Текст книги "Продолжая движение поездов"
Автор книги: Татьяна Дагович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Катя била ее по щекам, брызгала в лицо водой, но Ленка только щурилась, и кричала все то же, и не могла остановиться. Кате не было страшно: это была с детства знакомая ей Ленка; наоборот, Катя сразу успокоилась и больше не хотела плакать; делала что-то реальное, чтобы справиться с припадком подруги, – брызгала водой.
Крики разносились под потолком и, наверное, были слышны соседям. На улице стало совсем сумрачно от воды, даже машины включили фары, свет одной случайно упал в их окно, а потом исчез. Талая масса облепливала стекло, стекала и падала вниз, разбиваясь с грохотом.
Потом истерика прошла, Ленка только бубнила сквозь затихающие рыдания: «Нет, он решил, что я нормальная, придурок, я мало того что скрытая лесбиянка, я еще и…»
Через пять минут она уже от души хохотала над своим предложением пойти погулять, до искр в глазах.
– Слушай, может, музыку послушаем? У меня все та же кассета.
– Ленчик, я совсем забыла, я же конфеты тебе привезла.
– Какие конфеты? Грильяж?
– Ну а что еще я могла тебе привезти!
– Так тащи сюда, я тебя обожаю!!!
Катя, порывшись в сумке, достала плоскую коробку, бормоча:
– Как я забыла, надо же с чаем было…
– Надеешься, я так не съем? Да ты меня совсем не знаешь до сих пор. Ты, главное, не забывай, что за фигурой следишь и тебе много шоколада…
– Вредно для зубов!
Пока Катя распечатывала конфеты, Ленка крутила колесико старого приемника, меняя частоты. Разнокалиберные мелодии наскакивали друг на друга на полузвуке, без смысла. Ленка, видимо, не собиралась останавливать прерывистую какофонию. Она крутила, крутила, крутила… до упора вправо, до упора влево, не находя ничего себе по вкусу. Катя тоже не спешила, плавно стягивала с коробки пленку, вспоминала случаи из их детства-отрочества.
В школе Ленка всегда у нее списывала, благо одна парта, и она охотно давала списать. Ленке это позволяло плавать между тройкой и четверкой. Один раз Ленку вызвали к доске на математике, какое-то длинное уравнение, уже в серьезных классах. Всем на удивление, она не растерялась, а с ожесточенной радостью приступила к работе: писала вполне уверенно, писала, писала, пока не окончила и не сказала «вот…», со сдержанной усмешкой отойдя в сторону, чтобы никому не закрывать доску.
Математичка – неплохая тетка – посмотрела, вздохнула:
– Коробова, тебе надо будет хорошо поработать до конца года. Вы же знаете, что у вас экзамен.
– Неправильно?
– Конечно неправильно.
И тихая Ленка, вместо того чтобы как можно незаметнее сесть на место, вдруг принялась доказывать свою правоту. Разумеется, у нее все было не так, Катя знала об этом с самого начала, потому что у самой в тетради все получилось прозрачно и просто, и математичка, ходившая между рядами, заглянув, улыбнулась улыбкой Джоконды. Катя грызла ногти – ей было стыдно за Ленку, а та все доказывала и доказывала, со своими плюсами и минусами, с общими знаменателями, и, самое страшное, непонятно было, где сбой. Уже математичка едва не грызла ногти, потому что не могла ничего противопоставить Ленкиному решению, найти прореху в Ленкиной логике, ткнуть лицом в ошибку. Логика была, в каждом действии – какая-то другая, неправильная. Но неуязвимая.
В конце концов математичка сказала просто, без уверенности в голосе:
– В математике так не делают.
А экзамен Ленка написала на «четыре».
Катя не могла быть рядом – рядом была математичка. Стояла, якобы глядя в окно. Никто математичку с Коробовой не пытался уличить, потому что не было ни симпатии, ни денег, ни конфет, ни даже цветов. У математички не было мотивов. Впрочем, эта четверка на дальнейшую Ленкину судьбу никак не повлияла.
– Фигню всякую крутят, – радостно сообщила Ленка, но приемник не выключила, конфеты она могла есть и под фигню.
