никак. Не бойся.
– А что делать, если травма случится прямо на сцене? На спектакле?
– Терпеть, – ответил он коротко.
Он редко говорил об учебе. Только если я что-то спрашивала. Сам первым тему не заводил. Всегда «Академия», никогда – Вагановка, хотя даже от сотрудников университета я слышала именно такое сокращение. Но если что-то вспоминал, словно шторы отодвигал с этих воспоминаний, перебирал какие-то непонятные мне, но ужасно важные для него мелочи, как стекляшки на свету. И всегда, пока рассказывал, смотрел вверх, задирая подбородок и улыбаясь в точности так, как это делают в балете.
– У тебя были травмы?
– Где, в Академии? Конечно. В выпускном классе страшно воспалились связки наколенника, я и спать не мог. Врач сказал тогда, что мне надо делать уколы.
Он стиснул колено ладонями, и я впервые заметила, что при любой растяжке он всегда придерживает правое колено хотя бы одной рукой, словно оно мёрзнет.
– Уколы… Знаешь, мне было так страшно и тоскливо. Я думал – вот, уколют, пролечат, снова к станку, потом делать все то же самое до следующей травмы, потом опять больничный, терпи, чего ты ждал, ты же знал, куда шел…
Джонатан редко злился, максимум мог взбрыкнуть на несколько секунд или с шумом выпустить столб огня из ноздрей, чтобы тут же успокоиться. Но сейчас в нем поднимался какой-то гнев, как вода, и мне даже трудно было смотреть на него.
– Врач никогда даже не приходит на балетный урок. Не понимает, откуда взялась травма и как её скомпенсировать. Болит? Антибиотик тебе в мышцы. Ненавижу. Не может быть, чтобы все решалось уколами.
– Тебе там было страшно? В Академии?
– На сцене всегда страшно, – пожал он плечами. – Я не помню спектакля, чтобы меня не трясло в кулисах, хотя бы несколько секунд. Ну и всегда же непонятно, что там будет на самом деле.
– Непонятно, что будет в спектакле, хотя ты знаешь его наизусть? И вы его по полгода репетируете?
– Нееет, Марта, ты что! – у него даже зрачки расширились, как у кошки, и подскочил он совершенно по-кошачьи. – Какие полгода! Один балет учат за пару репетиций.
– Ты шутишь? – я так и оставила ложку в тарелке. – Две репетиции? А что же тогда вы учили те первые три месяца в Париже?
– А тут мы учили не балет, – ответил он очень терпеливо. – Кордебалет в классическом театре делает одни и те же движения, которые все еще в седьмом классе знают. Солисты да, больше времени тратят. Но они с педагогом. И с хореографом работают над образом.
– То есть три месяца репетиций одного и того же – это пока твой рекорд, – уточнила я.
– Ну… – он покрутил головой. – Вообще выпускной спектакль в академии Вагановой готовят полгода. Но там как раз все шло не так. Я, например, сломал партнерше ребро.
– Где?
– На сцене, – пояснил он как ни в чем ни бывало. – На выпускном спектакле как раз. Она воды выпила перед выходом на сцену, не удержалась, сильно нервничала. А эти двести граммов воды в желудке – это не просто так, они же меняют центр тяжести. И я поднял её на одной руке, почувствовал, что не удерживаю, и поймал за талию другой рукой с размаху так, что ребро треснуло.
– И что она сказала? – я смотрела на него, остолбенев, а Джонатан разминал шею и плечи как ни в чём ни бывало.
– Она? Выдохнула и шепнула: «Упадёт занавес, и мы выйдем на поклон».
Упадёт занавес, и вы выйдете на поклон. В любом случае. Даже если кто-то сломал тебе ребро.
Неплохая формула.
Он позвонил мне среди дня, когда я еще не ждала никаких новостей. Думала, то ли отдохнуть после рейса, то ли прибраться в номере, то ли уйти пить кофе.
– Марта, милая моя, ты можешь говорить?
Я в недоумении уставилась на телефон и даже пригляделась к картинке на мессенджере. Джонатан. И голос его.
