Текст книги "РиДж"
Автор книги: Таисия Попова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
32. Джонатан. Азия-тур
После собеседования с визовым офицером я понял, что больше не могу волноваться. Даже думать о визах и контрактах больше не могу. С одной стороны, невозможно было ждать эти дни, с другой – я наконец понял, что поеду в Корею один. Понимала ли это Марта, я не был уверен, потому что она традиционно ничего не спрашивала.
– Дали визу, – сказал я ей, вернувшись из консульства.
Она стояла спиной ко мне, не поворачиваясь, даже голову от кофемашины не подняла, только вдоль лопаток у нее прошла сильная судорога.
– Надолго?
– На три года.
– Ты уедешь на гастроли в Корею на три года? – переспросила она, все так же не поворачиваясь.
– Да нет же. Контракт в проекте на 36 недель.
– Тридцать шесть недель, – Марта повернулась ко мне боком, все еще не глядя в лицо. – За это время родить можно.
– Родить?
– Ну обычно за сорок недель, конечно. Но некоторые и за тридцать шесть справляются.
Никаких других эмоций. Ну хотя это же Марта.
– Ты возьмешь меня с собой? – сказала она. По-французски. И села на пол прямо возле мойки.
– Я очень хотел, чтобы ты ехала со мной, правда. Но никак. Может быть, если ты сама попробуешь получить визу здесь, то…
Посреди фразы я вдруг увидел, что ей плохо, физически плохо. Фраза про то, что за 36 недель можно успеть родить, мигом заняла мое сознание, оттеснив даже визу на второй план.
– У тебя какие-то новости, русалочка Марта? – я пытался поднять ее и поставить на ноги, но Марта не реагировала. Молча цеплялась за мою руку и смотрела мне в лицо, словно сквозь стекло.
– Да приди в себя, в конце концов! – я почти за шиворот поднял ее с пола. – Я же спросил. Ты беременная?
– Еще чего! – она в секунду обрела привычный ровный и чуть насмешливый тон. – Не думала создавать тебе таких проблем.
Я сел напротив нее за стол и подвинул к ней свой паспорт с этой зеленой вклейкой.
– Мы едем в Азия-тур. В Китай, Японию и Южную Корею.
– Когда? – она снова смотрела мне в лицо, не моргая, всегда меня удивляла эта ровная мимика и этот взгляд сквозь стекло. Я поначалу думал, что она плохо видит, но близорукие щурятся, дальнозоркие отодвигают предметы, а Марта просто умела глядеть, не мигая и не отводя взгляд, сколько угодно долго. Куда именно она смотрела и что видела в эти минуты, спросить мне никогда не хотелось.
– Через два дня.
– Тебе твой театр оплатит билет? – она тронула крышку ноутбука, который лежал на столе между нами, но почти сразу убрала руку.
– Да.
Больше в этот день мы не говорили. Я хорошо отличал ее естественное молчание от глухой тоски, которая на нее накатывала временами, но такое полное беззвучие наблюдал впервые. Она всегда просачивалась в комнату, когда я тянулся или что-то подолгу учил, но в том молчании слышалась заинтересованность, и после тренировки она часто пробовала что-то спросить. Языка танцоров она не знала совсем, повторить мое движение тоже обычно не могла, так что вопросы нередко оставались без ответа.
И все же это был диалог. Несколько ее шагов в мой мир.
А тем вечером она сидела на коврике неподвижно, смотрела стеклянными глазами и была где-то за стенкой своего неумения говорить. Только иногда протягивала руку и дотрагивалась до меня.
– Что ты хватаешься за меня, Марта? – не утерпел я, когда она в четвертый раз тронула меня за запястье. – Спроси, что нужно.
Она молча поднялась с коврика и ушла в ванную.
Все два дня она молчала, не отзываясь ни на прикосновения, ни на вопросы, ни на улыбку. Мне было тяжело, но что можно сделать с человеком, который просто потерял дар речи.
Последней ночью перед вылетом я не мог заставить себя лечь, хотя устал невыносимо от сборов, указаний продюсеров и хореографов, обмена валюты и больше всего – от глухого молчания Марты.