Кате сладкого не хотелось, она только смотрела, как ее Ленка жадно запихивает грильяж за щеки, резким смехом иногда прерывая невнятное бормотание:
– Он мне это все втирает, а я ему отвечаю, что где находится мой папуля, и матушка имеет смутное представление… а то она бы расстроилась, верю, да только уже в последний раз, а так она расстроена из-за меня перманентно. Расстроилась бы, а потом и помирилась со мной заочно, я-то уже не возникала б, думаю, мы виделись бы не реже… А он мне: такая логика у детей от тринадцати до семнадцати, а ты взрослая женщина и до сих пор прибегаешь к наивным методам, пытаешься продемонстрировать матери свою значимость. А уже сама могла бы быть матерью. Ну конечно, о чем еще мужики могут думать! Я ему говорю, что меня гражданский муж бросил и мне нечем платить за квартиру без его зарплаты, поэтому я и решила покончить с собой. Потом он мне голову морочил, а я ему говорю, что деньги несомненно найду и чтобы он меня оставил в покое, и он вздохнул и оставил. Слушай, какие у тебя глаза сейчас красивые, безграничные, я обожаю тебя. Как у обкуренной глаза, – (смех). – Слушь, Катька, уже десять! Кафе на углу открылось, може пойдем, а? Може, кого из наших встретим. Сто лет никого не видела. Знаешь, мы теперь редко видимся, у каждого своя жизнь.
– Я ни по кому не соскучилась. Да и с чего ты взяла, что утром там кто-то будет?
– Ну и что, пойдем куда-нибудь. Терпеть не могу в этом месте сидеть.
– Идем.
И они пошли. Спустились по ступенькам, вышли на воздух, вышли на дорогу и пошли.
Чтобы отвлечься, Катя рассказывала о себе. Периодически ей все так надоедает, что хочется бросить и учебу, и Вадима, вообще хочется утром не вставать, эти погоды, и светает поздно… Бывает, так и делает: спит до девяти, потом полчаса стоит в душе, потом долго и тщательно красится, долго и тщательно одевается и уже к последней паре приезжает в университет с красивым макияжем. А иногда классно на лекциях, это совсем не то, что школа. Но напрягаться же надо, а лень. Купила себе платье шерстяное, умопомрачительное, но в нем не ехала, побоялась, что в поезде испортится – провоняет. Водила Вадима на выставку Рериха, он, конечно, делал вид, что ему нравится, сам зевал в кулак.
Ленка слушала с внимательной полуулыбкой, потом сама заговорила – в ее жизни ведь и другие события происходили с тех пор, как они не виделись. О кассете, недавно купила – полностью обезбашенная музыка, то, что надо, но послушать не даст, украли в киоске или потеряла. О некоторых парнях, на первый взгляд не выглядевших сволочами, но она же их насквозь видит. О том, как чуть не устроилась завсклада, по знакомству, с огромной зарплатой. О поэтических журналах начала девяностых, найденных в бабулькиной макулатуре. О фильме, который точно про нее, с Джонни Деппом. О хозяине киоска, который сволочь почище всех остальных. О новых ценах на картошку.
С неба все еще текло и сыпалось, и эта белибердень отражалась в их глазах, а они слонялись по улицам, не смотрели друг на друга, заговаривались.
– Слышь, Катюш, пойдем в парк. Помнишь, прошлой весной как классно там было?
– Пойдем. Только трамваем.
Они побежали и смеялись, а на остановке к ним подплыл грязный «BMW», блестящая голова высунулась из-за темного стекла и невнятно предложила подвезти, в холодном воздухе распространился крепкий запах одеколона, а они все не могли отойти от смеха, Ленка, задыхаясь, говорила:
– Но ты же лысый, а я сегодня предпочитаю одних брюнетов.
– Рыбка, да я самый брюнетистый брюнет, как зарасту.
– Не верю, у тебя ресницы белые.
«Наверняка водила», – крикнула Ленка в ухо сквозь шорох снега. Они заскочили в подкативший трамвай и захохотали на весь вагон, глядя, как медленно разворачивается «бимер», все было серым за покачивающимися грязными окнами, их руки без перчаток, сжатые вместе так сильно, что сводило мышцы, тоже были серыми. Только носы и уши покраснели от холода, и в таком виде они отражались в забрызганном стекле поверх городского ландшафта.