– Я упал, – он сделал долгую паузу.
– На репетиции?
– На уроке.
– На уроке разве падают?
Он первое время удивлялся, что я совсем не знаю, чем различаются урок и репетиция, не понимаю выражения «делать класс» и палка (палка – это станок, как оказалось). Но выучить профессиональный сленг – одно. А представлять себе рабочий процесс – это другое.
– На уроке в основном и падают, – ответил он. – Часто. Все падали, хотя бы раз. Барышников падал, Нуреев…
– Так и что, какая травма?
– Крест, – его голос звучал прерывисто сквозь помехи связи. – Порвал связку, в общем.
– Ты в больнице? – меня трясло, больше не от новостей, а от звука его голоса, который словно растворялся в телефоне, хотя Джонатан всегда говорил очень громко, пытаясь докричаться сквозь мое привычное молчание.
– Что ты молчишь, скажи, как ты, моя девочка.
От «моей девочки» у меня подкосились ноги, и я несколько секунд переводила дыхание. Такие выражения не входили в наш словарь ни на одном языке. Мы всегда звали друг друга по имени, обычно с добавлением никнейма, никогда не нежничали на людях, словно каждый раз доказывая самим себе, что мы случайные попутчики в чужой стране, и каждый свободен от другого. Мы и впрямь были свободны – в деньгах, в языке, в профессии. Несвобода началась с визы, билета в Азию и долгих звонков по всем мессенджерам. Он силой заставил меня купить смартфон почти перед самым отъездом, тогда они только появлялись, стоили по пятьсот евро.
Он упал. Что-то сломал, порвал или расшиб. И даже сказать не может. Хотя ещё бы – он звучит, только когда двигается, говоря на языке тела.
38. Джонатан. Травма
В тот день мы прогоняли еще раз «Les rois du monde» и Верону. Реда не уставал нас поправлять и контролировать каждый раз.
– Вы в Вероне с первого удара прожектора, – говорил он тихо, стоя между готовыми к бою Монтекки и Капулетти. – Когда падает свет, вы уже должны быть агрессивны и полны сил. Злоба – в каждом движении. Меркуцио! Ты можешь смеяться, но сразу находи глазами Тибальта, вон он, твой главный враг.
У меня противно саднило колено, ныло сломанное сто лет назад, еще до Михайловского, запястье, и репетировать не хотелось вообще. Рейчел казалась тяжелей обычного, видимо, после вчерашних посиделок в баре, на которые пошёл не я, а Марта. Интересно, что она расскажет? Вряд ли ребята так уж напивались или вели себя непристойно при чужом, в общем-то, человеке. Пусть мы и живём в люксе Джульетты…
Боль в колене рванулась, как бомба, так горячо и внезапно, что я выпустил рыжую Капулетти из рук, и мы съехали по ступенькам к подножию лестницы.
Рейчел молчала, дула на пальцы, придавленные в падении, и смотрела на меня испуганно. А я не мог встать, и колено казалось взорванным и чужим.
Почему-то всплыло в голове давнее: «Ligaments? You can seat». Самое начало работы. Неужели теперь сломал? Да нет, я же не падал на колено, не может быть, чтобы перелом!
Реда задал мне только один вопрос сразу. Все гомонили и дергали меня, а он сел рядом на корточки и спросил меня:
– Will you dance?
Я посмотрел на оцепеневшую Рейчел, на каждого из Монтекки, на Джона и Дамьена, на своего дублера, который уже стоял, прогревая стопу, зажал руками колено и поднялся, уцепившись за проклятую лестницу.
– Yes.
– You can go on without acrobatic dance, – сказал Реда спокойно. – We can change your role, Jonathan Monthecci.
– I will dance, – сказал я больше себе, чем ему. – I can.
Реда посмотрел на меня долгим взглядом, потом кивнул.
– You'll manage.
