Текст книги "Трудное время для попугаев (сборник)"
Автор книги: Татьяна Пономарева
Жанр: Книги для детей: прочее, Детские книги
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
– Раньше силы были, да и люди как-то поопрятней, покультурней. Здоровались. Все, хватит, отработалась! Так матери и скажи: бабушка, мол, только до Сретения…
– Ба, а при чем здесь мама? – стала закипать Люська. – Это твое дело: хочешь – уходи, хочешь – оставайся. Мы что, у тебя деньги берем? Мы, между прочим, не нищие!
Люська опять пододвинула банку с чайным грибом, бабушка отложила пальто, потянулась к розетке выключить грелку, ойкнула от боли. Она была очень старенькая, с темным изжитым лицом, и Надя терпеть не могла, когда Люська так разговаривала с ней.
– Бабуль, а хотите, я чайник поставлю? – спросила Надя, улыбаясь, чтоб хоть как-то разрядить обстановку.
Она уже открыла дверь, уже направилась в кухню…
И тут ее настигло! Деньги. Их можно попытаться добыть! А вдруг получится? Но было почему-то жутко возвращаться в комнату и предлагать такое Люськиной бабушке… Особенно при Люське.
Пока она топталась в коридоре с пустым чайником, шалея от обрушившейся на нее идеи, бабушка сама вышла из комнаты.
– Бабуль, – сказала ей Надя, словно срываясь в пропасть, – а можно мне вместо вас поработать… ну, в смысле как будто вы, а на самом деле я?.. Мне деньги нужны, очень!
Бабушка посмотрела на Надю, словно та обратилась к ней на марсианском языке. Потом молча прошла на кухню и стала что-то искать в шкафчике. Звякнула банками, уронила на стол пачку вермишели. Вермишелины – дружные ребята – деранули кто куда: на табуретку, на пол, в ящик с картошкой и луком…
– Мать знает, что ты работать-то собралася? – спросила бабушка. – У тебя ж экзамены!
– Сдам, я нормально учусь.
– Она нормально учится, ба, может дневник показать. – Руки в карманах, челка на отлете, появилась в дверях Люська. – Ну чего тебе, жалко книжку, что ль, свою трудовую оставить? Матери она хочет сапоги купить. Есть уже сапоги, деньги нужны. Сечешь?
– Там возни-то много, заморишься с непривычки. Показать тебе надо, где чего… Да и сода кончилась, надо получить в конторе… Ну ладно, – сказала бабушка, решившись наконец. – А сапоги хоть кожа? У меня были кожаные, пятнадцать лет, – сносу им не было. А тут одна у нас купила, красивые, без «молнии», на этих… присосках. Год не носила – все потрескались, вот тебе и синтетика – обман, и больше ничего.
– Ба, зайдем к тебе завтра, после уроков. Смотри не передумай! Привет Гоше!
Гоша был роскошным сибирским котом, потерявшим в кошачьих переделках половину правого уха. Являлся он домой два-три раза в неделю. В своих повадках был честен и открыт: сразу кидался к миске, сметал все – даже рассольник, даже творожную запеканку, сонно покачиваясь, умывался, располагался в углу под столом, гипнотизируя опустевшую миску и намекая ей на скорое свое возвращение.
– Я придумала одну штуку, – сказала Люська Наде, полубегом срезая газон к своему дому. – Жди у подъезда, я сейчас!.. Вот, – возвратилась она буквально через минуту с оранжевым полиэтиленовым пакетом, – иначе сапоги уйдут! Конечно, лучше бы подзанять… у меня двадцатка наберется – в кошке, юбилейными, а стольник где взять? Может, спросишь у своего Феди?
Но Надя и помыслить об этом не могла – это было не из области их отношений. Тем более что-то странное творилось в последнее время в их доме. Нина села на диету, не пила с ними больше чай, и двери комнат теперь плотно прикрывались, и мама старалась не встречаться с соседями ни в коридоре, ни в кухне…
– Ладно, – успокоила Люська, – прорвемся, не дрейфь! Только не вздумай эту Лизку умолять и делать такое лицо. – Люська скорчила гадкую улыбочку.
