Электронная библиотека » Валентин Богданов » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Слёзы войны"


  • Текст добавлен: 28 декабря 2016, 19:10


Автор книги: Валентин Богданов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В наступивших вечерних сумерках Шурка Монгустов залихватски наяривает на гармошке «Подгорную», и звонкие девчоночьи голоса тут же дружно подхватываются частушками. Я важно иду на вечорки в новых солдатских галифе и галошах на босу ногу, заложив руки в карманы. Увидев меня в столь необычном одеянии, девчонки от души хохочут и сразу же по этому поводу дружно отзываются только что придуманными веселыми и меткими частушками, но добрыми, да несколько раз подряд, почти весь вечер. Я от смущения теряюсь и не знаю, как надо поступать в такой ситуации, и не нахожу ничего другого, как тоже рассмеяться вместе со всеми.

В другой вечер о моих галифе уже не поют, привыкли. Милые, чудные девчушки той поры, мои ровесницы. Им многого не хватало в военной и послевоенной молодости, чтобы красиво и нарядно одеться, чтобы пофорсить перед ребятами, как и положено в этом возрасте. Но как же они пели тогда! Невозможно сравнить ни с каким нынешним ансамблем. Сколько же было в их частушках и песнях задора, веселости и жизнелюбия! Пели о том, что наболело на душе, что тревожило, волновало и помогало скрашивать ту невыносимо тяжёлую жизнь, какая выпала тогда на их долю. Это не забывается.

…И снова безымянное лето войны. Засуха. Жарища стоит несусветная, вся трава кругом выгорела. Ни в поле, ни в огородах ничего не всходит, а что взошло – не растёт, хиреет. В доме духота, и спрятаться от этого пекла, кажется, негде. Искупался в озере, а вода, как щёлок, не освежает, и я возвращаюсь домой. Вдруг до меня доносится какой-то странный вой, я останавливаюсь и прислушиваюсь. Неожиданно в конце деревни со стороны кладбища появилась колыхающаяся толпа в белых одеяниях, она медленно движется в мою сторону с воздетыми в руках иконами, с поднятыми к небу головами. И из исчернившихся старушечьих беззубо-разинутых ртов разносится такое гнетущее завывание, что я срываюсь и стремительно убегаю домой. Залетев в избу, залезаю под лавку и затыкаю уши пальцами, чтобы не слышать этого жуткого людского воя, когда толпа будет проходить мимо нашего дома.

Потом в дом заходит баба Лепистинья, вся в белом и с иконой в руках. Образ она ставит на прежнее место, на божницу. Видя мой испуг, ласково гладит меня по голове и поясняет, что это был крестный ход деревенских старушек, чтобы боженька дал нам дождичка и спас от голода. Я успокаиваюсь, но из сказанного ничего не понимаю.

На следующий день был сильный грозовой ливень, и к нашей ребячьей радости мы вволю набегались по лужам.

…Дождливая осень, длинная, нудная и всем надоевшая. От непрекращающихся несколько дней затяжных дождей на деревенской улице непролазная грязь и пронизывающий ветер. Уборка хлеба на полях остановилась, а районное начальство грозно нажимает: требует выполнить план по уборке в установленный срок и сдать хлеб государству. Трактора в поле вязнут и комбайн таскать не могут, даже сцепленные в два трактора. Тогда под колёса комбайна прикрепляют металлические листы и волоком таскают его по полю, но толку мало. Зерно сырое, и колосья не обмолачиваются. Дед Арсентий целыми днями изготавливает и прикрепляет специальные грабли к косам для уборки хлеба вручную под непрекращающимся дождём. Работа адская, бабам не под силу, и они ревут в голос, но работу делают, и к первому снегу весь хлеб с полей убран и отвезён на элеватор.

На колхозном дворе многолюдно. Выдают на заработанные трудодни зерно. Стоит несмолкаемый плач и ругань. На трудодень районное начальство разрешило выдать колхозникам по двести граммов хлеба. Получается, у кого по одному, у кого по два мешка зерна, и это на всю зиму. А ребятишек у каждой солдатки и вдовы не менее двух-трёх, а муж или убит, или пропал без вести, и как протянуть долгую зиму с мешком зерна да с такой оравой, никто не знает.