Я выдержал Азия-тур почти до самого конца. Не знаю, что было хуже: репетиции, два двойных спектакля или… нет, пожалуй, все-таки утро. Утро, когда я просыпался с ощущением, что в мышцы мне натолкали битого стекла. Сваливался с кровати на руки, тянулся за шприцом, делал себе укол обезболивающего, не открывая глаз, и только тогда мог подняться на ноги. Одна порванная крестовая связка может пригвоздить тебя к полу на всю оставшуюся жизнь, как оказалось. Непонятно было только одно – как жить жизнь, в которой ты перестанешь танцевать.
Марта смотрела на меня большими глазами, но традиционно не говорила ни слова первой, и я впервые был рад этой ее привычке молчать. Натянув саппорт на колено, я разминался вдвое медленней обычного, тянулся, стиснув зубы и сбивая дыхание от боли, а она больше не смотрела на мои тренировки, сидела на кухне или запиралась в ванной на все полтора часа. Успокаивать ее не хотелось. Мне ничего не хотелось, кроме как остановить боль, которая не давала мне спать, танцевать и жить. Приходилось день за днем, час за часом пальцами выкладывать колено на коврике, греть плохо подчиняющиеся мышцы ладонями, работать с одной ноги, выполнять балетный урок ровно наполовину и колоть обезболивающие. Я знал, что танцевать на них нельзя, но хотел дожить до конца показов. Почему-то я знал, что все это не продержится долго. Для меня РиДж потерял этот дух куража и смерти. Смерть я как будто почти не видел на сцене, то ли привык к ней, то ли перестал понимать, какое она имеет отношение ко всему происходящему.
Но Азия-тур шел. Тайвань, Шанхай, я не запоминал городов и времени суток, потому что все затопило моим страхом движения. После спектаклей я валился на кровать, едва дойдя до номера, и хотел, чтобы все это закончилось как угодно.
– Ты не улетишь домой? – спросил я однажды, не выдержав очередного испуганного взгляда Марты в такой момент.
– В Париж? – переспросила она. – Нет. Я дождусь тебя.
– Я буду танцевать до самого последнего спектакля.
– Последнего… – сказала она неслышно.
Последний спектакль настал неожиданно, ведь оставалось всего три дня в Сеуле. Уик-энд, двойные показы. К тому времени Реда выписал наколенники всей труппе, чтобы замаскировать мою травму, и на репетиции никто уже не пялился на мое заблокированное колено. Рейчел иногда взглядывала на него, но в целом все приняли, что я в строю.
Я с каждым днем все больше боялся танцевать. Наколенник, присланный травматологами из Москвы, повторял мои связки и позволял работать мышцам на полную амплитуду. Но мне было страшно. Страшно. Страшно.
На последних нотах, когда все мы входили в склеп и видели разметавшихся на камне Ромео и Джульетту, у меня всегда к горлу подкатывали слезы. Но никогда не проливались. Я тысячу раз выходил к этому склепу, наклонял голову и томительно ждал, что кто-то из них шевельнется, и на самую маленькую секунду мне казалось, что все это на самом деле, и они погибли.
На этот раз я вышел вслед за Рейчел, медленно ступил к изголовью склепа, вроде бы не сделав никакого усилия, но боль от колена пронзила меня электрическим разрядом, я споткнулся, упал на колени возле Джульетты, на лице которой еще видны были следы слез. И зарыдал. От боли, от безысходности, от того, что Ромео и Джульетта мертвы, а мы виновны. Никто из нас не выберется живым из Вероны.
Кто-то из наших, кажется, Меркуцио, протянул мне руку и помог встать, я выпрямился последним усилием воли, боль так и застряла в колене, не утихая.
Рядом стояла Рейчел, она глянула быстро на меня, потом на лежащих с закрытыми глазами Ромео и Джульетту, и вдруг закрыла лицо ладонями, а слезы ее, как горох, закапали сквозь пальцы на пол.
Шорох задвигающегося занавеса, как шум водопада. Бешеные аплодисменты, лавина, гул, свист и крики на трех разных языках донеслись до нас, у меня было несколько секунд, чтобы уйти. Но я не мог. Я стоял, пришитый этой болью, возле изголовья в склепе, у меня текли слезы, все еще текли, и мне казалось, что это я умираю сейчас.