– Понятно, – ответила Надя, – лучше всего сразу дать ей по шее!..
Люську, хотя бы в том, что касалось деловых отношений, стоило слушаться: у нее был коммерческий нюх и врожденная ловкость хватать быка за рога именно в нужный момент, а не минутой раньше или секундой безвозвратно позже.
Одним словом, эта Лизка ни за что не согласилась бы придержать сапоги, если б не Люськин пуловер из оранжевого пакета. Таких пуловеров, как этот, в природе нет и не будет – единственный, не поддающийся тиражированию экземпляр! Его сваяла подруга Люськиной мамы – художница по призванию, инженер «Техснаба» по воплощению. То, что она выделывала с обычными шерстяными нитками, кусочками кожи, бусинками, шнурками и фетром от старых шляп, было не из области рукоделия, а, скорее, из области снов, где сбывается самое невероятное. В таком пуловере невозможно было пройти-проехать, чтоб не привлечь сотни взглядов: восхищенных и осуждающих, растерянных и смеющихся, запоминающих, изумленных, раздраженных и зачарованных – всяких… Взгляды были то мгновенные, как электрический разряд, то долгие, то пунктирные, то присасывающиеся. И должно быть, именно для этих взглядов на пуловере из кусочка замши был приделан карманчик – «веко» с длинными шерстяными ресницами… Иногда Люське казалось, будто из шкафа, с полки, где хранится пуловер, доносятся шорохи. Кто-то живой, нуждающийся в движении, обитал там, не в силах скрыть своего присутствия. Пожалуй, это был сам пуловер.
6
Надина мама никогда не кричала на свою дочь, не требовала от нее пламенных обещаний и не приводила высокоморальных примеров из жизни других семей и их сознательных детей-подростков. Видимо, работая постоянно с людьми, она, как никто другой, ценила уникальность каждой отдельной судьбы. Рассердившись на Надю, она могла подолгу молчать, но не педагогически – специально, парализуя этим молчанием все дальнейшие проявления каких бы то ни было жизненных стихий. Наоборот, в своем молчании она становилась незаметной, как бы совсем маленькой даже физически, словно отдавая свое жизненное пространство другим. Это как раз больше всего пугало Надю: дополнительная свобода и простор вместо наказания и ограничения! Но что самое удивительное, чем больше возникало этой свободы, тем меньше хотелось ею пользоваться. Вернее, не хотелось пользоваться такой ценой – ценой маминого почти исчезновения. Это была свобода пустыни: хочешь – иди направо, хочешь – налево, везде песок и небо над головой. Это была свобода болезни: нет ни школы, ни обязанностей, а сколько угодно телевизора, книг, болтовни по телефону и… головной боли. Это была свобода человека, выскочившего из западни, но бросившего в ней друга. От такой свободы хотелось в конце концов взвыть и напялить на горло ошейник собственными руками! Но ошейник, даже добровольный, как метод воспитания был непопулярен в их семье. Оставалось одно: побыстрее вытаскивать маму из ее лилипутского молчания, делить свободу и пространство пополам и уж как-то постараться в будущем разворачиваться только в своей половине.
Однако не все зависело от Нади. От нее зависели школьные отметки, громкость телевизора после полуночи, время возвращения с дискотек и прогулок, помощь по хозяйству и периодическое заселение квартиры бездомными кошками и собаками, даже скорость избавления от слов-паразитов «это самое» и «небось»… Но от нее не зависело отсутствие или присутствие в их квартире человека по фамилии Шошин, маминого друга еще по детдомовским временам. Для старого друга Шошин был слишком замкнут и пуглив: он едва кивал соседям, если те оказывались поблизости, и, входя в комнату, сразу же плотно прикрывал за собой дверь. Он так же плотно усаживался на диван и начальственно долго молчал. Но если б он просто молчал! Во время молчания он успевал своим тяжелым усталым взглядом приструнить маленький розовый пуф возле трюмо, измерить высоту комнаты, прострочив взглядом с пола до потолка и обратно, словно от высоты их жилья зависело его личное благосостояние.
Самым противным было другое. На стене висела картина – море, взъерошенные облака с приметами близкой грозы и безрассудный баркасик, прущий в баклажаново-синий горизонт. Шошин хищно вглядывался в эту картину, а потом… Это не было ошибкой, это было всегда, в какой бы части комнаты Надя ни находилась! Потом он быстро, мгновенно скручивал Надю взглядом, чтоб тут же со скоростью взгляда переправить ее на этот баркас. И переправлял! Надя почти явно начинала чувствовать качку и страх потонуть в пучине. А мама не понимала, даже не догадывалась, КУДА он ее переправлял. После этой процедуры Шошин расслаблялся, позволял себе даже улыбаться неверной улыбкой лунатика на карнизе небоскреба. Этот Шошин не приходил, как приходили в их квартиру другие, даже незнакомые люди. Он, казалось Наде, в нее проникал, имея тайную, но твердую цель незаметного разрушения.
Раньше в их квартире двери в комнаты закрывались только на ночь – и то условно. Сколько раз, проснувшись утром, мама шла вытаскивать Надю из массивного, покрытого пледом вольтеровского кресла соседей. Надя утверждала, будто не помнит, как очутилась в нем. А когда мама однажды тяжело заболела гриппом, Надю переселили в «задвижку» – узкий кабинетик Федора Ивановича за большой комнатой. Узость «задвижки» усугублялась книжными стеллажами. Старинный письменный стол со львиными ногами закрывался сверху полукруглой крышкой, как хлебница. Медные круглые ручки на ящиках стола никогда не были холодными. В темноте, когда Надя ложилась спать, они поблескивали, отражая им одним видимый свет. Даже потом, когда мама поправилась, Наде разрешалось делать в «задвижке» уроки или даже просто читать. Если же в кабинете работал Федор Иванович, Наде казалось, что даже в своей комнате она слышит поскрипывание правой львиной ноги и отчетливо видит на столешнице круглое чернильное пятнышко, похожее на зрачок.
Но являлся Шошин и плотно прикрывал дверь. И научил это делать маму. А мама – Нину! Только Надя и Федор Иванович по-прежнему распахивали двери, как бы утверждая: ничего не изменилось, так будет всегда!
– Приходи, почитай! – предлагал Наде Федор Иванович, зная, что у них опять Шошин.
Даже Федору Ивановичу она не говорила про баркасик, хотя он наверняка бы понял. Но она чувствовала: нельзя! Предстояла борьба один на один, и если расскажешь – ослабнешь. Когда-то он сам учил Надю: «Убирай свою удачу вовнутрь. Пусть отогреется – еще больше вырастет. А будешь кричать на каждом перекрестке – упустишь!» Вот и с бедой, наверное, так же. Не раскисать, не расслабляться, оглянуться на себя, оглядеться – должна же где-то быть точка опоры, точка неуязвимости, недосягаемости зла! Иногда Наде начинало казаться, что эта точка – в кухне. Собираясь там вечерами за приготовлением еды, все по-прежнему улыбались, шутили, рассказывали всякие случаи, читали вслух газету. «Шошин пришел и ушел, – думала Надя в такие моменты, – а мы опять вместе. И ничего не случилось». Но тут вдруг Нина среди полного благополучия, разложив макароны с котлетами в две тарелки, отправлялась ужинать в комнату, вслед за ней, унося чайник, неуверенно, но все же уходил и Федор Иванович. И тут уже не имело значения, открыта у них дверь или закрыта. Они были У СЕБЯ! А Наде с мамой, соответственно, оставалось тоже быть У СЕБЯ!
«Вот видишь, – хотелось ей крикнуть, – видишь, что натворил этот твой детдомовский друг!» Да, так и сказать – не Шошин, а именно «детдомовский друг», потому что и козе понятно, какой это друг, если он только все портит…
– Мам! – неожиданно для себя, помогая развешивать белье, почти взмолилась Надя. – Ну чего он все ходит? Жениться, что ли, хочет?
– Ну что за глупости, Надя, – невыносимо мучительно покраснела мама. – Он мой друг, хороший, между прочим, человек, не понимаю, почему ты так относишься к нему. А кстати – уроки ты сделала? Что у вас завтра – геометрия? Сядь поучи, у тебя ведь там тройка?
– Тройка у меня по физике. Была, я ее закрыла. И если хочешь знать, он не любит тебя! Не любит тебя! Не любит. Я вижу, от него пылью пахнет и касторкой!..
Какой еще касторкой? Она и знать не знала, как пахнет эта касторка! Просто хотелось, чтоб побольнее, чтоб разбудить ее наконец. Если б она не покраснела так непоправимо! Зачем он ей – красивой, необыкновенной, с потрясающими синими глазами, ей, умеющей неповторимо ходить под дождем без зонта, передразнивать известного всей стране юмориста? Да мало ли чего еще умеет она!
– Мама, прости! – Надя поймала ее руку, мелькнувшую над простыней с прищепкой, но тут же отпустила. Это была чужая, холодная рука.
Надя зашла в комнату, оставила записку: «Я у Люси» – и вышла из дома. Невесело было идти в чужое благополучие, когда у тебя на душе не то что кошки – тигры скребут! Но и всю ночь одиноко сидеть на сырой лавке… Подумала даже: а не пойти ли переночевать к Люськиной бабушке? Но мама не знала того телефона, и еще было страшно бабкиных взглядов, этих рентгеновских просвечиваний души. Поэтому она пошла все же к Люсе. И, ворочаясь под жарким одеялом, все прислушивалась, не зазвонит ли в коридоре телефон.
Утром Надя забежала домой – переодеться и взять школьную сумку. Мама ждала ее. Она не ушла, вопреки Надиным опасениям, в свое молчание, наоборот, подошла к ней, притянула к себе за пуговицу на кофте:
– Эх ты, злюка!
Надя никогда не была слишком уж ласковой или сентиментальной, но именно сейчас ей невыносимо захотелось провести весь день с мамой! Просто сидеть на диване и гладить ее руку или куда-нибудь вместе отправиться, до позднего вечера…
– Давай сегодня я прогуляю!
– И я, – засмеялась мама, – должна ответить тебе «давай»! На что ты меня подбиваешь?
Уже опаздывая, Надя подошла к стене – как это ей раньше в голову не приходило! – и сняла с гвоздика картину с морем и баркасом. На обоях осталось темное квадратное пятно.
И мама ни о чем ее не спросила, даже не удивилась!
7
– Дай сюда, копуша! – Люська отобрала у Нади швабру с накрученной на нее тряпкой и широкими сильными движениями стала намывать лестничный пролет.
Швабра мокрым своим концом то взмывала в воздух, то вновь смачно шлепалась на кафель, покрывая все вокруг грязными брызгами. По светло-зеленой стене, которую Надя только вчера оттирала, ползли друг за дружкой тяжелые темные капли. Швабра металась, как зверь в засаде, громко, с вызовом ударяясь в чужие двери. Одна дверь приоткрылась, из нее высунулась удивленная детская голова… Собаки в недрах квартир подняли лай. Люська хохотала, ведро, подталкиваемое ногой, звенело и грохотало на выщербленном полу, и в конце концов это ведро, задетое в рвении шваброй, перевернулось и покатилось, отсчитывая ступеньки, выплескивая из себя коричневую жижу… Они не успели его словить, как оно победно влетело в только что раскрывшуюся дверь на третьем этаже, подскочило и аккуратненько стало у ног изумленной хозяйки.
Хозяйка запоздало отскочила в сторону, словно это было не ведро, а бомба, и ударилась ногой о галошницу.
– Девочки, что вы здесь хулиганите?
– Извините, мы не хулиганим. – Надя виновато подхватила ведро. – Нечаянно получилось.
– Чего ты оправдываешься? – перебила Люська. – Они дома сидят, кофий пьют, а ты подъезды драишь… Это они извиняться должны, что всю лестницу заплевали!
– Я ничего не заплевывала! – Женщина возмущенно пожала плечами.
– Ну там вы, или ваши дети, или соседи, не знаю. А на втором этаже… спуститесь, посмотрите, это тоже не вы? Пусть даже не вы… Но убирать-то вы тоже не спешите!
– Какие вы грубиянки, – сказала женщина. – И потише, ребенок спит! – Она ушла и хлопнула дверью так, что можно было разбудить всех детей в окрестных детских садах и яслях.