Трамвай громыхал всеми нестыкующимися частями, сиденья подпрыгивали, кондукторша даже не удостоила их своим «за проезд», подошла, как измученное привидение с протянутой рукой. Они улыбались друг другу и свободными руками убирали с лиц намокшие под снегом пряди.
Парк тоже был серым и пустым. Одна замерзшая собака увязалась следом, а у них не было ничего для нее, ни крошки еды в кармане.
– Я тебя люблю по-другому, совсем не так, как их, – бормотала Ленка, – мы по одну сторону баррикад. А они, мужики, по другую, мы все равно враги с ними, даже если вместе с ними. Все равно, за них или с ними приходится воевать. Вот Вадим твой, я не спорю, он красавец у тебя, но что тебе с него? Зачем?
– Ну и что, – еле слышно ответила Катя, глядя на месиво под ногами: вода, лед, гнилые листья, земля, снова листья.
– Я тебя люблю совсем по-другому, потому что я знаю, что мы не можем предать друг друга. Невозможно. Даже если очень захочешь. Мне хорошо оттого, что ты есть. Мне этого достаточно.
– Достаточно. Но ты сердишься на меня? – Катя глянула быстро исподлобья, с надеждой. Невозможно предать – значит, не было, не предавала.
– Ты на меня тоже.
– Знаешь что, на тебя-то есть за что сердиться.
– Я не хочу, чтобы ты выходила замуж.
– Здрасти-приехали, это тут при чем? Я, пока не доучусь, и не собираюсь. Но о будущем думать надо, сейчас нам двадцать один, когда-нибудь придется и взрослеть.
– Я бы хотела быть деревом и не думать о будущем… – Ленка схватилась за низкую ветку и зажмурилась. – У меня нет никакого будущего.
Катя только открыла рот, но Ленка раньше перебила ее:
– У тебя есть, я знаю, и за это я люблю тебя.
– Хватит трепаться, мы вместе, давай веселиться уже наконец, видишь, карусель? Идем кататься, Ленка, идем, милая моя, пошлем все на фиг.
Они раскрутили старую скрипучую карусель, покрытую жидко-ржавым налетом, и та полетела – едва успевали перебирать замерзшие пальцы на кольце в центре, смотрели друг на друга, опять хохотали, громко и до слез. Смех тревожно разлетался по тихому парку, между косыми деревьями, с которых мокрые хлопья сбивали остатки листьев, по лужам.
– Я буду петь! – крикнула Ленка.
– Что?
– Про танки…
Они завыли вместе:
На поле танки грохотааали
Солдаты шли в пооследний бой,
А молодоого генерааала
Несли с пробитой головой.
Нас извлекут из-под облооомков
(хрен нас кто извлекать будет)
…отец,
и молодааая не узнааает,
какой у парня был
(Перестань!!! Не смешно, просто конец!!!)
конееец…
там в глухой степииии
умирал ямщиииик… замерзааал…
Грязный ветер подвывал, хрустел ветками. Они почти ничего не видели слезящимися глазами: размытые пятна счастья вместо лиц, черные пятна ворон, что поднимались под глухой рокот крыльев, перелетали на другое место. Небо уже почти высыпалось на них. Их засыпа́ло, но они горланили громче:
Четыре труупа возле тааанка
Дополнят утренний пейзаж
Как простор степнооой
Широко-вееелиииик…
Там в… в степи четыре… да нет,
Замерзал ямщик…
И не приедет погостить…
С тем, ктоооо по сердцу,
Обвенчается!
Телеграммы…
– Смотри! – кричала, размазывая намокшую тушь.
– Я отпускаю!
– Давай!
Они разом разжали покрасневшие руки и запрокинули кверху головы, небо в спутанных нитках веток завертелось юлой, и они заорали во всю глотку, вспугивая птиц.
Крик резко оборвался. Лица обмякли, головы повисли обессилено. В открывшиеся рты падал снег. Они не отрываясь смотрели вверх, как в большой глаз, гипнотизирующий, вращающийся в обратную сторону до тошноты, пока в карусели медленно затихало движение.
Сбитый криками лист бесшумно спускался и, спускаясь, отражался в воспаленных глазах плешивой собаки, что смирно сидела под снегом, на уважительном расстоянии. Они одновременно посмотрели на собаку, а она на них не смотрела, она смотрела прямо перед собой, но было ясно, что думает только о них, о возможности еды и не перестает еще надеяться. Ленка скривилась, как от боли.