– Ты на меня так сердишься, что ли? – спросил я, глядя, как она медленно вытаскивает перед зеркалом заколки из косы.
Она очень любила подолгу стоять перед зеркалом, глядя в глаза своему отражению. Минут десять могла так провести, потом всегда либо усмехалась, либо сжимала зубы и отходила резко, но потом непременно оборачивалась, словно подмигивая той другой русалочке в зеркале. Я любил за этим смотреть, похоже было на танец, только в паузе. Но сейчас она уже слишком долго стояла, вытягивала по одной заколки из волос и без улыбки глядела куда-то внутрь зеркала.
– Ты сердишься? – повторил я.
Она, как будто не услышав, села на кровать спиной ко мне и стала настраивать будильник.
Я отвернулся к стенке и решил больше не задавать вопросов. Напишу смску. Оставлю записку. Пошлю письмо почтовым голубем. Наскальной живописью…
– Джонатан, – позвала она охрипшим от двухдневного молчания голосом.
– Что? – отозвался я, не поворачиваясь.
– Я люблю тебя. Я тебе говорила?
Я сел на кровати и посмотрел на неё. Она лежала, вытянувшись во весь рост, и смотрела перед собой в темноту.
– Нет, – я невольно улыбнулся, но Марта даже взгляд на меня не перевела. – Но я догадывался.
– Как же мне с этим жить… – она все так же не двигалась, только еле-еле шевелила губами в темноте.
– Боже мой, Марта, что ты за человек.
– Сама думаю, – так же удивленно отозвалась она, – как же мне прилетело тебя полюбить.
Я потянулся к ней через подушку, которая у нас на кровати обозначала границу территорий, но она отклонила голову и снова почти удивленно сказала:
– Jonathan le goelland, je t'aime.
Проснулся я не от будильника, а от того, что Марта гладила меня по руке. – Доброе утро.
– Уже пора? – перед глазами плыли круги.
– По моим часам пора. Как ты себя чувствуешь, чайка Джонатан?
– Пока непонятно, – честно ответил я. – Но вообще три часа сна – не самый подходящий для балета режим.
– Балет у тебя еще не завтра, – прошелестела она, пытаясь улыбнуться.
Мы ехали в RER до Шарля-де-Голля какие-то бесконечные сорок минут, меня выключало от недосыпа, а она сидела напротив меня, убрав руки в карманы, и слушала плеер с отсутствующим видом.
– Что ты слушаешь? – не выдержал я через полчаса.
– Ромео и Джульетту, – ответила она, не шевелясь и не вынимая наушников.
Я уезжаю в Азию на десять месяцев, а она слушает плеер и ничего не хочет мне сказать. Впрочем, когда это Марта хотела мне что-то сказать.
– Ты скучаешь по Питеру?
Она удивленно посмотрела на меня и даже один наушник вытащила.
– По Неве скучаю иногда. Осенью. Когда вспоминаю наводнения.
– Пока меня не будет в Париже, ты же можешь поехать домой.
– Домой?
– Да. У тебя ведь сейчас пока нет работы, деньги я тебе присылать буду, отдохни хоть немного. В Париже, мне кажется, ты начнешь тосковать.
– Джонатан, – она вынула оба наушника и сматывала их, не глядя на меня, – разве мой дом не здесь? Ты хочешь, чтобы я уехала?
– Аааа, Марта, ну сколько можно! – заорал я на весь вагон, где, правда, почти никого не было. – Я не хочу, чтобы ты уехала! Я хочу, чтобы ты летела со мной! Но визу тебе не дали, и я здесь ни при чем, и теперь я боюсь, что ты здесь одуреешь от одиночества и разучишься говорить по-русски.
– Ты мне будешь звонить? – она словно не замечала моего вопля, только крутила и крутила провод от наушников. – Я только с тобой говорю по-русски.
– Почему ты не хочешь навестить семью? – уперся я. – Ты никогда не звонишь и не пишешь родителям, только за визой ездила, и тогда жила не у них, я уверен.
– Ты моя семья, – Марта смотрела спокойно, только в брови у нее обозначилась складка, – куда мне ехать? Меня там на порог не пустят.