Такого ещё не было. Председатель колхоза Усольцев Павел Фёдорович на свой страх и риск выдает ещё по двести граммов на трудодень по второй ведомости, но на него кто-то доносит. Его посадили за вредительство, а потом отправили на фронт, и он погиб 12 февраля 1944 года и похоронен в селе Малое Войково Новгородской области.

…Ещё одна безымянная военная осень, воскресшая в моей сегодняшней памяти. Тёмная, непроглядная ночь. Непрерывно хлещет дождь, и с крыши дома вода стекает ручьями. На улице, будто на озере, сплошь белеет вода. Просыпаюсь ночью от громкого тревожного разговора взрослых и вслушиваюсь. По деревенской улице бредёт стадо коров и овец вперемежку с лошадями, кем-то выпущенных из хозяйственных помещений для скота. Слышится несмолкаемое чавканье по грязи многочисленного стада животных. Из разговора узнаю, будто бы из Казахстана нагрянули воры, украли несколько лошадей и овец и вроде скрылись. Дядя Лавруша, мамин брат, ночевавший у нас, с трудом пытается зарядить старую заржавевшую берданку с одним патроном. Когда он справляется с этим делом, исчезает в ненастной ночи, а я снова засыпаю.

…Такая же осенняя ненастная ночь, милостиво сохранившаяся в моей памяти. Слышу сквозь сон какую-то возню в доме, тихий разговор и просыпаюсь. По деревенской улице, по её непролазной грязи, под несмолкаемый шум дождя, движется обоз из нескольких телег, которые тянут волы. Это колхозники из дальних деревень запоздало везут через нашу деревню хлеб на Коноваловский элеватор – сдавать государству. Тяжёлое чавканье грязи под ногами волов, скрип гружённых зерном телег, укрытых брезентом, и оттуда, из-под брезента одной из телег, доносится рвущая за душу песня, которую поёт одна из возниц, и поёт так хорошо, от всего сердца и во всю свою моченьку, будто хочет разбудить уснувшую деревню от пристигшей её беды. И столько в этой песне слышится отчаянной тоски от смертного одиночества и неутешного горюшка, что мама с бабой Лепистиньей тихонько плачут и сквозь слёзы вполголоса переговариваются: «Похоронку, видать, получила, сердешная, – шепчет баба Лепистинья и добавляет: – С малыми ребятишками, поди, осталась, и как ей теперь жить? Как?» Не было ответа на этот неподъёмный вопрос в той осенней ночи.

Рождённый суматохой войны неумолимо-обязательный к исполнению лозунговый призыв «Всё для фронта, всё для Победы» беспрекословно воплощался в жизнь всеми и везде, любой ценой, как приказ. Так было. А я часто задумывался, был ли какой предел, чтобы всё для фронта было без предела, и приходил к неутешительному выводу: не было. Поэтому и цена нашей Победы чудовищная. Да и не было на Руси такого похоронного поля, чтобы похоронить всех убитых, и хоронили чуть ли не по всему земному шару, да и сейчас хоронят и всё никак не могут всех похоронить и сосчитать погибших. И гнёт той цены сегодня всё ещё сказывается на нашей жизни болезненно. А тот обоз, вместе с песней, под глухой шум дождя удаляется.

«Песня-то, какая дивная, прямо за душу берёт. Половину запомнила, сейчас запишу, остальную после узнаю, а может, в газете напечатают», – шепчет мама и уходит в избу, притворив дверь, чтобы при свете коптилки записать запомнившиеся слова этой незнакомой тогда песни, тронувшей её до глубины души. Любой мотив я тоже запоминал сразу, и эту песню помнил долго, а сейчас вспомнить не могу, и мама не смогла, когда жива была.