– Вроде мы еще не пьяные, а орем на весь город.
– Как в «Алисе в Зазеркалье», – кивнула Катя. – Напьемся вечером, а орем сейчас, – голос звучал неуверенно, но она говорила то, что сказала бы в такой ситуации, в любую из их многочисленных встреч.
Ленка достала из кармана пачку, вытряхнула две сигареты, молча протянула зажигалку. Катя заметила, что у Ленки руки не дрожат, – у самой дрожали. В своей шубе она замерзла сильнее. Пепел опадал вниз и плыл, закручивался в водоворотиках.
– Давай что-нибудь купим ей, а, Лен? Я не могу так. Ждет ведь.
Они посмотрели на собаку. Докурив, пошли по дорожке, но все торговые точки парка были закрыты – поздняя осень, они ходили от одного знакомого местечка к другому, и нигде ничего не было, а потом и собака пропала из виду. Устала таскаться за ними.
Катя отворачивалась, но было видно, что она плачет, Ленка обняла ее, задрала голову и сказала:
– Смотри, на небе ветер. Как облака несутся. Что же будет, что же будет дальше, а? Наверно, град. Посмотри, такой цвет у тучи, точно град будет. Интересно, что же будет?
– Может, старость, а? – промямлила Катя.
Эта мысль понравилась Ленке.
– Когда я буду старая, – сказала она, – у меня будет своя квартира и я буду ее сдавать идиотке.
– А сама где будешь жить?
– А? В богадельне.
Они вяло усмехнулись, но очень скоро развеселились снова: им, оказалось, непременно нужно поесть мороженого в кафе, за встречу.
Парковые кафе наглухо забиты, в уличных мороженое только в пачках. Наконец повезло, нашли уголок в захудалом гастрономе, не переоборудованном, кажется, еще с советских времен. Так называемый кафетерий – возле прилавка два столика, рай алкаша. По полу бегали мелкие тараканы, но зато было тепло.
Мороженое плавало в пластмассовых вазочках с подпалинами. В мороженом плавали кристаллики замерзшей воды. Им это нравилось. Как в детстве, когда, тайком от родителей, в таких же местах, зимой, они быстро-быстро глотали мороженое, чтобы заболеть вместе и валяться, читать книги вместе.
– У вас есть пепельницы? – спросила Ленка у продавщицы.
Катя поморщилась, ей надоел вкус дыма во рту, ей хотелось быть как ребенок с мороженым. Ей не нравилось, что Ленка столько курит. Промолчала.
– У нас не курят, – отрезала продавщица.
Стучало. Увлекательно стучали сердца, ложечка – о вазочку, а зубы – в ознобе, и в такт стучали каблуки домохозяек, зашедших купить хлеба, и часы на стене, и костяшки негнущихся пальцев, и градины за окном, и веки – смыкаясь и размыкаясь.
Влажный холод проникал к костному мозгу, они расслабились, позволяя себе мерзнуть; сумрак летал вокруг сгустками, кому-то в стакан лили разбавленный томатный сок, небольшая группа не связанных между собою людей зашла укрыться от града, женщину передернуло при виде таракана, ползущего по пирожному, а потом у нее начался приступ и она упала, но им было слишком спокойно, а в ушах слишком гудело, так что они не заметили, как и остальные.
Позже они сорвались с мест, пошли в серый город, под осадки.
По скользким улицам, вечно за угол или в переулок, где грудами – мусор; под арку и снова на улицу, заходя по пути в магазины, в которых зрачок не ловит ничего, кроме теплого желтого света, стекла. Где сладкий гомон. Громко смеялись нелепым мужским трусам, зеленой футболке за 199 долларов, не стесняясь грустных враждебных продавщиц. Покупали мягкие от жира пирожки у бабульки. Не размыкая рук, как идущие на первую линейку первоклассницы. Промочили ноги. Им было хорошо говорить.
Домой вернулись продрогшие, мокрые волосы – как змеи, с них текла вода.
– Тепло…
– Да, ух, да, тепло, полезли под одеяло.
– Полезли, кстати, ты намекала, у тебя что-то выпить есть, сейчас самое время.