– Джонатан! Поклоны! – Рейчел дернула меня за руку и рыжей молнией метнулась к своим Капулетти. – Занавес!
Я стиснул руками колено, выпрямился и спустился по этим трем ступенькам от гроба Джульетты к танцорам Монтекки. Занавес снова открывали.
– Дамы и господа! Монтекки!
Мы отвесили свой красивый поклон.
– Капулетти! – он метнулся через сцену к их клану, они церемонно присели и кивнули – в разные стороны зала.
– Кормилица! Леди Монтекки! Леди Капулетти! Смерть!
Я не мог остановить слезы. Они текли и текли, как будто все накопленное за эти девять месяцев жизни в Вероне превратилось в лед, который начал таять у меня внутри. Боль разгоралась в теле, как костер, я же повредил только ногу, почему все мои мышцы вопят от боли?
– Джонатан, – еле слышно шевельнул губами наш Меркуцио, – are you ok?
– Nope, – ответил я сквозь зубы, еле удерживая улыбку для зрителей. Они хлопали и хлопали, рядами поднимались, приветствуя нас, и продолжали, продолжали аплодировать. У меня шли круги перед глазами, и я бессмысленно ждал, пока включат Avoir 20 ans, вот только это осталось, и всё, всё, пустите.
Когда зазвучали первые аккорды Avoir, я наконец с запозданием осознал, что вообще-то это предстоит станцевать. В первой линии. Не переступая на заблокированную ногу, повернул голову и нашёл глазами Рейчел, с которой мы всегда оставались в паре на эту композицию.
Рейчел шагнула ко мне, заслонила меня спиной и чувствительно толкнула локтем в кулисы.
– Come! – прошипела она громко.
За кулисами меня уже ждали и врач, и мой дублёр, и хореограф. Я не мог смотреть на Реду, просто глаз не мог поднять, но он взял меня за локоть и заставил поднять голову.
– You were good.
– I was… – просипел я.
– Have a rest, Jonathan. It's over.
Врач разрезал мне наколенник на посиневшем отекшем колене, пока я смотрел прямо перед собой, почти не слыша, что на сцене всё ещё звучит Avoir, сменившийся очередной волной аплодисментов.
39. Марта. Боль
Настали дни, когда я не хотела приходить в номер, где стояло в воздухе его тягучее отчаяние и непрекращающаяся боль. Странно было видеть, как его живое, гибкое и всегда меняющееся тело вдруг растеклось по кровати, откуда он мог не встать ни разу за день. Словно все кости из него вытащили и обесточили мышцы, даже волосы его больше не стояли дыбом на голове, а приклеивались к подушке и лбу.
До травмы я так часто ловила на себе его теплый взгляд, словно воду плеснули мне куда-то на руку или на затылок, и я каждую минуту чувствовала его присутствие. Теперь же я только видела, что он здесь.
Я пыталась ласкаться к нему и будить, но он только трогал механически меня за руку и иногда за косу, а потом разжимал пальцы и дальше смотрел в стенку. Это и не могло быть иначе: за все любовные вихри между нами отвечала его внутренняя электростанция. Которая была теперь отключена.
– Всего лишь одна связка в колене, – не выдержала я как-то, третий раз зайдя в комнату, где он стеклянными глазами смотрел в ноутбук, где шел репортаж о гастролях РиДж в Корее.
– Это была моя жизнь, – ответил он, медленно моргая в экран. – Реда говорит, что я могу просто выходить. Выходить! А все эти мои драки с Рейчел? Как там без них? Это будет дырка посреди сюжета. Я не могу оставаться Монтекки на сцене, если не сражаюсь.
40. Джонатан. Боль
– Была? – уточнила Марта безжалостно.
Она всегда цеплялась к словам, в первые месяцы в Париже ей не лень было повторять одно и то же слово по двести раз, пока звуки не выстраивались идеально. Когда я пытался ее подкалывать, она не велась и отвечала, что я делаю то же самое на каждой растяжке.
Меня передёрнуло от этого «была», прошедшее время, разве я перестал жить?