– Почему это? – мы уже вышли в аэропорту и поднимались по эскалатору, она все так же зажимала в кулаке наушники, а разговор нарастал, как лавина.
– Потому что я уехала с тобой и живу с тобой, потому что мы не женаты и я тебе никто, потому что моя семья старообрядцы, и там выходят замуж в белом сарафане.
– А ты… – я запнулся и даже остановился, но она глянула насмешливо:
– А я для этой среды называюсь одним известным словом, Джонатан. Сказать вслух?
Мы уже подошли к табло вылетов и прилетов, я сбросил рюкзак и стоял, глядя в ее прищуренные глаза. Марта жмурилась, как от боли или яркого света, на табло мигала надпись Go to gate, вокруг шла обычная для аэропорта толкотня и суета.
– Ты уехала со мной… за мной… Ты уехала, зная, что назад тебя не примут?
– Как видишь, – пожала она плечами.
– А если бы я…
– Что? Не прошел кастинг в РиДж? Или отправил бы меня восвояси после…
Она запнулась и опустила глаза.
– Да, после. Что бы ты делала?
– Я не думала об этом, – ответила она просто. – Честно, Джонатан, я не думала. Да и какая сейчас разница? Go to gate.
Я молча тронул ее за косу, мотнувшуюся под рукой, подхватил рюкзак и пошел, не оглядываясь, в толпу. Всей спиной я чувствовал ее страшную безмолвную тоску, как будто поток холодного воздуха дул вслед мне, но на табло было написано go to gate, и через два дня у нас был первый вечерний спектакль в гастрольной версии на другом конце континента.
В самолете я всегда засыпал еще до взлета, и сейчас очень хотелось провалиться в сон, проснусь все равно над океаном, а это как-нибудь само утрясется. Но сон не шел, несмотря на усталость и подъем в 3.15.
33. Марта. Азия-тур
Когда ему за три дня до отъезда наконец дали визу в эту Корею, мне пришлось поверить в то, что его в самом деле не будет со мной. Долго.
В таких случаях, как никогда, понимаешь собственный менталитет. Можно знать сколько угодно языков и иметь сколько угодно денег, но суть твоя останется прежней: ты боишься. Ты вырос в той стране, где ты вечно виноват и испуган. И эмиграция для тебя символизирует полный жизненный успех. Получение визы – проверка на то, состоялся ли ты в жизни. А приглашение на работу за границу равно всемирному признанию.
Джонатан как будто сделался выше ростом в тот день.
– Поеду за визой, – очень буднично сказал он мне рано утром в спину, когда я причесывалась.
Был выходной. Я знала, что он каждый день по три раза заглядывает на сайт консульства и пишет им долгие английские письма. Разговорный английский у него был не хуже, чем у меня, тем более что пользовался он чаще языком тела. А вот писать не умел почти совсем, но ко мне за помощью не обращался, листал то словарь, то учебник, подолгу смотрел на ответы и потом расхаживал по комнате.
– Как там корейцы? – спрашивала я вежливо.
– Отлично, – хмыкал Джонатан, – 11 часов разницы во времени, и в начале каждого письма сообщают: «Ну, мы не знаем, что вы имели в виду, ваш письменный английский is not perfect, но можем предложить вам то-то и то-то».
Это был не мой проект и не мой план, как всегда. Его работа заключала в себе целый мир и при этом никак не соотносилась со мной, и сколько я не силилась понять, чем канадский балет отличается от американского, а вместе они от русского и французского, Джонатан не мог мне это связно объяснить.
– Ну посмотри, – повторял он, тыкая в очередное видео с сотым по счету мюзиклом или каким-то ещё перформансом, – ты понимаешь, что это потрясающе! Я никогда такого не делал! Видишь, вот этот греческий хореограф работает с музыкой из Лебединого. Я ее слышал миллион раз, и я сейчас смотрю, как он работает, и понимаю, что я никогда не слышал на самом деле эту музыку. Он ведь следует телом за волной.
Я ничего не слышала. Ни нового, ни старого. Музыка была все та и же, из привычного и любимого балета. Восприятие мое оставалось на уровне красиво и сложно, красиво и легко, медленно или динамично. Слову «динамично» меня обучил Джонатан, и это удалось ему не сразу.