– Есть водка, половина, нет, здесь даже больше, есть сок, можно смешивать, можно нет.
На раскладном диване, который Катя еще никогда не видела сложенным (Ленка с Игорем вечно валялись на нем и не стесняясь целовались), они вдвоем спрятались в одеяле, съежились, дрожа, но не выпуская стаканов с разбавленной водкой из рук.
– За усталость, – шепнула Ленка.
– За усталость.
Включили телек. Стаканы наполнили заново.
– Ребенков нам надо, вот что. И тебе, и мне. А то загнием мы… Сгнием… Только от кого бы? У тебя, правда, этот, Вадим… Но от него не рожай, он не подходит.
– Куда тебе! Ребенков еще. Ты пей, пей. За нас с тобой. И мне куда. Пожить надо сначала. Выдумала… Ребенков.
– Я о жизни говорю! Сама говорила – нам двадцать один год. Это, скоро. Только их кормить надо, этих детей, – зевнула, глотнула. – Почему бы не жить просто… Не есть… Не хотеть… Жить лучше не получается, почему бы не жить просто… Жить не получается. А второй раз я не смогу…
– Ты что, рехнулась, блядь, идиотка!!! Второй раз! Вообще съехала? Как ты можешь даже так думать, как ты можешь мне говорить! У меня голова раскалывается от этого, мне плохо станет! …Я только забыла, у меня только настроение исправилось… Ты нужна, неужели ты не понимаешь?
– Уже и тебе плохо. Да перестань ты каналы менять, оставь хоть один! Любой! Брось пульт! – она выхватила у Кати пульт, засунула под одеяло, откинулась назад, и глаза опять стали глубже, чем нужно. – Стакан бери, давай. Давай, за остальных. Про Натку Соловей знаешь?
– Да, она замуж вышла.
– Устаревшие сведения, разбежались уже.
– Да ты что?
– Родила и развелась. А я все равно ей завидую. Свадьба, цветы… ты подумай… дитя… Ну а потом уже, это такое дело. Я думаю, так даже лучше – замужем побыть и развестись. Ребенок есть, и никто над душой не висит.
– Да уж, лучше не придумаешь. Как твоя маман? – поздно прикусила язык. Но Ленка восприняла нормально.
– Моя матушка просто идиотка, мы бы все то время могли быть счастливы с ней, если бы она не была такой прибабацаной, а денег нам хватало… Смотри, кино! Давай смотреть это кино? Ой… – она потеплее укуталась. – Хо-холодина.
– Ничего не холодно, – причитала Катя, добавляя в стаканы по глотку сока и встряхивая их. – У тебя здесь хорошо и уютно, просто здорово.
– Я знаю, знаю.
Они досмотрели фильм до конца, в конце рыдали с завываниями и антистрофами, как в греческом театре, но вдруг увидели, что на улице стемнело и валит тяжелый настоящий снег, розоватый в свете фонарей, и на часах десять минут шестого. Ленка заорала трезвым и бесслезным голосом:
– Мать вашу, Кать, мне на работу!
Они одновременно посмотрели на пустую бутылку из-под водки. Ленка хмыкнула:
– А я в таком виде!
– Ты должна поесть, – Катя говорила так, как когда-нибудь будет говорить ребенку. Своему.
– Там еще есть немножко сока? Господи… Пойду душ приму, хоть чуть-чуть очухаюсь.
Катя зажала уши, когда услышала крик из ванной и сквозь ладони – заглушенный собственный крик. Дрожа, засмеялась над собой, ясно же, это просто холодная вода, Ленка протрезвляется – и правильно делает. Хоть бы с ней ничего не случилось в дороге.
Ленка вышла совершенно мокрая, но замотанная в полотенце. Она принялась быстро, как попало, одеваться, из-за дивана вытянула скрученные трубочками несвежие колготки, натянула еще влажные после прогулки джинсы и другой свитер. Ни майки, ни лифчика.
– Кран открыла… Думаю: это кипяток хлещет, а это холодная такая. Ух, лед. Катюш, поставишь чайник, я что-то совсем опаздываю уже, там термос голубой, ну серенький такой, потому что я совсем не успеваю.
– Расслабься, сейчас заварю я чай. Куда летишь так.