– Была одна жизнь, – Марта присела на краешек кровати, не дотрагиваясь до моего бинтованного колена. Повязки давно можно было снять, но почему-то я не в силах был это сделать.
– Что же, я похож на кота, у которого девять жизней?
– Знаешь, – сказала она задумчиво, – у меня была одна жизнь в Петербурге. Она закончилась тем вечером на «Жар-птице» в Михайловском. А вторая началась…
Она опустила глаза, как-то смешно вздрогнув.
– После Эйфелевой башни. И то не сразу.
Я сел, подвинув колено двумя руками, и впервые за месяц посмотрел на нее внимательно. Марта была почти как всегда. Работа в AirFrance не прибавила ей лишнего веса (она упоминала как-то, что за фигурой бортпроводники следят очень строго), краситься ярче она тоже не начала, только глаза ее запали глубже и блестели иначе, как будто она долго плакала, а теперь слезы кончились.
– А сейчас у тебя третья жизнь, Марта Ливингстон? – спросил он, держа это дурацкое, замотанное грязным бинтом колено обеими руками. Будто заслонялся им от меня и от всей жизни теперь.
– В ЭрФрансе? Да, пожалуй. Никогда ничего такого не делала.
– Какая же будет твоя третья жизнь, чайка Джонатан?
Мне было тяжело сидеть, болело колено, противно было видеть испачканный бинт, а ещё невозможно было дотронуться до нее, очень чужой и запакованной в форму стюардессы, красный, белый и синий цвета национального флага Франции, да ещё с этим глупым бубликом волос на затылке. Почему им там нельзя носить косу вдоль спины, неужели это и есть техника безопасности? Зачем нужны волосы, если не скользить по плечу и не вызывать щекотку?
– Ты больше не хочешь жить со мной, Марта? – спросил я.
Она вздрогнула так, как будто её скрутило судорогой.
– Ты что!
– Марта… – я не знал, что бы ещё сказать, чтобы всё стало как было. Понятно, что она не починит мне связку в колене и треснувшую коленную чашечку, не бросит работу бортпроводницы, тем более когда я остался без работы и без возможности танцевать.
– Что, чайка Джонатан? – она улыбалась уголком губ, глядя мимо меня и явно уже торопясь уйти. Сегодня у неё был рейс назад в Париж, возвращалась она через трое суток, а следующим по счёту рейсом в Париж мог уже лететь и я. Вместе со всем составом мюзикла. Реда просил меня не покидать гастроли раньше, хотя предупредил, что больше я на сцену не выйду.
– Ты будешь на нашем рейсе через неделю?
– Да, кажется, да. Если вы летите в 13.50 ЭрФрансом, то этот самолет сопровождаю я.
Она поднялась, проверяя рукой, крепко ли сидят в волосах шпильки, и посмотрела на меня извиняющимся взглядом.
– Мне правда пора лететь, я опоздаю на брифинг.
– Марта…
– Да, да, что? Что?
– Ты бы вышла за меня замуж?
Это прозвучало так бестолково и неуместно, что я, кажется, залился краской. И уткнулся в подушку, чтобы не видеть её глаз. Пауза между нами повисла просто ледяная.
– Ненавижу. Твоё. Чувство. Юмора. Джонатан! – отчеканила Марта.
Затем она развернулась и вышла из номера. Надо сказать, хлопнув дверью не сильнее, чем обычно.
41. Aimer
Aimer c'est brûler ses nuits
Aimer c'est payer le prix
Et donner un sens à sa vie
Aimer c'est brûler ses nuits
Любить – это сжигать свои ночи.
Любить – это платить цену.
И придавать смысл своей жизни…
Любить – это сжигать свои ночи.
Рейс в Париж был в 13:50 по местному времени, и на входе в боинг я в самом деле увидела весь каст мюзикла. Все они бурно здоровались, махали мне руками, совали под нос посадочные талоны и изумлялись на разных языках, как будто не видели меня утром в отеле и два часа назад в аэропорту.