Пришлось понять, что смысл работы для него не заключается в сумме гонорара или небольшом количестве часов занятости. Единственным приоритетом было «я такого ещё не делал». Все время постановки РиДжа он жил на голом энтузиазме, безумно уставал и полностью погружался в среду, так, что днями после репетиций мог ничего не говорить. С ним такого не было, – это оставалось достаточной причиной, чтобы позволить всему быть. Что ещё сделать нового? Танцевать в кроссовках, петь во время танца, носить эти дреды, учиться поворотам головы, бесконечно тренировать акробатику, с занятий которой он выходил с синяками и ушибами, измотанный и вдохновленный. Все это его питало.
– Тяжело тебе? – спрашивала я иногда, если он по несколько дней молчал, не касался меня, даже проходя мимо, начинал есть сладости, которые были у него под строгим запретом, или просто подолгу лежал, не вставая.
– Непросто, – отвечал он, – но я узнаю новое. Узнавать новое – единственный способ жить.
И вот настал момент, когда во Франции ничего нового не находилось. Зато была прекрасная и далёкая Корея, Япония, полгода азиатского тура. И виза.
Он сидел на кухне, подобрав под себя ногу, чего обычно себе не позволял, и все смотрел на эту сине-зеленую вклейку на очередную страницу загранпаспорта.
– Надо же, теперь я и до туда дотянулся.
– Ты возьмешь меня с собой, Jonathan le goeland? – сказала я, как тогда, в Питере.
Он молчал, глядя на эту страницу. Волшебную страницу его захватанного таможенниками заграна. Он ездил на гастроли с самой учёбы в Академии, и визы не умещались на этих мятых розовых страницах, и мне далеко было до его ощущения географической малости и близости любого континента. Но эти буквы символизировали скачок на невиданную высоту.
– Ты уедешь?
– Я не могу не уехать, – негромко сказал он, не поворачиваясь ко мне.
– Надолго это? – меня плохо держали ноги, я уселась на корточки и стала заглядывать ему в лицо, но он мысленно был уже не здесь.
– Там недели. Контракт на 36 недель пока. Потом не знаю, может, продлят, или ещё куда пригласят.
Я смотрела на него, не шевелясь и не отрываясь, как тогда, в Питере, когда понимала, что через неделю его здесь не будет, что он улетает работать в другую страну, и я не смогу слышать, видеть и находиться рядом с ним.
Но там был только шенген. Дешёвый лёгкий шенген, выдаваемый любому питерцу на год и больше, с возможностью пребывания на территории страны три месяца.
А здесь была зелёно-синяя вклейка в его паспорт, виза интертеймент. В которую была вписана только его фамилия.
– Я спрашивал про тебя, Марта, не думай, – он поднялся со стула и попытался поднять меня, но мне не хотелось вставать.
Ходить и говорить уже тоже не хотелось. В общем-то, мне ничего не хотелось в те моменты, когда я понимала свою отдельность от него. Первый год меня кололи иголками безжалостные мысли о том, что в той среде, где я выросла и воспиталась, девочка, живущая с кем-то до свадьбы, называется его любовницей, считается позором семьи и либо порицается, либо вызывает жалость у всех.
Когда мы с ним ссорились или отмалчивались, я всегда думала, что мне некуда возвращаться, потому что родители не пустят меня назад. Но потом эти мысли рассеялись в общем фоне «зачем мне жить там, где со мной никогда не было его». Парами живёт вся Франция, никому здесь это не представляется странным или предосудительным.
– Марта, солнце мое, ну встань, – он тормошил меня уже нервно. – Я просил тебя вписать. Но это не разрешено. Мы не родственники. В конце концов, ты ведь можешь ещё самостоятельно податься на визу! Вдруг дадут.
– Почему меня нельзя вписать? – я цеплялась за его руки, как за спасательный круг. – Почему я не поеду? Никто не даст мне визу, я ни для чего там не гожусь, я не работаю в твоём балете, тридцать шесть недель, Джонатан, почему ты не берешь меня с собой в этот Шанхай?