Вспоминается безымянная для моей памяти весна – самое голодное время в деревне той поры. Мы, трое мальчишек, собравшись ватагой, устало бродим по лесам и полям, по болотам и берегам озёр и разоряем гнёзда птиц, севших на яйцекладку.

Из-за отсутствия обувки с ранней весны ходим всюду босиком, и зачастую в наши босые ноги впиваются занозы, и это место воспаляется и распухает. Когда беловатый от гноя нарыв достигает предела, протыкаем его иголкой, гной выдавливаем, и нога заживает, и снова можно всюду носиться без помехи.

К врачам никогда не обращались. Это было хлопотно и накладно. Надо было выпросить у председателя лошадь, родителю потратить весь день для поездки в Маршихинскую больницу за восемь километров. Да пропади она пропадом, эта болячка, сама заживёт. Я не знаю, как поступают в таких случаях туземцы в джунглях, но мы поступали вот таким образом, как я описал.

Что такое врачебная помощь, мы в ту пору не знали и о ней не подозревали. Бродили целыми днями и не пропускали ни одного гнезда, попадавшегося на нашем разбойничьем пути, ни на дереве, ни на земле, ни на болоте. Выбирали всё подряд, и каждый бережно укладывал найденные в гнёздах яйца в свою фуражку или корзинку, предварительно поделив всё поровну. Всю добычу несли домой и получали очень вкусную яичницу, а главное – ощущали себя помощниками взрослых в добывании пропитания.

Но особенно добычливым местом всегда был грачевник. Это берёзовая роща, поделённая надвое проезжей дорогой, с множеством грачиных гнезд почти на каждой берёзе, где стоит невообразимый грачиный гвалт. Берёзы в грачевнике высоченные, метров под тридцать, и на самой высокой насчитали двадцать семь грачиных гнезд, но на неё никто не решался залезть из-за сильного ветра, от которого верхушка дерева раскачивалась во все стороны, и это страшило.

Однако Мишку Сорокина, самого малого из нас роста, щуплого и отчаянного, это нисколько не пугает, и он смело подходит к этой берёзе, обхватывает её руками и ногами и довольно резво взбирается на самую её верхушку, к первому сверху гнезду. Мы, задрав головы, с замиранием смотрим, как Мишку сильно раскачивает и мотает ветром вместе с верхушкой берёзы и гнездами на ней в разные стороны, как воздушного циркового акробата. Еле видим, как Мишка снимает с головы засаленную от грязи пилотку, разворачивает её борта, берёт в зубы, затем вытаскивает из гнёзд яйца и складывает их в пилотку. Спускаясь вниз, он опустошает по пути все гнёзда, доверху заполняя пилотку и засовывая за щёки не влезшие в неё грачиные яйца. Ну а остальные ребята залезают на невысокие берёзы по очереди, и у всех животы до крови ободраны рваными полосками с примесью бересты.

Чуть позднее, когда птенцы грачей подрастали и вот-вот должны были встать на крыло, мы таким же образом доставали их из гнёзд, брали за ноги, били головой о берёзу и сбрасывали на землю, где другие тут же их теребили, затем на костре опаливали, потрошили и на длинных прутьях жарили на костре. Ели добычу с припасённой солью. Проще говоря, набивали голодные животы всем, что было съестным. Только не надо сегодня обзывать нас, тогдашних, нехорошими словами и всячески осуждать. Нас, безотцовщину, никто из взрослых это делать не заставлял и тем более не принуждал. Заставлял и гнал голод – пытка для детей невообразимая по своему истязанию. Мы сами были частью природы, её птенцами, а вернее, биологическими единицами среди животного мира, с присущими человеческому виду инстинктами в их неестественном развитии в той среде обитания. И не дай бог в относительно благополучном сегодняшнем времени видеть одичало голодных и больных детей, готовых на всё. Это не их вина, а наша общая беда, которую при милосердном желании можно всегда поправить…

В одно военное лето наш дом обокрали. Случилось это так. Соседка Ульяна Иванова обычно спозаранку приходила к нам за углями или головёшкой для растопки своей печки, когда у бабы Лепистиньи печка уже полыхала вовсю. А в то раннее утро, сколько ни стучалась к нам, достучаться не смогла и решила заглянуть в окошко избы с улицы. Тут и увидела, что оконная рама выставлена под проёмом, а в доме тишина. Дед Арсентий беспросыпно спал на полу головой к окну на подстеленном полушубке, а баба Лепистинья – на печке, которая ещё и не растапливалась. Ульяна с испуга закричала во весь голос, пока всех не разбудила.