– Ты никогда не говорил им, что я работаю бортпроводницей? – поинтересовалась я у Джонатана. Он прихромал по трапу последним, ручной клади у него не было ровно никакой, как будто он вышел прогуляться по Монмартру из хостела до ближайшей лестницы.
Он мотнул головой, медленно и тяжело пробрался, припадая на ногу, на свое место в хвосте и устало откинулся на спинку кресла. Ночью мы почти не спали, говорили о Париже, его травме, йогатерапии, обнимались, ещё обнимались, он тормошил меня и снова начинал по кругу говорить об одном и том же – что, что теперь делать в Париже, кем работать, как жить без танца.
Теперь я возьму тебя с собой, чайка Джонатан, подумала я, глядя, как он сидит с закрытыми глазами, выставив повреждённое колено в проход. Из Питера ты меня смог увезти, а отсюда тебя провожаю я.
Артисты все рассаживались, запихивали свою громоздкую ручную кладь на полки и под кресла, переговаривались, хохотали, и я на секунду ощутила облегчение, что эти люди, которые занимают всю жизнь Джонатана со второго нашего дня в Париже, скоро закончатся. И никакого застрявшего у меня в ушах мюзикла «Ромео и Джульетта» больше не будет. Буйных посиделок в баре, дурацкой ревности, боулинга «Монтекки против Капулетти», вечеринок, куда мне нет доступа, целой огромной ненасытной Вероны больше не будет.
Когда колеса боинга оторвались от земли, я, как всегда ощутила восторг, краем глаза отмечая, как побледнел Джонатан, все ещё сидевший с закрытыми глазами. Аэрофобия не оставляла его, сколько бы он не перемещался самолетами по всей планете. Рейчел сидела через проход от него и тоже казалась встревоженной, нервно крутила в пальцах прядь своих ослепительных (даже при выключенном для взлёта свете) волос.
– Are you ok? – окликнула её моя напарница.
– I feel something… – она моргнула несколько раз, перевела взгляд на Джонатана, потом резко встряхнула головой, словно муху отгоняла. – Never mind.
Высадка в аэропорту Шарля-де-Голля проходила под проливным дождем. Самолёт гудел от ударов воды по фюзеляжу и даже как будто раскачивался. Автобус бесконечно долго не подъезжал к трапу, и мы сидели, как в Ноевом ковчеге, притихшие и усталые. Я ловила настойчивый взгляд Джонатана, но мне не полагалось проходить в хвост, пока пассажиры не покинут борт. Так что попрощаться каким-то другими словами, кроме положенных по инструкции, мне с ним не удалось.
Экипаж боинга проходит паспортный контроль совсем не там, где пассажиры, телефон у меня почти разрядился, за рейс я здорово устала и наговорилась до саднящих связок, так что никакого дурного предчувствия и темы рока я не уловила. До той самой секунды, когда на парковке, в мокрой темноте, Джонатан не увидел меня, выбирающуюся с чемоданчиком моей ручной клади.
– Марта, Марта! – он хотел кинуться мне навстречу, забыл про своё колено, споткнулся и чуть не упал, зацепившись по дороге за чей-то чемодан. – Наконец-то ты! Давай скорее поедем домой. Давай такси возьмём!
Он говорил по-русски, так нервно и жалобно, что мне сделалось смешно.
– Зачем нам такси, давай дождемся RER… – начала я, но он уже кинулся к парковке, хромая и переваливаясь через чемоданы, собачьи переноски и раскрытые зонты.
Все было цветное, мокрое, шумливое и многоязычное, как всегда в аэропорту, и я даже не сразу услышала, как визгнули эти тормоза по мокрому асфальту, то есть услышала сразу, но не связала этот неприятный звук с глухим стуком падения. Все это было слишком уж не похоже не медленные аккорды Смерти в мюзикле «Ромео и Джульетта», когда та целует Ромео, заносящего над собой кинжал. Не подходило настоящему артисту.
Кинжала тоже никакого не было, и музыки никакой не слышно, только меня отпихивали полицейские, местные ажаны, сотрудники амбуланса и кто-то из ребят, а я всё кричала каким-то чужим писклявым голосом: «Emmene-moi, Jonathan! Emmene-moi! Emmene-moi!»