Ленка так и не поела, ушла. Сначала Катя слушала, как глохнут шаги в лестничных пролетах, и блеклыми вспышками в сознании – последнее Ленкино движение перед уходом: натягивает ботинок на вторую ногу и почти на ходу шнурует, смотрит сквозь волосы, говорит и улыбается, но голос уже исчез, когда она ушла, а изображение осталось на радужках, вопросом или задачей, которую нужно решить.
Когда удаляющийся цокот каблуков завершился хлопком подъездной двери, Катя подошла к окну. Проследила за семенящей темной фигуркой, искривленной волнами ветра со снегом, пока та не скрылась в арке. Прижалась лбом к черному холодному стеклу, и показалось, что ее отбросило назад порывом ветра. Слишком тихо. Она сто раз ночевала здесь, но не одна, а Ленка с Игорем болтали, кажется, даже во сне. Она вспомнила Игоря, но почему-то не чувствовала больше злости. Наоборот, его было жаль. Узнал он или нет?
Глухая пустота спустилась под ребра, а снаружи – ноябрь, метель, шум. Страшно шевелиться. Страшно издать звук. Алкоголь растаял в организме, как снег, брошенный в воду. Она настороженна. Слишком трезвая. Она, впервые с того момента, как увидела Ленку через вагонное стекло, остро чувствует себя самой собой. И ей кажутся отвратительно фальшивыми все эти слова: «я тебя люблю по-другому», «ты мне очень нужна», «они нас не достойны», мысли и сигаретки.
Пудель бежит к подъезду сквозь снег, натягивает поводок. На подоконнике зеленая тетрадь с надписью BEVERLY HILLS 90210, которую Ленка сунула перед уходом. Ее стихи. «Можешь просмотреть, если скучно будет. Последние». Пора бы ей уже совсем последние написать. И не маяться этим больше.
Катя до сих пор не умывалась с поезда, даже рук не мыла, хотя Ленка ей говорила, но Ленка сделала вид, что не заметила, что она избегает заходить в ванную. Очень хотелось есть, но есть было бы нечестно по отношению к Ленке. Вот принять душ – это будет на все сто процентов честно. Там. Катя выключила свет во всей квартире, включила в ванной. Разделась, не отрывая пристального взгляда от отражения в большом щербатом зеркале. Между бровей застыли две морщинки. Распустила волосы. На облупленной батарее сохли трусики. Мочалка и мыло лежали под зеркалом. Катя вспомнила, что оставила свою зубную щетку в сумке. Теперь поздно. Так же раздевалась Ленка тогда. Так же безмятежно. Зачем Ленка раздевалась, если все равно? Может, она еще зубы почистила перед? Наверняка почистила.
Поставила босую ступню в ванну. Холодная эмаль. Повернула краник. Брызнула вода.
Одно дело – в истерике полоснуть лезвием по венам, другое – резать их ножом, которым режешь хлеб или курицу, распарывать жилы так же, как распарываешь их курице, собираясь зажарить. Что-то в этом… Не сходится, как у полицейского в детективе. Жаль, что не будет разгадки, доказывающей невиновность подозреваемой.
Катя не пыталась вырваться из оцепенения, она медленно намыливала волосы вонючим шампунем, терлась мочалкой, оставляя красные следы на распаренной коже. Это необходимо – вымыться здесь: то ли смыть с себя что-то, то ли убедить кого-то, что здесь можно просто мыться, потому что ничего не было.
Пока по ней стекала горячая вода, за бетонными стенами летел холодный снег, снег до самого Ленкиного киоска. Там снег бьется в тонкие стены металлической коробки, хочет достать, но внутри коробки холодно и безветренно, покой. Маленькая коробочка света с пестрыми этикетками в ревущем море метели. Если только не опрокинет киоск… Снег. Связь. Снег – это Новый год, это счастье и шампанское, это их с Ленкой встреча.
Закрутив кран, хотела вытереться, но не успела до того, как увидела коричневое запекшееся пятнышко, ведь знала заранее, что увидит это пятнышко, знала, потому боялась заходить. На самом краешке, там, где пожелтевшая эмаль заворачивается, в тени от подвешенной клеенки. Никто не думал, что и туда брызнуло. Его не заметили, не смыли, и вода не доставала туда, когда был включен душ. Разумеется, ванна была тщательно вымыта после того: сама Ленка, с перебинтованными руками, в перчатках, самым едким моющим средством, под нос себе бубня слова психиатра, который решил, что она вменяема. Или подсчитывая заработанное за прошлый месяц продажей жвачек.