Все проснувшиеся спросонья ничего не поняли, пока полностью не пришли в себя от дурного сна. Тогда только и обнаружили пустыми два больших сундука, красиво обитых квадратиками из полосок жести. В них хранилось нажитое перед войной добро, по тем временам не малое для деревенского жителя. Возле головы деда лежал его плотницкий топор, и возле мамы тоже в нашей комнате. Но больше всего поразил вынутый из печи чугун с зелёными постными щами из свекольной ботвы. Он стоял на кухонном столе: грабители, наверное, хотели поесть, но побрезговали.

Ночные грабители орудовали нагло. Огорчились все домочадцы, но особенно дед – украли его солдатские обмотки, которыми он каждое утро обматывал свои больные ноги. А ведь это был единственный способ оставаться ходячим. После долгого и бесполезного лечения деду его посоветовал сосланный из Москвы в тридцатых годах врач по фамилии Изведриц, работавший в Маршихинской больнице.

А потом вдруг всем стало ясно, зачем были приготовлены топоры. К тому же под окном обнаружили пепел: сожгли что-то, способное всех усыпить. Дед потом выразился так: «Спали, как убитые, чтобы проснуться живыми. Проснись кто, порешили бы всех, в капусту бы изрубили». Стало до жути страшно, и все подавленно молчали.

Ближе к вечеру появился милиционер. Он что-то осматривал, расспрашивал, записывал и, ничего не сказав, уехал. Потом прошёл слух, что ночных воров навела на наш дом дальняя родственница деда Арсентия, побиравшаяся в округе. С месяц назад она проходила по нашей деревне, и дед по-родственному её приютил и оставил ночевать, а она всё высмотрела, вызнала и передала своим сообщникам. Но никаких официальных уведомлений в подтверждение этих слухов из милиции мы не получили.


…Ещё одна осень войны. Бесснежная, морозная, и по берегу озера уже образовались закраины льда. Колхозную отару овец пасла Пелагея Русакова, высокая женщина с грубоватым голосом, которая недавно получила похоронку на погибшего мужа и осталась с двумя детьми – сыном Петькой, моим ровесником, и дочерью Тоней, старше меня двумя годами. Тётка Пелагея, когда пасла овец за околицей деревни или на ближних полях, жутко материлась, и её зычный неимоверный мат явственно доносился до деревни, особенно в тихую погоду. Дед Арсентий осуждал Пелагею и плохо о ней отзывался, и она об этом знала и деда по возможности сторонилась.

И вот в одно из воскресений этой поздней осени, чтобы сэкономить корма, председатель колхоза решил выгнать стадо овец попастись в поле и упросил маму помочь Пелагее, тем более в лесах объявились волки, и одной было страшно. Ближе к обеду отару погнали на водопой к озеру, забыв, что берега взялись льдом, а когда спохватились, было уже поздно. Три или четыре овцы, зайдя на лёд, провалились и утонули, остальных успели отогнать. В деревне начался переполох, будто половина стада утонула, и к вечеру из района приехал уполномоченный и начал проводить расследование: не было ли тут умышленного вредительства. Перепуганный этим случаем дед сгоряча отругал маму, но особенно досталось матерщиннице Пелагее. Однако умышленного вредительства обнаружено не было, да к тому же за своих пастушек заступился председатель колхоза, пообещавший уполномоченному списать погибших овец в счёт падежа, который планировало районное начальство каждому колхозу на каждый год от привычного весеннего голодомора и всяких болезней и напастей. Утопших овец, списанных «по плану», колхозники дружно съели за общим столом в колхозной конторе в праздник славного Октября, который как раз подоспел.