– Потому что это не от меня зависит, – он тряхнул меня за шиворот и силой поднял на ноги. – Мне самому никак не давали эту визу, ты же помнишь, каждый раз переносили собеседования и сроки, и вот за четыре дня до начала работы мне ее наконец дали. Вот теперь мне надо купить билет на самолет.
– Они тебе его за счёт фирмы не купят?
– Купят, но выбрать я его должен сам, – и он повернулся к ноутбуку.
Следующие два дня внутри у меня крутился счетчик, еще 50 часов, еще 37 часов, еще сутки, еще одна ночь. Последней ночью я не ложилась спать, сидела на корточках возле кровати и смотрела почему-то на его руки. Изо всех сил запоминала сочетание тонкого запястья и балетного бицепса, что-то античное, только не мрамор, а теплая загорелая кожа. Я прикладывала голову к его руке, он шевелил ей во сне, я испуганно отодвигалась, чтобы не разбудить его раньше времени, а потом снова легонько трогала его пальцами за запястье.
Джонатан мог проспать что угодно, так что будильников заводил всегда много, и все они были очень громкие.
Этот последний будильник зазвонил почему-то мелодией Aimer из мюзикла. Видимо, Джонатан опять поставил рандомный подбор звонка будильника. Под одну и ту же музыку просыпаться ему было скучно. Впрочем, будильник обычно был для меня, а он вставал сам по себе очень рано.
– Доброе утро, – я не могла выпустить его руку. – Как ты?
– Пока непонятно, – он поморгал сосредоточенно в телефон. – Но вообще утро, которое начинается в три, ощущается как сложное.
– Ничего, в Китай ты прилетишь все ещё утром.
Надо было держать лицо и быть лёгкой, потому что иначе пришлось бы вцепляться в него с криками «emmene-moi, Jonathan», а такого между нами не водилось.
Я запросилась с ним в аэропорт, но в электричке забыла и русский, и французский, сидела напротив него в наушниках и нагибалась, чтобы схватить его за руку, но передумывала на ходу и, только дернувшись, сразу прятала руки в карманы куртки. Он смотрел мимо и переводил иногда на меня беспокойный взгляд. Видно, ждал истерики или каких-то признаний, но я ничего такого не умела.
Я никогда не любила дотрагиваться до него прилюдно или вообще держаться слишком близко, но тут я всю дорогу натыкалась на него, толкала то локтем, то коленом в транспорте, ерзала рядом на сиденье и понимала бессильно, что все это – попытка сделаться ближе на оставшиеся минуты.
Но к мужчине, который едет работать в Корею, стать ближе было нельзя. Это было его восхождение на Олимп. А я оставалась на берегу Леты.
– Джонатан, у тебя есть монетка? – позвала я, пока мы шли с платформы к эскалатору на вход в Шарль де Голль.
Он сбился с шага, удивлённо обернулся на спотыкающуюся меня и вынул из кармана джинсов 50 евро.
– Нет, надо монетку, – мне было не заставить себя что-то объяснить.
– Ты на такси назад хочешь ехать? Давай я вызову.
– Нет, в лодке.
– В какой лодке?
– Харона.
– Марта, что на тебя нашло? – вспылил он. – Ну какая лодка? Еду работать. Вернусь через 36 недель. Мы обсуждали это полгода!
– Дай монетку, чайка Джонатан.
Он сбросил рюкзак, выгреб из кармана горсть мелочи и ссыпал мне в подставленную ладонь.
Больше мы не сказали друг другу ни одного слова.
У электронного табло он скинул на пол сумку, обнял меня, тронул мою косу ладонью и пошел на контроль, не оглядываясь.
Потом я слушала «Aimer» все те полгода, когда он звонил мне по скайпу то в середине ночи, то ранним утром, ходила с этой песней в наушниках, а без этих солнечных голосов меня затопляло его отсутствие. Интернет почему-то летал, и обычно я по скайпу не видела его, а только слышала голос.
– Как ты? – спрашивал он меня. И не дожидаясь ответа, рассказывал подолгу про гастроли. Иногда про прошлые гастроли, с академией Русского Балета имени Вагановой. Про общественные прачечные и поездку на последнем курсе академии в Нью-Йорк. Про местных хореографов и русскую диаспору. Про Бостонский театр в Массачуссетсе, трудности с языком, отсутствие вкусного чая и гречневой крупы в магазинах и непривычно маленькие корейские размеры танцевальной обуви.