В те минуты я забыла русский, забыла, что он не разберет этот дикий визг на чужом для него языке, и все зачем-то пыталась хватать его за шею, то ли нащупать пульс, то ли трясти его бешено, чтобы он вставал, но меня в конце концов оттащили от него и этой помятой, как-то углом вставшей машины, водитель был то ли латиноамериканцем, то ли каким-то ещё дальним мигрантом, у него тряслись руки, ион всё пытался обнять меня. Я стояла тихо и послушно, кричать больше не хотелось, болели саднящие ещё с рейса связки, и всё было ничего, только каждый звук казался приглушенным по сравнению с визгом этих тормозов и стуком падения, которые всё звучали и звучали у меня в голове.
Возьми меня с собой, думала я, стоя посреди этого гвалта, чьих-то рыданий, шума и кучи вопросов, которые, к счастью, задавали не мне. Возьми меня с собой, чайка Джонатан.
Меня ждали какие-то опознания, завещания, похороны. Звонки. Фоном в голове это было.
Но единственное, что я пыталась сделать прямо сейчас – остаться жить без него. Это не выходило никак. Эти визгнувшие колеса и собственный вопль «emmenez-moi, Jonathan!» как будто переехали меня саму пополам.
Он умер, говорила я себе под нос, он умер, il est mort. И слова эти ни на каком языке не выходили наружу, гасли и шипели внутри в горле.
Следующие три дня я не помнила. Даже не очень понимала, что я не дома, а в отеле де Вилль, где по-прежнему обитала вся хореография мюзикла. Кажется, я спала в отдельном номере, но танцоры постоянно заходили ко мне, даже не стучались. Меня водили обедать, но я забывала, какой рукой брать ложку, и еда не лезла в меня.
В какой-то момент я просто в очередной раз попыталась сказать – il est mort.
– He is dead, – громко сказала рыжая девушка, сидевшая напротив меня со стаканом в руке.
– Что?
– Он умер, – повторила она с сильным акцентом. – Марта, Джонатан умер.
– Джонатан?
– Jonathan est mort! – выкрикнула она так, что весь ресторан обернулся.
Я почувствовала страшную боль в спине, словно лезвием по мне провели, и задышала часто, пытаясь вывернуться, продохнуть, как он учил, дыши на боль.
– Он умер, – Рейчел толкнула ко мне стакан, – но ты здесь.
Il est mort… il est mort… это пульсировало внутри. So I am here…
– Ты можешь говорить со мной по-французски, – она смотрела на меня спокойно, – но мне проще отвечать на родном языке.
– Разве у тебя родной английский? – спросила я глухо, просто чтобы что-то сказать не о нем.
– Gaelige, – ответила рыжая танцорка, к которой я страшно ревновала Джонатана все эти два года. – Я только в колледже начала много говорить по-английски. Я родилась в Ольстере, это настоящая Ирландия. Джонатан говорил, что у меня непонятный акцент.
– У тебя понятный акцент, – пробормотала я.
Он умер, но она говорит о нем. Она называет его по имени. Ей не больно. Конечно, она же не жила с ним два года, не ждала его из Азии, не слышала тепло от его руки и не целовала его в лицо, зажмурившись от той власти, которую он имеет… имел надо мной. Или целовала? Или слышала? Конечно, слышала, она же танцует с ним эти два года, и он всегда говорит, что Рейчел – самый близкий его враг из клана Капулетти.
Танцевала.
Говорил.
Где я? Emmene-moi, Jonathan.
– Марта, – Рейчел все так же держала руку на стакане передо мной. – Тебе больно. Джонатан умер. Тебе страшно больно. Три дня ты не разговариваешь ни с кем.
– Я не люблю говорить.
– Джонатан рассказывал, да, – усмехнулась она. – Если быть точнее, что ты не умеешь говорить.
– Что?
– Он сказал тогда, что тебе проще сбежать, чем что-то пытаться рассказать.