Вечером, возвращаясь с праздника, чуть захмелевшая тётка Пелагея зашла к нам и начала выговаривать деду, что он зря думает и говорит о ней плохое. Что и не матерщинница она вовсе, а матерится лишь потому, что волков боится и таким вот образом их отпугивает. «Ты пойми, Арсентий, я же одна в поле, а в руках только палка, и от волков ею не отобьюся, если нападут». Она уже давно приметила: как только отара начинает сбиваться плотнее и жаться к ней, значит, близится беда – волки где-то рядышком рыскают. Зачастую она их даже видит и тут же начинает крыть отборным матом во всю ивановскую, и волки убегают. «Так што знай, Арсентий, я не матерюся, когда овечек не пасу, а зимой и вовсе никто не слыхивал, и не надо напраслину на меня наговаривать».

Дед Арсентий был явно смущён и растерян этим признанием, что-то сбивчиво говорил в своё оправдание, при этом досадливо покряхтывал, глухо покашливал, согласно кивал ей головой, и тётка Пелагея поняла, что он всё уразумел и прощает её матерщинность, поскольку во всём с ней согласен, и ушла домой довольной.

Сейчас уже и не вспомнить, на каком году войны в нашу захудалую деревушку привезли несколько семей из блокадного Ленинграда и расселили в те семьи, где тесноты было поменьше. Что и говорить, событие для нас, деревенских, было оглушающим. Ведь срочно надо было всем деревенским всё вызнать, выспросить, обсудить между собой и вынести своё суждение. К моему горькому сожалению, моя мальчишеская память всех этих разговоров не сохранила, будь она неладна. Но ведь и было из-за чего все эти пересуды забыть!

Дело в том, что вместе с родителями приехали и дети примерно нашего возраста и начали учиться вместе с нами в нашей деревенской школе. Почему-то девчат среди них было значительно больше, чем ребят, и внешне они выглядели в отношении своих ровесников-мальчишек более взрослыми и бойкими. И что же тут началось между нами, деревенскими мальчишками! Мы перессорились и передрались в самых отчаянных схватках, да по нескольку раз, чтобы иметь законное право самому отчаянному из нас дружить с самой красивой девочкой из их среды.

Победителя не помню, да и невозможно было его выявить. Слишком уж много возникало каждый раз новых условностей при каждой новой ссоре. Все девочки были для нас красивыми со своими прилежно заплетёнными косичками, все учились намного успешнее нас, а над нашими ответами на вопросы учителя просто до слёз ухахатывались. Наверное, по закону подлости среди этой каждый день мелькающей красотищи была ещё одна, красивее всех, и звали её Ирой (имена других красавиц я начисто забыл).

Одевались ленинградки по привычной для них городской моде, исходя, конечно, из возможностей военной поры. Наши же деревенские девчушки, как сиротинушки, при виде их нарядов совсем сникли. Их и не слышно стало, будто виноватость за свою старую лопатину, всю в заплатках, простить себе не могли.


Нашу у чёбу в военные годы омрачало отс утствие бу маг и. Вернее, бумага была, но только газетная (колхоз выписывал несколько изданий), из которой мы самостоятельно мастерили подобие тетрадей, сшивая листы нитками или склеивая варёной картошкой. Если у читателя всё нормально с фантазией, ему не трудно представить, что из этого получалось. Не было у нас ни обычных чернил, ни карандашей, а без них ничего не напишешь, даже если сильно захочется. И тогда в бой вступала природная смекалка.

Ребята изобретали такие чернила, чтобы они как можно меньше расползались по газетной бумаге. В ход шла смесь сажи с водой, в которую добавляли свекольный, морковный, какой-то ещё сок. Чернильниц-непроливашек у нас тогда ещё не было, и никто из моего поколения о них и не слышал, тем более в глаза не видел. Изготовленные умельцами чернила заливались в разномастную стеклянную тару. При любой оплошности «чернильницы» опрокидывались на парты или пол, а что ещё хуже – на чиненную-перечиненную одежду. Сколько слёз и ссор из-за этого случалось, не счесть.