Я молчала и смотрела в монитор, на котором отсутствовало изображение.
Слышать его и не видеть – что могло быть худшим наказанием. Для чего еще нужны танцоры, как не смотреть на них?
От него я ничего не ждала, никаких люблю-скучаю, потому что делить с танцором по прозвищу чайка Джонатан Ливингстон кровать, стол и деньги – не означало нарушать нашу дальнюю дистанцию. Мы никогда не становились ближе, сколько бы не узнавали друг о друге, и даже в минуты самой большой нежности я всегда, как укол под лопаткой, ощущала это – у нас две разные жизни, просто налажен канал связи.
Но в ту ночь что-то случилось с нами обоими, просто с разницей во времени, часовые пояса – такая неудобная штука.
– Марта, что ты опять молчишь? – повторял он через равные промежутки своего рассказа о тысяче интересных вещей, которые я не могла даже представить, потому что все они не имели к моей жизни никакого отношения. – Расскажи, что у тебя происходит? Чем ты занята? Что ты читаешь? С кем ты общаешься? Ты куда-нибудь выходишь из дома?
– Прошла собеседование, – ответила я, чтобы хоть как-то его развлечь в ответ.
Конечно, никакого собеседования я не проходила. Собственно, я не делала ничего первый месяц его отсутствия, лежала, слушая Ромео и Джульетту, выходила в булочную за круассаном, говорила бариста, что mon amant улетел танцевать в Шанхай, о, да, край земли, как можно поменять Париж на любой другой город на Земле, да, всего до лета, конечно, вернется, нет, мне не дали визу, но мы же никогда не были женаты. Потом я поднималась на наш шестой этаж, отдыхая на каждой площадке, долго стояла в прихожей, обнимая его зимнюю куртку (в Корее она точно не могла понадобиться, да и в Париже носить ее можно было максимум неделю за сезон). И снова ложилась слушать музыку.
Но что из этого я могла рассказать ему? Да еще так, чтобы он порадовался?
– Какое собеседование? Ты надумала работать? Ну рассказывай же, Марта!
В этот момент видеосвязь вдруг включилась, и я увидела его лицо перед собой на мониторе – впервые за тридцать бесконечных дней.
– Ееее! – Джонатан издал победный клич и саданул ладонью по клавиатуре перед собой, отчего вдоль изображения побежали дорожками помехи. – Наконец-то этот клятый скайп вспомнил, что он должен картинку показывать! Ну что там с работой, Марта, я три раза уже спросил, чем ты хочешь заняться?
Я молчала, вглядываясь в его лицо с такой дикой жадностью и любовью, что мне стыдно было самой себя. Jonathan Livingston le goéland, je t'aime… Я тебе говорила? Как же мне с этим жить…
– Марта, ты русский язык понимаешь, или уже не очень? – уже раздраженно поинтересовался стриженный и очень загорелый Джонатан, помахав рукой перед экраном. – Можно я хоть сегодня обойдусь без английского?
– Ты ведь можешь говорить со мной на французском, – улыбнулась я, чтобы оттянуть время. На каком собеседовании я была и куда иду работать, я еще не придумала, а сказать, что я молча лежу на диване и не могу без него жить, я не смогла бы даже под угрозой тяжких телесных повреждений.
– У меня с тобой сейчас один общий язык. Русский. По французскому я не соскучился, честное слово.
– А как же твой язык тела?
– Мое тело сейчас в Южной Корее, и я до сих пор не научился нормально это выговаривать, – он посмотрел мне прямо в глаза и членораздельно повторил:
– Русалочка Марта. Куда. Ты. Идешь. Работать?
– В Air France, – брякнула я.
В следующую секунду я поняла, что это и есть единственная работа, на которую я теперь гожусь. Тем более, что я проходила курсы подготовки в те два месяца, что жила без него в Париже. Быть стюардессой! Вот где нужен и мой нелепый рост, и худоба, и русский, французский и английский языки, и умение заснуть за минуту в любое время суток. И летать в США. Трансатлантический рейс, 12 часов над океаном. И видеть его. Я смогу видеть его. В Гонконг, Шанхай и где они там ещё выступают, рейсы тоже есть.