– Когда тогда? – я выпрямилась и столкнула ее пальцы со стакана.
– Если помнишь, ты убежала от него за месяц до первых гастролей. Во Франции.
– Да. И что, он говорил тебе об этом?
– Он говорил об этом всем, – пожала плечами безжалостная ирландка, – он клал телефон на край сцены во время репетиции и бежал к нему раньше, чем к воде. Все мы знали, что Ромео изгнан в Мантую.
– Ромео был изгнан кланом. Это его вина. Джульетта никуда не сбегала.
– Это тогда. Сейчас их любовь могла вырасти другой, – сказала Рейчел негромко.
– Могла бы. Вот почему эта история все ещё на сцене.
– Ты жалеешь об этом месяце? – спросила она вдруг.
– О каком? Когда была одна?
– Да.
– Всего лишь месяц. Два месяца.
– Сколько ночей в том месяце… – проронила она ещё тише.
Я вспомнила, как Джонатан стоял передо мной на нашей крошечной кухне и шипел: «Ты знаешь, сколько ночей в двух месяцах?»
Меня так страшно это оскорбляло тогда. Ночи. Все, что он хочет, все, что он берёт. Ему не нужна я, ему нужны эти ночи. Спроси про мои ночи, чайка Джонатан, тебе все равно, как я их провела?
Меня окатила такая злоба, какой я не испытывала, кажется, даже тогда. Надо же, полтора года прошло с того дня, а злость на него не растворилась. Он умер, а моя злоба есть.
Рейчел смотрела без улыбки.
– Марта, ты здесь. Ты осталась здесь. Be here.
– Я не умею без него жить.
– Научись, – отрезала она грубо. – You must.
Молчание длилось как-то долго. И она опять заговорила первой, с силой переведя дыхание.
– Он любил тебя. И ты. Мы все приняли тебя в семью Ромео и Джульетты, потому что ты – его любовь.
– Замолчи! – эти слова обратились в лезвие в спине. – Любовь! Он никогда не говорил мне этого.
– Love never fails, – сказала просто Рейчел. – Это твоя Библия. Как это по-русски?
– Любовь никогда не перестаёт, – произнесла я машинально свою первую фразу по-русски. Первую – после смерти Джонатана.
– Никогда не перестаёт, – повторила она довольно чисто. – Ты христианин.
– I am.
– Любовь никуда не уходит. Ты любишь его.
Она поёрзала, словно от холода, и наклонила голову. Мне было не видно ее вечно дерзких зелёных глаз.
– Мы видим любовь Ромео и Джульетты два раза в день на сцене. Но когда мы репетировали, я видела ее перед собой.
– Juliette est mortе! – крикнула я так же громко, как это делал Сирил на сцене.
– Это неправда, – Рейчел подняла свою гладкую рыжую голову и глянула на меня в упор. – Это слова Бенволио. Когда он говорит их, Джульетта жива. Она проснется в склепе и гробу, и Ромео мертв возле нее.
– Зачем оставаться стареть… – сказала я по-русски, но она, кажется, поняла.
– Джульетта не жила с ним ни дня. Всего одну ночь.
– Тем больнее.
– Больнее. Но это была жизнь.
– Она кончилась.
– Кончилась его. Твоя – осталась. Be here, Martha the mermaid.
Лезвие прошло мне под лопатку в третий раз за этот диалог на трёх языках, я вспомнила голос Джонатана, которым он произносил мое прозвище, никогда и никем не слышанное, как я думала. И я зарыдала. Впервые за эти три дня.
Emmene-moi, Jonathan le goéland. Русалочка Марта, чего ты не боишься?
Джонатан, я люблю тебя, я тебе говорила? Марта, а ты бы вышла за меня замуж?
Il est mort. Be here.
Ещё месяц Рейчел ходила со мной после спектаклей по берегу Сены и говорила о нем. Кажется, чтобы позлить меня и заставить самой рассказывать. Или спорить. Или смеяться. Как Джонатан вытаскивал меня в живую жизнь своим языком тела, так эта рыжая Капулетти теперь учила меня говорить. Говорить с другими.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.