Катя намочила край махрового полотенца в воде, которая не успела стечь со дна ванны, и стерла пятнышко.
Теперь никаких следов. Ничего.
Растерлась тем же (единственным) полотенцем, накинула халат, который привезла с собой. По телеку было такое, как всегда, – мелькание. Она медленно разложила оставленную Ленкой постель в застиранный цветочек. Залезла под одеяло, поджала ноги.
Оставалась тетрадь. Катя открыла ее, не выключая телевизора. Сегодня легче, чем всегда: чувствовала, что не будут раздражать ни орфографические ошибки, ни сквозящие в текстах нелепые Ленкины отношения с мужчинами. Прежде чем перевернула первую страницу, в голове пронеслась мысль, неуловимо быстрая: она, завидуя Ленке, всегда пыталась ее повергнуть (опровергнуть?), но теперь, когда Ленка более чем повержена, можно просто читать ее детские стихи, не выискивая дефектов. Катя даже не попыталась разобраться в странной мысли, с чего бы ей завидовать Ленке, если, напротив, она всегда чувствовала вину за свое благополучие, с чего бы желать зла? Ведь вслух все равно ни разу не критиковала.
Сначала была проза.
Я хочу быть ангелом.
Не веря в загробное существование, как и в свою чистоту, я хочу другого: иметь крылья. Сейчас принято петь о крыльях в попсовых песнях. Впрочем, эти крылья – творчества, любви или какой там еще херни – меня не интересуют. Мне нужны обычные крылья, из костей, мышц и кожи, покрытые перьями с пухом, имеющие собственную массу, но только не искусственные – живые, связанные с моей системой кровообращения. Чтобы выросли прямо из основания лопаток и никогда не отделялись от тела.
Ангелы не летают. На крыльях не поднять длинного вертикального тела. Ангелы ходят по стратосфере, и ноги у них всегда босы, а ступни длинные-длинные, и ногти длинные, и ногти светятся. Ангелы не летают, но они настоящие. На них белые рубахи, которые, как и крылья, части их тел, по которым тоже пульсирует их чистая минеральная вода вместо крови. Глаза ангелов всегда закрыты, и белые ресницы отбрасывают пушистые тени на щеки до самого рта, они улыбаются и идут, идут, идут. Их пути нет конца на шаре-стратосфере, и им нет счета. Ветер им не мешает, только поднимает ледяные волосы, и мы принимаем их волосы за перламутровые облака. Иногда что-то стучит в их сердца, и они растопыривают большие прозрачные ладони, ловят частички вулканической пыли, очень им чуждые, от этого им бывает больно в душе, ведь руками они не чувствуют боли. Тогда они плачут снегом, тихо-тихо. И потом, ангелы ведь бесполы.
Я схожу с ума от тоски при мысли о том, что мне никогда не быть ангелом и не носить настоящих плотных крыльев. Моя скорбь разрушает меня, я хочу быть ангелом, немым ангелом, ангелом с большими белыми ресницами, ангелом с бледными веками и губами. Я скоро умру, так и не побывав ангелом.
Катя перевернула страницу.
Что-то помимо меня
Ищет выход во мне.
Оно говорит в полусне,
Что, может быть, выход в окне.
Застывшие губы саднит,
Волосы липнут ко лбу.
Мне так нельзя больше быть,
Я, может быть, скоро найду.
Спокойствием по́лна стена,
Руки лежат на столе.
Мне слышится гулом в ушах,
Как что-то сгорает во мне.
За проезд
Как жутко едет маршрутка
По тем, кто сидит в ней.
В визжащем тормозе слышен
Скрип их жил и костей.
Красный свет светофора
Пережигает зрачки.
Не орите, кто хочет выйти, –
Вам не позволят уйти.
Всех, кого укачало,
Кого удушает бензин,
Довезут от начала к причалу,
И сбросят в осколки витрин.
Катя усмехнулась: конечно, трамваи лучше и дешевле.
Стихов было не очень много, десять-пятнадцать; за полчаса прочитала их все. Не пытаясь открыть корней Ленкиного поступка. Попытки суицида. В любых стихах, кроме патриотических, можно при желании найти какие угодно корни. И, как любые стихи, Катя их прочитала еще раз.
Ветер усилился, бил в окно снегом. Не уснуть – постель чужая.
Щелчок выключателя.
Закрыть глаза.
Сейчас Ленка где-то далеко, одна в сплошной белой массе. Ей холодно, у нее болят запястья, но она упрямо сидит, упершись подбородком в кисти рук, королева жвачек среди пестрого хлама, в тупой полудреме уставившись в окошко, не думает ни о чем, а когда стучат из снежной бездны, молча подает то, что просят, и молча пересчитывает деньги.
Ей там страшно хочется спать, Кате – не хочется. Она там курит свои приторные мерзкие сигареты, чтобы унять сон и боль в руках.
Катя вытягивается на чистой простыне красивым тонким телом, панически боящимся материнства, но втайне жаждущим жертвы.
Почему всегда «Ленка», в лучшем случае «Ленусик»? Не «Елена», не «Лена», не «Аленушка». Катя так безвозвратно привыкла, что не способна даже мысленно назвать ее другим именем.
Иногда Катя удивлялась преданности Ленки. Она не находила в себе ничего, что могло бы вызвать к жизни эти длинные смятенные письма, то нежные до сальной улыбки, то грубовато-пошлые. Так можно писать только из этой беспросветной каморки или из киоска: со стихами, обрывками газетных статей; с прейскурантом базарных цен и случайными цитатами. С бесстыдным отчаянием. Бесстыдным – потому что когда Катя пыталась Ленке отвечать в том же духе, ломалась от стыда на полпути: то надумывала себе фальшивые экзистенциальные проблемы и описывала их страстно, то, когда проблемы в самом деле были или просто депресняк, пряталась за маской благополучия.
Письма от Ленки приходили регулярно, раз в две недели – фантастически при ее непостоянном характере. Бывало, Катя писала каждый день. Бывало, молчала месяцами. Потом оправдывалась сессиями и курсовыми.
Странная дружба. Ни общих интересов, ни, со временем, общих знакомых. Катя уже плохо помнила их компанию, путала имена. Недавно случайно встретила одну девушку и не вспомнила, она Лиля или Лида. Эта Лиля-Лида-то и рассказала… Катя и Ленка виделись все реже. Но с каждым годом становились все ближе сквозь письма. Намного ближе, чем когда сидели за одной партой.
Значит, было у них что-то общее. Какая-то роднящая ущербность, не так заметная в ней самой, как в Ленке. Раздраженность происходящим. Поиск альтернативы. И если никакой нормальной альтернативы в обозримом пространстве нет, поиск любой: нелепой, мертвой. И упоение нелепостью. Так можно загонять себя все дальше в угол или возвращаться к исходной точке, точке невыносимого раздражения. Кате приходилось возвращаться, и жизнь ее была похожа на черчение кругов с помощью циркуля. Ленка не возвращалась.
Уткнулась лицом в подушку. Снаружи все гудело. Пурга. Как будто проходит через череп. Стихи эти, все пурга. Надо спать, спать и не пробуждаться.
Только придумать, что делать с Ленкой, куда ее деть. Трудно, потому что у Ленки дурная страсть все делать назло: и внешностью не обижена, и умом, но ей как будто нравится пренебрегать, позволять себе все, не стремиться. Господи, у нее бы хватило способностей выучиться, даже, может быть, на журналистку или на переводчицу. Хоть на бухгалтера, хоть на швею, ну нет бабок, ну с родоками проблемы, но многие же пробиваются, есть же люди. Нет, киоск – предел ее мечтаний, пошлют – пойдет туалеты мыть, и это будет полный экстаз. Она будет ходить без шарфа в мороз, но потом глотать столько лекарств, всякой дряни, что рожа прыщами покроется, она бы так и написала: «Рожа прыщами покрылась». Она будет есть скисший борщ, чтобы не выливать – жалко, а потом блевать в туалете и плакать. Что блюет без водки. И суицид. Это только продолжение, она не хотела умирать, это очередной эксперимент над собой. Все ее поведение…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.