От облегчения я на секунду закрыла лицо руками, а когда снова подняла глаза, Джонатан таращился на меня в немом ужасе и даже зажимал себе рот руками.
– Эй, – насторожилась я, – что страшного в моей новости?
– Эр Франс… Самолеты… Марта, ты с ума сошла? – каким-то детским голосом спросил он.
Я в недоумении уставилась на его трясущиеся руки.
– Что тут такого? Самолет – самый безопасный вид транспорта, ты что, забыл статистику?
– Марта, ты с ума сошла, – уже утвердительно, но все еще заикаясь, сказал Джонатан, схватился за стоявшую рядом с ним чашку, опрокинул ее на стол, чертыхнулся, вскочил, пропав таким образом с экрана. Но голос его долетал через всю комнату.
– Марта, самолеты! Ты с ума сошла. Летать! Каждый день летать!
– Ты боишься самолетов? – ничего не понимая, спрашивала я. – Ты же всю жизнь путешествуешь, ты столько летал! Неужели боишься?
– Боюсь – это ничего не сказать!
– Но я ведь училась… ещё с яблок! С того Адвента. Я же проходила курсы бортпроводников в те два месяца.
– Опять я только в другой стране узнаю, кто ты и чем занимаешься, русалочка Марта Ливингстон! – возмутился Джонатан, появляясь на мониторе. – Откуда я знаю, что ты делала, пока я прочёсывал Париж в поисках девочки с косой. Ты мне забыла рассказать.
– Ты забыл спросить, – отрезала я, теперь уже точно не собираясь отступать. В конце концов, зачем я заканчивала курсы бортпроводников, если до сих пор не начала работать в ЭрФрансе. Он просто не понимает, что это – мой единственный шанс видеть его часто.
А может, и не хочет этого.
Очень хорошо запомнила день, когда я поняла, что больше не выдерживаю разлуку. Джонатан тогда заказал мне очередные билеты в театр, ему никогда не лень было гуглить новые и новые постановки. Кажется, он считал, что я в лучшем положении по сравнению с ним. В Азия-туре он был далеко от столичной жизни, не видел ничего, кроме театра и двух спектаклей в день, так что в городах-муравейниках чувствовал себя похороненным в глубинке. Гастроли оказались не столь динамичны, как он ожидал.
– У тебя там в Гранд-Опера выступает вот эта, эта и эта прима, – писал он мне. – Во Дворце Конгрессов будет это, это и это. Напиши потом, как.
Я чаще всего отговаривалась работой. Иногда он присылал мне билет, всегда один. Приходилось идти, потом не выходило засыпать полночи, я послушно отправляла ему видео с концертов, какие-то селфи из партера, на которых изо всех сил старалась улыбаться.
Да, тот спектакль… Это был какой-то очередной современный Щелкунчик. В Париже любят Рождество не меньше, чем во всей Европе, и все украшается, выставляется и освещается за два месяца до его наступления.
Я сидела в партере прямо в пальто, глядела на сцену, пытаясь найти в себе хоть каплю радости или других чувств. Но музыка ничего не означала, балет ничего не означал. В зале было много русских, я улавливала родную речь со всех сторон, но эти звуки тоже ничего не означали.
– Простите, вы тоже не нашли гардероб? – вдруг наклонилась ко мне немолодая женщина, сидевшая рядом выше.
– Нет, – я замерла. Она спросила по-русски. А ведь никто никогда не принимал меня здесь за русскую.
– Как странно, что здесь разрешено сидеть в верхней одежде, – задумчиво сказала ее соседка, очень молодая девушка.
– В Европе же в домах почти нигде не топят зимой, живут в одеялах и уличной обуви, – почти весело ответила старшая, – вот и в театре надо утепляться.
– Простите, – мне вдруг захотелось заговорить с ними, все равно о чем. – Как вы поняли, что я русская?
– По вашей косе, – улыбнулась та, что была постарше. Младшая толкнула ее в бок.
– Мама, ну что ты. Разве косы только в России носят?