У одной нашей девчонки чернила получались лучше всех. Почти все ученики сначала украдкой, а потом и с дерзким вызовом бегали к её парте, чтобы обмакнуть в её чернильницу своё перо. Бедная девчушка невыносимо страдала из-за набегов, но поделать с этим ничего не могла.

Пузырьки с чернилами носили в специально сшитых мешочках с затягивающейся верёвочкой. Была ещё специальная тряпочка, чтобы можно было вытереть пролитые чернила, пока они навсегда не въелись. Но, тем не менее, в светлые погожие дни всё в наших классах сияло разноцветьем свекольно-морковных чернил: истрепанная одежонка, руки, лихие мордашки, парты, пол.

К чему это я так много написал о вроде бы незначительном явлении, ведь подобное в нашей и, надеюсь, в будущей жизни уже никогда больше не повторится? А написал для того, чтобы следующие поколения знали правду из первых рук, как их деды и прадеды учились в школе уму-разуму назло врагу. Об этом следует помнить, чтобы знать ту цену Победы над врагом, которую мы заплатили в нашем сиротском детстве.


Иногда к нам в дом заходила учительница (мама самой красивой девочки Иры). Они с моей мамой пили чай и вполголоса вели свои взрослые разговоры. Однажды я случайно «навострил» уши и услышал, как Ирина мама, задыхаясь от слёз, сострадательно упрекала мою маму: «Ну, как вы, Татьяна Тимофеевна, учительница, с четырьмя детьми, можете жить в этой непролазной грязи, почти наравне со скотиной? К-а-а-к?» – «А так и живём, как жили все наши предки, да и дети так будут жить. Не мы одни…» – будто оправдываясь, глухим дрожащим голосом отвечала ей мама.

Блокадники уехали от нас тёплой майской ночью. Можно было бы подумать, будто они устыдились уезжать среди бела дня, оставляя нас в грязи и навозе. Но это было не так – их поезд уходил с нашего полустанка поздней ночью. Какой же унылой и скучной показалась нам, неудачливым ухажерам, наша ещё более убогая после их отъезда деревушка! Осталось такое, слишком уж томительное, ощущение, будто ликующий праздник жизни, ненадолго поселившийся у нас, кто-то бессердечный навсегда отобрал обманным образом.

Да что поделаешь! Война войной, а любви не мешай, поскольку любовь никогда не была ей помехой, в любом возрасте, а было нам тогда по семь – восемь лет. Не будьте к нам слишком взыскательны, дорогие читатели! В войну мы рано взрослели. А детство? Да было ли оно?! И не каждый из нас сейчас вспомнит об этом празднике жизни, как у любого человека должно быть.

К своей радости, хорошо помню весну сорок четвёртого года, когда из госпиталя по случаю тяжёлого ранения прибыл на побывку и домашнее долечивание старшина Пётр Афанасьевич Каршин. Его раненая рука, согнутая в локте, была перебинтована. У него было четверо детей, старший из которых, Валька, – мой ровесник. Пётр Афанасьевич был высоким и стройным мужиком, физически сильным, серьёзным и спокойным. Всего-то несколько дней провёл он дома среди родных, однако споро управился по своему нехитрому хозяйству. А потом (наверное, по своей старшинской привычке) начал встревать во все колхозные дела, совсем захиревшие в обезмужиченной деревне, да так и втянулся в председательско-старшинскую работу на весь отпущенный начальством срок.

Дело в том, что председатели у нас менялись чуть ли не каждый год из-за пьянства и полного неумения руководить колхозом. Это была особая порода здоровых хитрых мужиков, каким-то образом получивших «броню», то есть освобождение от фронта, и когда один из них разваливал всю работу в колхозе, его снимали и присылали другого – такого же, развалившего работу в другом колхозе. Фамилии этих горе-председателей даже запоминать не успевали. Обычно кто-то из райкомовских начальников привозил очередного кандидата в председатели, и по этому случаю собирали правление колхоза, членами которого всегда были дед Арсентий и мама. На правлении заслушивали начальственное представление новой персоны и всегда послушно утверждали (снимали всегда по-тихому).