– Дура! – Люська пнула дверной коврик.
И Надя испугалась, что дверь вновь откроется и последует продолжение скандала. Наде такие стычки были ни к чему. Во-первых, она здесь работала на птичьих правах и кто-нибудь мог нажаловаться на нее в контору. А во-вторых, этим балаганом Люська лишь оттягивала время. Когда Надя только начинала здесь работать, она радовалась появлению Люськи, хотя на болтовню уходило времени больше, чем на саму работу. Но был рядом близкий человек, и становилось не так одиноко и не так противно. Зато домой она еле доползала к восьми, отчаянно завирала, что ходит теперь на аэробику, пряча при этом в карманы красные, распаренные руки. С уроками, конечно, приходилось туго. Если мама дежурила в больнице, то можно было, позвонив ей, чтоб не волновалась, тут же завалиться спать часов до трех-четырех утра. А утром самое главное – встать, вытащить себя из теплого уютного логова постели, но и это не все: даже встав, можно незаметно опять прилечь, якобы потянуться, и… всё! Самый сладкий сон, говорят, до обеда. Один раз проспала, но было всего два урока и поездка на ВВЦ, так что обошлось. Вообще утром заниматься неплохо: читаешь и запоминаешь почти с ходу. И потом, раньше это время суток было ей совсем незнакомо: она не знала этой удивительной тишины и теперь сделала для себя открытие – оказывается, шум мешает видеть. Она пятнадцать лет прожила в этом доме, пятнадцать лет каждый день смотрела в окно, но только сейчас, в ночной тишине, увидела, что одна из веток тополя, ее любимого тополя, растущего под окном, изогнута в виде лиры! Она ощутила, что такое одиноко идущий в ночи человек – о нем обязательно подумаешь, проследишь за его торопливыми шагами…
– Ладно, хрюкай дальше! Может, еще забегу. – Тяжело прыгая через две ступеньки, Люська побежала вниз. – Слушай, – крикнула она уже с первого этажа, – а пойдем сегодня к Зотову? Он видюшник починил.
– Ты что, Люсь, – отказалась Надя, но входная дверь, как ей показалось, захлопнулась до ее ответа.
Работать здесь ей оставалось около трех недель, а в школе предстояло подтянуть еще парочку хвостов. И потом, нельзя же было целыми днями не показываться дома!
Вообще-то у нее был момент, когда захотелось все бросить. В один из визитов Шошина. Надя сидела на диване, зашивала свою сумку, никому не мешала, они там смотрели телевизор, пили себе чаек.
Вдруг мама резко обернулась:
– Что, уже сумка у тебя порвалась? Потому что кидаешь ее везде как попало!
– Просто эта сумка очень старая! – ответила тогда Надя и пошла сидеть на чугунных пушках возле панорамы. «Всё! – решила. – Больше не выйду! Черт с ними, с этими сапогами…» Забежала к Люськиной бабушке – предупредить. Но ее не оказалось дома. А на следующий день Надя, зайдя домой и переодевшись в тренировочный костюм и куртку, опять отправилась намывать лестницы.
«Зимой, – успокаивала Люсина бабушка, приведя сюда Надю в первый день, – работать легче. Тут сама смотри, распределяй – когда почаще выйти, когда – ничего, можно пропустить». Но возле дома вовсю шла стройка. В оттепель жирная рыжая глина со строительных отвалов вся полезла к дому. Так что насчет «легче» не могло быть разговора. Наоборот, приходилось все время спускаться в подсобку, менять воду. Иногда усталость застревала где-то в спине мертвыми, холодными, как булыжник, узлами. Тогда Надя садилась под окном на пол и грела спину о батарею. Узлы-булыжники начинали ныть, потом потихоньку рассасывались. Неприятно было, если только кто-то неожиданно открывал дверь и заставал ее ТАК сидящей. Но иногда бывало все равно, лишь бы прошло, лишь бы скорее докончить и пойти домой.
Если бы год назад Наде сказали, что она пойдет мыть лестницу, чтобы купить матери сапоги, она бы сильно удивилась. Ей, конечно, всегда хотелось видеть маму современно, красиво одетой, хотелось, чтоб она носила браслет, как Люськина мама, пользовалась дорогими духами… Ей хотелось выкинуть на помойку мамин доисторический бежевый сарафан, грустную серую кофту. Мама была совершенно не толстая, она еще вполне могла бы носить и джинсы, и легкие спортивные куртки! Но она как-то слишком поспешно согласилась с возрастом и даже перестала хной подкрашивать волосы. Иногда Наде становилось страшно: казалось, что мама начала как-то особенно быстро стареть. Ведь есть же люди, старящиеся очень быстро. Надя этого боялась, но еще больше боялась, что это заметят другие. И вот она здесь, моет лестницу, пережидает у батареи боль в спине… И никакой это не подвиг. На днях Люська ей сказала: мол, я тоже люблю свою мать и глотку за нее перегрызу кому угодно, но на такие подвиги ради пары каких бы то ни было сапог просто не способна!
Еще бы! Если у тебя отец каждый месяц приносит чистыми пять с половиной – шесть тысяч рублей, мытье подъездов можно считать подвигом, а можно и просто блажью. Но если у вас на двоих неполная тысяча, то тогда это просто необходимость, просто жизнь, просто работа. Конечно, одни, тем более осенние, сапоги – это слишком мало, когда нет многого другого, тоже крайне необходимого. И в то же время пусть хотя бы это появится у мамы сейчас, а не в каком-то неведомом будущем! Ради такого можно и потерпеть и хотя бы на время побороть свою брезгливость. Но долго заниматься этим – Надя чувствует – не смогла бы. Как же люди работают на таких местах годами, а некоторые – и всю жизнь? Как вообще случается, что люди становятся вдруг почтальонами, дежурными в метро, гардеробщиками, вахтерами, дворниками? Что, они все в свое время были круглыми двоечниками? Или ни у кого из них не было никогда хоть самых маленьких способностей, самой скромной мечты заняться чем-то не только ради зарплаты, но чтобы еще – интересно? Почему одним суждено ездить в экспедиции, ходить с караванами верблюдов, залезать в кратеры вулканов, выступать на сцене или вести дипломатические приемы, а другим – мыть грязные тарелки в столовой или до отупения глядеть на бесконечную вереницу людей на эскалаторе? Ведь для того чтоб так неумело распорядиться своей жизнью, так обделить себя, надо иметь очень веские причины. Или очень больных родственников, за которыми нужен постоянный уход, как это, например, у тети Кати, убирающей соседние подъезды. Или же это вполне понятно, когда человек на пенсии или учится и ему нужно просто подработать. Но чтобы, имея все же какой-никакой выбор, застрять на самом скучном, самом безрадостном и добровольно тянуть эту лямку всю жизнь? Немыслимо…
А может, люди такими становятся потому, что в них никто не верит? Получил человек, например, в первом классе двойку. Одну двойку, вторую, потом тройку, потом опять двойку. И пошло: ты и такой, ты и сякой, и оболтус, и лодырь, и дурачок! Это ведь тот же гипноз, только не лечебный, а разрушающий, и не на время, а на всю жизнь.
Вот и Надина мама – уж на что близкий человек, а как-то говорит: «Шла бы ты после восьмого в медучилище. Все же через три года уже и специальность была бы!» – «Если тебе, мамочка, нравится с утра до ночи со шприцами да клизмами возиться, то это еще не значит, что это моя голубая мечта!» – ответила тогда Надя, обиженная тем, что так заурядно представляет мама ее будущую судьбу. И главное, если б мама не знала, что такое работа медсестры в наше время, что это постоянный воз, который тащишь за пятерых, а получаешь какие-то жалкие полторы ставки. Слишком быстро она забывает, как часто приходит домой не просто уставшая, аизможденная! Ну хорошо, допустим, она любит свою работу и готова себя не жалеть.
Но какое может быть удовлетворение, если нет результатов или же они слишком малы? Если нужно больного обследовать, а нет аппаратов, если нужно его лечить, а нет лекарства? Сама же сколько раз переживала, что люди уходят домой недолеченные или же с диагнозом, определенным на кофейной гуще. А в это же самое время из единственного, с трудом добытого, чуть ли не драгоценного японского прибора, месяц простоявшего под лестницей, украли какие-то блоки… Да и мало ей, медсестре, своей работы, еще и за нянечек вкалывай, потому что нянечки теперь в Красной книге и вряд ли оттуда вернутся…
У Эмиля Верхарна есть такие строчки: «Отринь все то, чего достиг, ведь никогда застывший миг не станет будущего мерой. Что мудрость прошлая, что опыт и расчет с их трезвой, взвешенной победой? Нет! Счастье жгучее изведай мечты, несущейся вперед! Ты должен превзойти себя в своих порывах, быть удивлением своим…» Наде они очень нравятся именно этим дружеским напутствием, заманчиво высоко поднятой для прыжка планкой: «быть удивлением своим». Устать от себя повседневного, от себя известного, от себя привычного – и рвануть! Куда, во что, как? Что сделать? Выучить за три месяца четыре иностранных языка? Выйти в свои пятнадцать лет замуж за пятидесятилетнего вдовца с четырьмя детьми на борту? Сшить роскошное вечернее платье до пят и ходить в нем в овощной магазин? Или же стать «удивлением своим» можно, зная о шикарной жизни, которая где-то для кого-то существует, для кого-то, кто, может, ничуть не лучше тебя, и продолжая существовать своей скудной, однообразной, сосредоточенной на выживании жизнью?
«Считает ли мама, – думает Надя, – себя „своим удивлением“? Вряд ли! Ей и в голову не придет размышлять о себе в столь возвышенной форме. На что хватает сил, то и делает…» Хотя Наде кажется, что мама имеет право на такое удивление. Во-первых, родила ребенка, никого не спросив и надеясь только на себя… Во-вторых, дрожит за работу, с которой другие бегут табунами… Да можно набрать и в-третьих, и в-пятых, и в-девятых…
А Федор Иванович? А Нина? А Люська? Хабаров, в конце концов, который только и делает, что рассказывает всем, какой он хороший и принципиальный, – верит ли он сам своим уверениям?
…Странно, сегодня первый день весны, а воздух еще такой зимний, бесцветный, непроснувшийся. И руки без варежек мерзнут. Люська обещала забежать – наверное, забыла. Или сидит смотрит видик у Зотова. Кстати, Люськины родители спокойно могли заиметь эту технику, но Люсина мама боится воров, поэтому не покупает.
В кармане Надя нащупала десять рублей, вспомнила, что дома кончился чай. Пришлось свернуть к гастроному. На углу она вдруг увидела Федора Ивановича. Он остановился возле газетного киоска, купил что-то незаметное – скорее всего, стержни для ручки. Потом повернулся и пошел к подземному переходу. «Куда это он?» Надя хотела его догнать просто из любопытства, но поленилась. Она лишь замедлила шаг и проследила, как он поднялся из перехода с той стороны улицы, сел в троллейбус и покатил к центру.
8
Надина мама уже который день мучилась, не зная, как сказать обо всем Наде. Хорошо бы эта новость раскрылась сама собой – где-то в общем разговоре, на кухне например, как бы между прочим… Но и Федор Иванович, и Нина держались так, будто ничего не происходит, хотя ужинали они теперь отдельно в своей комнате, у телевизора.
Надина мама тянула, скрывая, сколько могла, а теперь справки уже были собраны, и, можно сказать, пора было упаковывать вещи.
Обмен затеяла Нина. У них с Федором Ивановичем нашлась престарелая родственница, живущая в однокомнатной квартире. Правда, далековато, в одном из новых районов на юге Москвы. Но там уже пустили метро – двадцать пять минут до центра. Нина поговорила с родственницей, и та согласилась перебраться в комнату Нади и ее мамы, а им уступить свою квартиру.
Практически для Нади и ее мамы это была единственная такая скорая возможность заиметь отдельную, пусть и однокомнатную, квартиру. Впрочем, Надина мама всегда жила со своими соседями в полной дружбе, и они ей, особенно пока Надя была маленькая, здорово помогали. Так что мыслей о каком-либо обмене у нее до этого не водилось. И даже когда Нина завела этот разговор, первой шевельнулась не радость, а обида: как так – столько лет прожили вместе, а теперь, выходит, надоели? Она, конечно, виду не показала, ответила, что подумает. Но когда она, съездив с Ниной, увидела эту квартиру и до нее дошло, что открылась реальная возможность в ней поселиться, став полной хозяйкой, она согласилась сразу, больше не раздумывая. Тем более Надя взрослела. А там в просторной кухне можно было поставить диван, да и вообще превратить ее в комнату, оклеив стены обоями, – благо плита электрическая и от нее никакой копоти.
Конечно, жаль, прожив двадцать два года, уезжать с Панорамной улицы! Да и место, что говорить, одно из самых красивых в городе, и работа недалеко… Но отдельная квартира! Ведь соседи, какими бы прекрасными они ни были, все же чужие люди. Правда, о Федоре Ивановиче и Нине она никогда не думала как о действительно чужих: слишком многое было пережито вместе и скрыть они друг от друга ничего не могли – все слезы, все радости на виду. Это в последнее время Нина стала замкнутая, раздражительная. Надина мама сколько раз говорила дочери: «Не торчи постоянно у них! Ты уже не маленькая – куда захотела, туда и пошла… Люди устают за день, им хочется ото всех отдохнуть, у Нины болит голова – она даже бросила репетиторство, как Медовар ее ни умолял!» – «Хорошо, мама, не буду!» – ответит. А сама, не успела мать отвернуться, уже сидит в кабинете Федора Ивановича, делает уроки. Он, конечно, сам ее на свою голову приучил: «Она мне совершенно не мешает!» Ну как не мешает? Просто вежливый человек… А эта и рада стараться, даже учебники перетащила. Нина молчит, терпит, пока она челноком туда-сюда мотается, но, конечно, ей это не нравится! Или еще новости: как-то настирала Федору Ивановичу рубашки! Нина приготовила их нести в прачечную и забыла в коридоре. Вечером возвращается с работы – вся кухня увешана мокрыми рубашками… «Я, – говорит ей Надя, – свое стирала и рубашки заодно». Молодец, конечно, позаботилась, она не лодырь. Но начнешь объяснять, что нельзя без спросу внедряться в чужое хозяйство, – не понимает, обижается: «А что я такого сделала?»
Сказать Наде о переезде будет трудно. Здесь вся ее жизнь: школа, подруга, да и, пожалуй, не обрадует ее то, что они теперь будут жить только вдвоем. Если бы не Нина, Федор Иванович вряд ли сам согласился бы на этот обмен. Он привязан к Наде.
Если бы несколько лет назад соседи взяли, как они хотели, девочку из Дома ребенка, сейчас и Нина была бы другой, и Федор Иванович переключился бы на свои семейные проблемы. Жаль, что не получилось. Наверное, права Нина: не стоило Федору Ивановичу уходить из школы. Поругался он с директором из-за своего неугомонного характера; директор его просил: мол, прекрати, Федор Иванович, свою отсебятину, дай мне спокойно уйти на пенсию. Не дал! Комиссия за комиссией, проверка за проверкой… Ученик выучил урок по учебнику, все рассказал, а он ему вместо оценки – точку, чтоб переписал пропущенный урок с конспекта товарищей и пересдал в следующий раз. Мама, разъяренная, – к директору: что это, мол, за издевательство?.. «А вы что, хотите, чтоб из ваших детей вырастали болваны? – Федор Иванович им в ответ. – Я стараюсь, чтоб дети изучали историю, а не параграфы про историю из негодных учебников». Эти «негодные учебники» не прошли даром! Перед каждым уроком нервничал и в конце концов не выдержал – пришлось уйти.
«Лучше, – сказал тогда, – стулья да столы пересчитывать, краску и гвозди добывать, чем заниматься враньем и притворяться перед детьми, что все у нас восхитительно!..» Так и ушел из школы и характеристику для удочерения не взял: не у кого было. Правда, сейчас хоть он и работает не по специальности, но историей занимается вечерами дома или в библиотеке, пишет статьи и даже, говорит, учебник для школы. Конечно, хорошо, когда такой человек живет рядом. Он и Надю заставил завести какую-то папку, вместе складывают туда газетные вырезки, какие-то фотографии – целый архив!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.