– Нет, еще в Украине, – дама снова наклонилась ко мне. – Нет, правда, не в прическе дело. У вас чудесные волосы. Просто вы сидите, как чужая, очень неуверенно. И совсем одна.
– Вот это как раз нетипично для русских, – снова возразила ее дочь. – Смотри, мы с тобой вдвоем пришли. Наши везде держатся кучкой.
– Вы, наверно, отдыхаете? – даме явно было неловко за своего болтливого подростка.
– Нет, я живу в Париже. Наших везде много.
– И мы здесь живем. Я вышла замуж сюда, за француза, – улыбнулась старшая дама. – Вы, наверно, тоже?
Я убрала правую руку, на которой не было и не могло быть обручального кольца, под шарф и кивнула.
– Что же ваш мужчина не пошел с вами в театр? – с возрастающей деликатностью поинтересовалась младшая девочка. – Он не любит балет?
– Он очень любит балет, – вдруг вырвалось у меня. – Он и сам балетный артист.
– Ух ты! Неужели? А вы совсем не похожи на балерину, – оглядела меня девочка.
– Почему же я должна быть балериной? – впервые с момента получения Джонатаном визы мне вдруг сделалось весело.
– Извините ее, – нервно сказала мне мать по-французски. – Она сложный русский подросток, хотя мы здесь уже год живём.
– Я живу здесь дольше, но это не делает меня француженкой, – успокоила ее я. – И мне приятно поговорить с вашей дочерью. Я почти никогда не говорю на русском.
– Так вы не балерина? – не отставала девочка. – А где же ваш муж танцует? Здесь?
– Нет, сейчас в Шанхае.
При этих словах я ощутила привычную тонкую иголку в районе левой лопатки. Шанхай. Где это?
– Шанхай? Это Корея? Или Китай? А почему он там, а вы здесь?
– Потому что я не балерина, вот меня и не пригласили с ним.
– Вы очень любящая женщина, – задумчиво сказала старшая дама. – Я бы не могла так доверять мужу. Поехала бы за ним.
– А мы не женаты, – ответила я ровно, не в силах больше врать, – вот мне и не дали визу. Здесь не принято быть женатыми.
– Да, я это замечаю, – кивнула дама, – во всей Европе гражданский брак равен замужеству. Отношение к тебе не меняется.
– Но визу вам все-таки не дали, – уточнила девочка. – И ваш мужчина в Азии, а вы в Париже. А он русский?
– Да.
– А дети у вас есть?
– Есть, – сказала я почему-то.
– Дочь, наверно? – она оглядывала меня с типично русской бесцеремонностью, а я машинально отмечала про себя, что отвыкла от такой манеры близкого общения с незнакомым человеком, но почему-то меня это не раздражало. Мне впервые за тысячу лет хотелось говорить. И вообще говорить, и говорить на русском, и особенно – говорить о Джонатане.
– А сколько лет вашей дочери?
– Десять, – отступать было некуда. Не скажешь же «я пошутила».
– Десять? О, так она, наверно, уже совсем большая. И тоже балерина? Как папа?
– Да.
Старшая собеседница оглядела меня с некоторым недоверием. Мой возраст явно не вязался с наличием десятилетнего ребенка. К счастью, в этот момент наконец раздался третий звонок, и свет в зале начал медленно гаснуть.
Я почти не запомнила второе отделение. Внутри звучал вопрос – почему вы не балерина? Почему вы не с ним? Какая вы любящая женщина.
Я не с ним, думала я, ощущая внутри иголку под лопаткой, я совсем не с ним, никогда и не была, да ведь? Почему я здесь? Зачем я вообще здесь, я ведь уехала в Париж, чтобы быть с ним. Вот я сижу в этом театре, за какие-то несуразные деньги, мне неинтересно, что там на сцене, вот если бы дома меня ждала дочь, тогда был бы смысл тут находиться.
Меня вдруг накрыло воспоминанием его присутствия. Когда он был рядом, я могла ощущать свое тело, свой рост, тяжесть волос, вкус еды и все остальное, из чего сложен мир впечатлений.
Я встала в темноте и медленно стала пробираться к выходу, шепотом извиняясь по-русски. Пусть принимают меня за мигрантку, которая не знает, как себя вести.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.