Так вот, старшина Каршин за два отпускных месяца так наладил работу в колхозе, что дела пошли в гору, колхозники повеселели, почувствовали уверенность и обратились к районному начальству, чтобы оставили Петра Афанасьевича в председателях навсегда, благо война катилась к победному завершению. Но военное начальство отказало, сославшись на то, что поздно обратились и ничего уже поправить нельзя. И погиб наш несостоявшийся хороший председатель старшина Каршин 27 марта 1945 года. А в память о нём родила Прасковья Каршина дочку, и осталась она вдовой теперь уже с пятью детишками, правда, старшая дочь вскоре после войны вышла замуж.

Валька Каршин, учившийся старше меня двумя классами, каждый день пешком ходил в школу на станцию Коновалово, где иногда останавливались эшелоны с разбитой на войне техникой, нашей и немецкой, которую везли на переплавку на сибирские металлургические заводы. В основном это были танки и орудия. А ребятня, несмотря на присутствие военизированной охраны, налетала и обшаривала всё, где можно было бы чем-то поживиться. И вот однажды Валька нашёл в разбитом советском танке чуть обгоревший шлем, в спешке засунул его в школьную сумку и принёс домой на показ родным и знакомым. Когда же этот шлем развернули и рассмотрели, то внутри обнаружили человеческие волосы с присохшей к шлему кожей, и от короткого испуга и замешательства по-семейному решили этот шлем захоронить. Валька вырыл в своём огороде ямку, положил туда эту мрачную находку, долетевшую сюда с войны, и закидал землёй.

Большое влияние на меня оказал в детские годы дядя Лавруша. Руководство МТС назначило его бригадиром тракторной бригады, которая обслуживала наш колхоз, и он, оставив семью в селе Маршиха, почти всё время жил в нашей деревне, пока не заканчивались полевые работы. На фронт его не призвали из-за полученного на охоте увечья ноги: она срослась кривой ниже колена, и дядя Лавруша при ходьбе сильно хромал. Как давно это было, но до сих пор помню его, всегда в мазутной робе, зачастую лежащим под тракторами при их ремонте. Поскольку трактора были очень изношенные и часто ломались, ремонт никогда не заканчивался.

Мне кажется, эту замазученную машинным маслом и солидолом робу, дядя Лавруша не снимал всю войну. Он не знал ни выходных, ни отпускных, ни больничных (правда, бюллетень тогда никому не выписывали, да за ним и не обращались, потому что болеть было некогда и себе в убыток). О пенсиях тогда и не слыхивали, и о старых людях никто из властей не беспокоился: они были как отработанный материал, годный только на свалку, проще – на кладбище. И так работали круглогодично все, и никакого снисхождения никому не делалось. Бывало, когда трактор долго ремонтировался, наезжало из района и МТС большое начальство, и разбирались, не было ли умышленного вредительства со стороны тракториста, но такие случаи всегда кончались благополучно. Вредительства не обнаруживали.

Дядя Лавруша был заядлый охотник. У него была ижевская двустволка, и он иногда брал меня на охоту, невольно заразив этой неистребимой охотничьей страстью на всю жизнь. Это была неслыханная радость для меня – быть охотником и, тем самым, походить на своего дядю, но это была и беда и морока для мамы и всей семьи, да и для меня самого, как оказалось после. Я стал плохо учиться, поскольку охотничья страсть отбила у меня всякое желание прилежно относиться к учёбе, и я с превеликим трудом переходил в следующий класс, чем доставлял маме много лишних хлопот и переживаний. Но об этом чуть позже.

Дальнейшая судьба дяди Лавруши сложилась очень печально. Как ни тяжела была та жизнь, но природа брала своё. Он увлёкся молодой симпатичной трактористкой, которая работала у него в бригаде, и женился на ней, оставив прежнюю жену с детьми: Генкой, Раей и Адой и ещё неродившейся Валей.

Так уж получилось, что близких родственных отношений с детьми дяди Лавруши от первой жены мы не поддерживали, и как сложилась в дальнейшем их жизнь, я не знаю, но слышал, что Геннадий умер в молодом возрасте. От второй жены родилось двое детей: дочка Люся и сын Лёня, и с ними я всегда был дружен, хорошо их знал, и они платили мне взаимностью.

Надо признать, что в то тяжёлое время, имея на иждивении шестерых детей, дядя Лавруша обеспечивал всех до совершеннолетия, и обиды на него никто из оставленных детей не держал. Наоборот, они его очень жалели и относились к нему с трепетным, душевным волнением. И было за что. Это был добрый и щедрый человек, свято дороживший родством, и я его за это искренне любил и вспоминаю только хорошими словами. Он трагически погиб 28 марта 1973 года и был похоронен рядом со своей мамой, нашей бабой Лепистиньей, на деревенском кладбище в Налимово. В тот день случился обильный снегопад, и говорили, что это нехорошая примета…

Помню два ярких события довоенной поры, каким-то чудом застрявшие в моей памяти. Тёплый летний день. В нашем доме душно, хотя все окна раскрыты настежь, и стоит он на краю деревни, а неподалёку пасется небольшой табун лошадей с маленькими жеребятами. Мама выпроводила нас с Риммой на улицу, и вот мы, взявшись за руки, медленно подходим к лошадям. Римма их боится и выпускает мою руку, а я в одиночку подхожу к маленькому жеребёнку и хочу его погладить, но настороженная кобылица, его мать, поворачивается ко мне задом и лягает. Сокрушительный удар самой кромкой копыта приходится мне в подбородок, и я без сознания падаю.

Меня увозят в больницу, и врачи сшивают полученную рану. По счастливой случайности рассечена только кожа между нижней губой и подбородком, а зубы целы, и на всю жизнь у меня на подбородке остался памятный рубец от того довоенного дня. Подойди я тогда на сантиметр ближе – и не избежать бы рокового исхода. Судьба тогда оказалась ко мне милостивой.

Такой же жаркий летний день. Сильный ветер, и по небу табунами плывут белые облака. Видится морщинистая синь озера с гребешками пенистых волн. Дядя Вася, которому тогда было примерно лет пятнадцать, везёт меня в самодельной деревянной коляске из деревни Чистовка, где я тогда жил с родителями, в деревню Будёновка в гости к бабе Лепистинье. Останавливаемся на песчаном берегу озера, и мой дядя, раздевшись, с разбега бросается в воду и размашистыми саженками уплывает на середину, что-то от удовольствия мне кричит, но я не слышу, потому что базлаю во всё горло и кричу ему, чтобы он возвращался. Из воды он вылезает довольный, от души смеётся, одевается, усаживает меня в коляску, и мы снова трогаемся в путь по пыльной деревенской дороге.

Сейчас, когда с ним встречаемся, всегда вспоминаем тот памятный довоенный день и оба от души смеёмся непонятно над чем. И верится и не верится, что это было с нами, что мы были так молоды тогда и беззаботно счастливы, и дивимся, что как-то незаметно, будто сразу, оказались стариками. Надо же такой оказии с нами случиться! Да что теперь с этой бедой поделаешь? Старость не радость, да к тому же – неисправимый недостаток, и с этим вынужденно приходится мириться.


Ещё одно лето войны. Дядю Васю призвали на войну в 1942 году и направили в лётное училище, но строгую комиссию по зрению он не прошёл, и его отправили в десантную часть, которая дислоцировалась в Тюмени на месте нынешнего ипподрома, где и были казармы этой части. Кто-то из наших, деревенских, побывал в Тюмени и на пригородном капустном поле увидел Васю (будто бы он и его товарищи от голодухи собирали и ели листья капусты) и рассказал об этом бабе Лепистинье.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 5 Оценок: 48

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации