Электронная библиотека » Валентин Распутин » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 19 апреля 2023, 08:40


Автор книги: Валентин Распутин


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В такой обстановке, считал Николин, любая слабость, происходит она от государства или человека, провоцирует на новое преступление, и всякий слабый человек притягивает к себе преступника как магнит.

Кто виноват: у хозяина содержалась во дворе кормилица, волк забрался и, недолго думая, зарезал ее, а хозяин, державший для защиты берданку, пальнул в волка, когда он терзал свою жертву, и не промахнулся. Волк не может быть никем иным, кроме волка, стало быть, и спрашивать с него, коли он существует в природе, нечего. Корова или овца в стайке тоже не могут быть никем иным, кроме коровы или овцы, они защититься от волка не в состоянии. Хозяин с ружьем не способен возносить молитвы за волка, чтобы он переменился и побратался с овцой. Так кто же виноват? Если бы не было в этом дворе овцы, волк побежал бы дальше, пока не отыскал овцу в другом дворе; если бы не было волка – тем более обошлось бы тихо-мирно, а если бы не было хозяина с ружьем – не было бы и выстрела, и отсутствие слопанной бесхозной овцы никто бы не заметил. Выходит, виноват хозяин, он своим грубым поступком принудил закон вмешаться и готовить последнее слово. Конечно, в деле Тамары Ивановны расположение фигур несколько иное, но схема та же самая. Не из дремучего леса явился хищник, а из общества, объявленного цивилизованным; не овца, бессловесная тварь, стала жертвой его, а родная дочь хозяина или хозяйки; хозяйка решилась наводить свой суровый приговор не тогда, когда хищник крался к жертве, хотя намерения его и тогда были ясны, но не было еще состава преступления, а лишь после того как преступление свершилось, и даже после того как стреноженного хозяйкой и переданного в руки правосудия преступника вознамерились отпустить на все четыре стороны, чтобы следующей же ночью он набросился на новую жертву. Однако убийство случилось, волка в маске человека не стало, и этот конечный и исключительный факт затмил собою предыдущие события. Да, затмил, но ведь не отменил, не вошел в противоречие с ними и явился ничем иным, как их неоспоримым следствием.

Об этой истории много говорили, в том числе и у них в прокуратуре. Душою жалели Тамару Ивановну, служебным положением осуждали за превышение… за превышение чего? – материнских и человеческих чувств, за превышение чувства справедливости? Но как еще можно противостоять бешеному разгулу насилия и жестокости, если государство своих обязанностей не исполняет, а правосудие принимается торговать законами, как редькой с огорода? Как? Тамару Ивановну жалели и втайне ее оправдывали; о дочери же ее, как только заходил о ней разговор, неопределенно вздыхали, не желая договаривать: слишком большую приходится платить за ее честь цену – будто эту цену запрашивает она сама или будто слабость виновата в том, что она слабость.

С тем же чувством жалости и невольной брезгливости смотрел теперь и Николин на сидевшую перед ним Светку. Вид у нее после дождя был как у ощипанной курицы: и волосы влипли в голову, и одежонка в тело. Слабые грудки ужались так, что не топорщили кофточку, серое лицо вздергивалось, когда она простуженно швыркала носом и испуганно уставляла на следователя глаза; сидела она с плотно сжатыми коленками, придерживая их руками. Несчастная, на что-то решившаяся, чем-то подстегивающая себя девчонка, больше ничего в ней не было.

– Что еще случилось? – спросил он, показывая, что после случившегося все, что могло случиться вдогонку, большого значения не имеет.

– Мне надо повидать маму! – с отчаянной решимостью выпалила она.

– Надо повидать маму?

Кивнула всем дернувшимся телом.

– А ты представляешь, сколько мне всего надо, когда тебе надо, а мне не положено? Ты, голубушка, этого не представляешь, иначе ты бы не пришла сюда с таким заявлением.

– Я не могу больше.

Конечно, в это можно было поверить. Есть предел человеческой выносливости. Ей выносливость потребовалась дважды, раз за разом без передышки, и второй удар был не легче первого… Если представить человеческую выносливость в виде витой, как веревка, жилы, протянутой между двумя какими-то креплениями, то она у этой девчонки должна превратиться в лохмотья, держащиеся на волосинках, и эти волосинки, ободранные и нагие, выглядывали из всего жалкого облика девчонки, даже стали ее обликом и молили о помощи. Николин, представив, что такое теперь сидит перед ним, подумал: «Я смотрю на нее как на помеху, срывающую мои сегодняшние планы, а ведь она вышла, чтобы сказать «мне надо», из таких зарослей, из такого отчаяния, что и представить нельзя. Бывают положения, когда человек чувствует себя ровно так, как говорят его слова. «Мне надо» – и больше ничего в ней теперь нет».

Николин со свистом выдул из себя набранный воздух, еще раз удивился этой невесть откуда взявшейся в нем манере подавать сигнал о принятом решении и сказал:

– Иди побудь еще в коридоре, я позову.

И он подвинул к себе телефон. Уговаривал, настаивал, взывал к человеческим чувствам, грозил карой небесной, обещал, на кого-то ссылался, кому-то напоминал, что тот его должник. Дважды выходил за какими-то бумажками, с заходившими к нему расправлялся быстро и решительно. Светка, сцепив замком на груди руки и затаившись, влипла опять в стену. Она слышала голос Николина из кабинета, могла бы слышать и разговоры, потому что говорил он громко, но ничто не подсказало ей, что можно вслушиваться в слова и составлять из них смысл, и она оставалась безучастной, выполняя лишь то, что было ей сказано. Проходя мимо, Николин возбужденно бросал: «жди!» – и она сжималась еще больше, веря, что оттого, как она будет ждать, зависит, чему быть. Так продолжалось около часа; наконец Николин вышел с зонтиком в руках и закрыл дверь на ключ. «Поехали!» – сказал, торопливым шагом направляясь к лестнице.

Ехали на старенькой «Ниве» Николина минут двадцать и все вброд, вброд, и представлялось порою, что вплавь. Дождь то примолкал, то припускал вдруг с такой яростью, что под сплошным его боем становилось совсем темно и глухо. Ехали молча, Николин только покряхтывал от досады, еще не окончательно смирившись с тем, что день у него пошел наперекосяк, а Светка и соображала плохо, где она и что с нею происходит, не помня, что происходит на этот раз по ее воле. Подъехали к трехэтажному зданию, окованному с обеих сторон тяжелой бетонной стеной с колючей проволокой; сбоку, отдельно от общего входа, отыскалась невзрачная дверка, облегчившая проникновение внутрь, по узкому коридору попали в проходную комнату, где вдоль стен сидело несколько человек, тоже пришедших с улицы. Николин оставил здесь Светку и скрылся в другой, противоположной двери. Вокруг Светки сидели в молчании и терпении, каких там, за стенами, не бывает, – совсем никуда не торопясь и ни о чем не спрашивая. Когда в очередной раз принимался нахлестывать дождь за окнами, еще теснее сжимались, еще больше опускались на дно своих тяжких дум или уж окончательного бездумья пожилые женщины, каждая в обнимку со своим горем-злосчастьем. И Светка среди них, равных ей по закаменевшей боли, опять отдалась удобному и глухому оцепенению: так хорошо ей было в беспамятстве и безволии, почти и на грани бездыханности.

Но вернулся Николин и повел ее за собой – опять по коридору, опять через двери и двери. Завел в кабинет: обшарпанный стол перед единственным окном, два старых стула с решетчатыми спинками подле стола, два у стены. И больше ничего; стены голые, окно затянуто дремучей вековой пылью. Какой-то маленький человек при их появлении поднялся из-за стола, что-то негромко сказал Николину и вышел. Николин сел на его место, поднял трубку черного допотопного телефона с пронзительным, как у сирены, гудком, что-то невнятное буркнул, дождался ответа, выждал еще отведенное время и, подмигнув Светке, тоже вышел.

В ту же минуту вводят мать. Человек, сопровождавший ее, от двери сурово оглядывает Светку и исчезает. Не помня себя, не способная соединить во внятную последовательность все происходившее с утра, Светка не узнает и мать, смотрит на нее с ужасом, потом со сдавленным и пронзительным вскриком бросается к матери и оседает у нее на груди.

Тотчас приоткрывается дверь, и вставленное в ее проем лицо чеканно командует:

– Ти-ха! Раз-веду!

Тамара Ивановна осторожно отстраняет вцепившуюся в нее Светку и вдавливает в свои глаза слезы. Светка пытается успокоиться, но едва лишь мать берет ее руку в свою, чтобы усадить на стул возле стены, плечики ее опять принимаются подпрыгивать от сдерживаемых, клохчущих рыданий. Она умоляюще оглядывается на дверь, показывая, что сейчас этот приступ пройдет, сейчас, сейчас… как только она справится с собой. Тамара Ивановна рядом на стуле гнет голову к стене, ища опоры и твердости, и бормочет:

– Ниче, ниче… Это что же? Это ты откуда взялась?

Она в темной застиранной рубахе с накладными карманами и в темной же юбке в крупную коричневую клетку, на ногах старые кроссовки с короткой шнуровкой, те самые, в каких она ушла из дома. Волосы забраны сзади под резинку. Лицо почерневшее и почужевшее, глаза смотрят с силой. Жадно и пугливо всматривающаяся в нее Светка замечает в углах ее губ вскипевшую смолку.

– Ничего, – повторяет Тамара Ивановна уже спокойней и отирает пальцами губы. – Надо же – пробилась! – опять удивляется она. – Отец знает, что ты здесь?

– Нет.

– А мне тебя и надо было повидать. Ты как почуяла, что тебя-то мне и надо.

– Здесь страшно, мама?

– Да почему же страшно? Не страшней, чем там, у вас. Те же самые люди.

Светка тычется головой в материнские колени; Тамара Ивановна выдвигает свой стул поперед, удобнее устраивает на коленях лицом к себе Светкину головенку и, наглаживая, прижимает ее к животу. Светка всхлипывает совсем по-детски, но слова, которыми давится она, выговариваются со дна беспросветного отчаяния.

– Мама, как же мне теперь жить-то? – спрашивает Светка. – Как? Я сама себя ненавижу. Я с собой не знаю, что сделала бы…

Тамаре Ивановне хочется, в свою очередь, спросить: «А мне как жить? Мне-то как жить, дочь ты моя родная?» Но не спрашивает. Разве можно сыскать такие слова, которые бы их утешили, дочь и мать, сброшенных куда-то, где нет ничего, кроме пытки… Самые справедливые, самые надежные слова, способные дать утешение, не утешив, спекутся в том же пекле, в каком горят они. Больно, больнее боли больно. Все нутро выгорает. Тамара Ивановна нянькает на коленях дочь, затверженно повторяя: «Ниче, ниче», наглаживает ее волосы, вытирает пальцами с глаз ее и свои слезы. Надо бы говорить какие-то напутствия, распоряжения, надо бы… много чего надо бы, коли подвернулся такой счастливый случай, но Тамара Ивановна боится вспугнуть Светкину доверчивость, нежность ее и беззащитность… нет, не надо ничего говорить… так больно и так хорошо! И когда слышит Тамара Ивановна едва различимые Светкины слова: «Мама, ты меня не презираешь? Скажи, мама, скажи!» – она и на них не отзывается, а только еще крепче прижимает к себе Светку и раз за разом нагибает голову, чтобы поцеловать ее в мокрые глаза.

Когда, стукнув в дверь, входит Николин, они, выпрямившись, сидят рядом; Светка со склоненной на материнское плечо головой, кажется, измученно дремлет.

– Наговорились? – спрашивает Николин.

Отстраняя от себя осторожно Светку, Тамара Ивановна поднимается.

– Наговорились.

И чужим, излишне бодрым голосом, точно продолжая разговор, наказывает дочери:

– И мужикам нашим скажи, чтоб обо мне не беспокоились. Скажи, что я тут даже комиссарю немножко…

– Об этом и мы наслышаны, – с иронией соглашается Николин и дает ей знак, чтобы она выходила.

Тамара Ивановна приподнимает со стула Светку, еще раз целует ее и направляется к двери, за которой ее ждут. Светка только теперь понимает, что мать уводят, и, не в силах совладать с собой, кричит: «Мама!» Тамара Ивановна уже за дверью вытянутой назад рукой делает ей прощальный взмах, как это бывало в детстве, когда ей надо было уйти, а они, ребятишки, не пускали, и тяжелая, глухая и тупая дверь закрывается за нею.

На улице Светка не замечает ни солнца, согнавшего тучи и ярко блестящего в лужах, ни шумного и веселого воробьиного гвалта на маленькой пустой площади, ни плывущего над городом сладкого боя церковных колоколов. Она с трудом взбирается с помощью Николина на высокое сиденье «Нивы», и рыдания снова принимаются сотрясать ее маленькое изнуренное тельце, пляшут даже ноги. Николин, набросив руки на баранку и не делая попыток успокоить Светку, терпеливо ждет. Он слишком хорошо понимает, что у девчонки это прощание с собой, и с тою, какой она была раньше, и во что превратилась в последний месяц, и что это в корчах и муках рождается новый человек. Каким он будет, неизвестно. Но чем страшнее муки, тем больше перемены.

* * *

После свидания с матерью Светка в деревню не вернулась, осталась у бабушки, у Евстолии Борисовны. Скрываться больше она решительно отказалась, и ни отец, ни Иван Савельевич уговорить ее не могли. В ней вдруг появилось спокойное и непробиваемое упрямство: нет и никаких! Анатолий растерянно уступил, Иван Савельевич подавил-подавил на зятя, чтобы он употребил отцовскую власть, но, видя, что ничего тот употребить не может, в конце концов отступился. И от обиды почти перестал бывать в городе. За весь июль приехал лишь однажды, привез с огорода зелень и полдня промаялся перед окнами: никто не отвечал, полное запустение, полный разброд без Тамары Ивановны.

Иван перебрался на дачу и в город глаз не казал. Анатолий недоумевал: то пряником парня туда не заманишь, то не выманишь; Иван, рывками насаживая на крепкую шею голову, как всякий раз, когда требовалось выкрутиться, и, научившись простодушно выставлять свои невинные зенки, объяснял с глубокомысленным вздохом: «Земля потянула». Ну, как же – земля его потянула! – случилось что-то, что заставило его искать там укрытие, не иначе… Если так – не больно надежное укрытие. Анатолий попробовал по-отцовски поговорить – не получилось. И заговорил вяло, не зная, как ему теперь разговаривать с детьми, и, услышав отговорку, настаивать не стал. Он теперь ни на чем не настаивал и ни до чего не допытывался, а только скользил по дням-горушкам, как выпавшая из употребления деталь, ни на что в отдельности своей, вне сборки, не годная и постоянно получающая беззлобные и болезненные пинки. Иван, присматриваясь к отцу, невольно спрашивал: а мог ли он, отец, решиться на поступок, совершенный матерью? Не трус ли он? И отвечал себе: нет, отец не трус и на любой решительный поступок он способен, если… Если до него додумается. А он мог и не додуматься, не от недостатка ума, а от какого-то особого положения ума, не посягающего на взлеты.

Друзей Иван после домашних несчастий растерял, и все больше нравилось ему оставаться одному. Дома он по требованию отца и в «санитарных целях», как изъяснялся Демин, также участвовавший в воспитании Ивана, высидел только неделю, да и то не без отлучек, чтобы не страдало самолюбие, а затем взял полную волю и уходил куда глаза глядят. Оставаться в домашних стенах, сразу осиротевших без матери, онемевших без ее голоса и решительных шагов, стало невмоготу, а уезжать на дачу… на дачу тогда еще не хотелось из чувства противоречия… отец советовал – ну и не хотелось. Почему он должен кого-то бояться? Мать не испугалась и тем самым как бы и ему наказала не бояться. Испытывая себя, он до глухой ночи бродил по темным и пустынным улицам, опустевавшим сразу же, как только опускались сумерки; днем шел на рынок с «колониальными» товарами и, пристроившись в сторонке, подолгу наблюдал с каким-то странным наваждением за улыбчивыми китайцами и мрачными кавказцами, раскидывающими паутину, в которую уж как-то слишком легко и глупо попадались местные простаки. На рынок его тянуло все больше и больше – точно передалась эта тяга от Светки. Он многое научился замечать: вот подходит служитель порядка в форме и приценивается к свежей черешне, а к нему бросаются сразу двое-трое расторопных джигитов и наваливают в сумку и черешню, и вишню, и яблоки, и помидоры, и что-то еще… Разыгрывается незатейливый спектакль: милиционер, мордатый дядя с выпяченными губами, с лица которого кавказцы легко считывают тайные мысли, поясняет продавцам, что он просил только килограмм черешни и платить будет только за килограмм, остальное просит из сумки вынуть. Джигиты цокают языками, размахивают руками: ай-я-яй! как же это они не поняли! как же оплошали! – и, вынув из сумки горсть ягод и два яблока, возвращают ее хозяину, берут с него за черешню и с ненавистью смотрят ему вослед. Через десять минут подходит к ним женщина, немолодая, зоркая, обманутая не единожды и на этом основании считающая себя опытной, кого ни на мякине, ни на фруктах больше не проведешь; она тянет голову, всматривается пристально в радужное сияние рассыпного южного изобилия… Но и на ней они, лицечеи, безошибочно читают все, что там написано. А написаны на лице этой женщины неуверенность, торгашеская безграмотность и обида за прежние обманы. Джигиты советуют ей взять вот это… они принимаются бурно нахваливать это… женщина, зная, что верить им нельзя, отстраняется от того, что ей навязывают, и тянется к другому, к яблокам, которые надраены меньше, но кажутся ей сочнее. Она просит попробовать. Пожалуйста. С видом легкого разочарования ей подают с ножа кусочек, отворачиваются. Но кусочек подан с яблока другого сорта – того, от которого она отказалась; в четыре снующих руки выкинуть такой фокус ничего не стоит, и женщина опять уходит обманутой.

Китайцы хитрее, кавказцы наглее, но те и другие ведут себя как хозяева, сознающие свою силу и власть. В подчинении у них не только катающая тележки местная челядь, с которой они обращаются по-хамски, но и любой, будь он даже семи пядей во лбу, оказывающийся по другую сторону прилавка. Эта зависимость висит в воздухе, слышна в голосах и видна в глазах. И те и другие ощущают ее, кровь, разносящая импульсы, доносит, кто есть кто. Точно на огромной шахматной доске это предрешено расположением и активностью фигур, и назначенные существующими обстоятельствами позиции местами никак поменяться не могут.

Учиться Ивану оставалось еще год, и он решил, что школу обязательно закончит. Но прежние планы, куда дальше, вдруг отодвинулись и поблекли. И недавнее любопытство к нутряному русскому языку, к корням его и ветвям, тоже отодвинулось и поблекло: разве это теперь главное? А что главное – не знал, но представлялось ему, что это должны быть какие-то физические действия, а не лингвистические изыскания. Только сейчас, оставшись наедине, он, казалось, наконец вытиснулся из себя и вышел в мир. И то, что увидел он в нем, поразило его.

Казалось бы, он должен осознавать происходящее и приблизиться к нему в совместных обсуждениях с кем-то, кто и опытней его, и старше, в чтении специальных книг, с помощью нацеленных извлечений из широкой картины событий, в результате всего того, что дает постоянная и длительная выучка… Что-то похожее и случалось изредка обрывочно и случайно, но сложиться в мировоззрение не могло. Да и не было у него еще никакого четкого мировоззрения, а вдруг в считаные месяцы точно открылось какое-то глубинное зрение и переместило его из одной действительности в другую. И все отчетливей, теперь уже сознательно и жадно вглядываясь, стал видеть Иван то, что прежде не замечал.

Огромные и страшные перемещения, от которых взрослые почему-то отворачивают глаза, происходят в мире, одни наступают, другие отступают, и среди вразброд отступающих, растерянных и обессиленных, как приговоренное жертвенное стадо, теснимое к обрыву и не понимающее, что с ним происходит, был и его народ. На самой-самой кромке обрыва вынесут ему окончательный приговор: одних, просветленных новыми знаниями и новыми правилами поведения, помилуют, других, обсудив, как гуманнее поступить с ними, отправят восвояси, в те глухие и немые свояси, где уже ничего нет. От помилованных потребуют: отрекитесь! И отрекутся. А вослед приговоренным скажут: вы видели, как много среди них было больных и дурных, преступников и староверов; мы сделали это, чтобы спасти от них мир. И мир согласится: тому и быть, каждый получает то, чего он заслуживает.

Никаких планов на будущее у Ивана не было, и казалось ему, что они и не нужны, что в скором времени предстоит какая-то всеобщая мобилизация и тогда его судьба решится сама собой. Он стал ловить сообщения о русских добровольцах в Сербии, гордился тем, что научился в фальшивых голосах дикторов распознавать истинный смысл и различать тот особый, пылко-торопливый акцент, в который рядится ложь. Хотелось повидаться с матерью и намекнуть ей, что за летние месяцы, пока ее не было рядом, у него отросли крылья и чешутся, чтобы испробовать себя в полете. И конечно, получить в ответ от матери выволочку, он даже представлял, в каких словах, и ежился от них. Но в любом случае материнская выволочка – это уже и совет, если с умом покатать ее, как горячий, с пылу с жару, колобок, а потом и скушать.

В бесцельных шатаниях по городу Иван однажды душным вечером обнаружил себя возле военкомата, а полчаса спустя возле расположенной неподалеку областной милиции в новых и тусклых, нашлепистой архитектуры зданиях. Выходит, цель все-таки была, что-то вело его сюда помимо воли, чтобы заранее знать, куда идти, когда потребуется. Он покрутился поблизости среди старых деревянных домов, по окна закатанных асфальтом, у водокачки поплескал себе в лицо, приободрился, входя в память, и наугад взял в сторону центральной улицы. Вышел к кинотеатру «Пионер», где прежде показывали детские фильмы. Иван захватил еще то благополучие «Пионера», когда тут бывало шумно, чинно и празднично; раза два их со Светкой приводила сюда Евстолия Борисовна, заставлявшая их браться за руки. Он и не помнил, что смотрел тут: стыд оттого, что за одну руку его держала Светка, а за другую бабушка, сильнее врезался в память, чем впечатления от кино. Но теперь, конечно, «Пионеру» каюк. И как это самое невинное существо умудряются превратить в самое порочное, что за мстительный закон тут действует?! Весь город знал, что «Пионер», не поменяв имени, превратился в притон наркоманов и проституток школьного возраста и на дискотеках разыгрывается здесь такое «кино», что только «туши свет» и больше ничего.

Он приостановился возле входа в кинотеатр, облокотившись на клонящийся в уличное машинное кипение тополь, и рассеянно смотрел, как вываливаются из двери и вваливаются в нее такие же, как он, недоросли, но почти все расшатанные, скрюченные, с туманными глазами и резкими вскриками при встречах друг с другом. В скверике по правую сторону кинотеатра они справляли малую нужду, курили и, как с седала, снимали с широкой бетонной лестницы, по которой прежде спускались из зала зрители, гроздьями висящих там девчонок и вихляющей походкой уводили их в чрево «Пионера». Ивана и подмывало пойти вслед за ними, и останавливали брезгливость пополам с осторожностью: там, поди, как в аристократических клубах, чужаков не жалуют.

И вдруг туда же, в это нечистое чрево с визгливой и бухающей дверью, прошествовала группа бритоголовых – крепких, плечистых, уверенно ступающих друг за другом, как боевое подразделение, «накачанных» до того, что с них соскальзывал взгляд. Иван встрепенулся: а эти зачем? – они другого поля ягода, они вместе с теми, кто там, внутри, на одной поляне не растут. Тут же вслед за первой, широко распахнув дверь и, пинками не давая ей закрыться, пошла вторая группа бритоголовых, похожих на инопланетян и отзывающихся на неземное имя – скинхеды. Не раздумывая больше, Иван кинулся за нею.

В вестибюле его оглушила визгливая музыка, доносившаяся из зала, на подоконниках, на полу в обнимку с девчонками и бутылками корчились в дыму и мате то ли человекоподобные, то ли червеподобные… Появление скинхедов, отталкивающих их с прохода ногами, они, привыкшие к любому обращению и пребывающие невесть где, встретили вялыми приветственными взмахами рук. Вместе со второй группой непрошеных гостей Иван попал в зал. Музыка там уже сбилась, взрыдывая трагическими аккордами, исчезая и снова взрываясь, разогнавшаяся пляска половину зала продолжала крутить и подбрасывать, другая половина тянула шеи и выкрикивала ругательства. Один из скинхедов, должно быть, старший, казавшийся огромным, с огромной же, сияющей, как шаровой светильник, бритой головой, завладел на сцене микрофоном и потребовал тишины. Зал в ответ взорвался криками. Но микрофон был сильнее, он перебил бунтующий зал, когда в нем загремела команда.

– Две недели назад, – рубил короткими фразами скинхед, – мы предупреждали вас! Мы предупреждали вас! Чтобы вашими вонючими потрохами здесь не пахло! Чтобы сворачивали этот гадюшник! Чтобы в нашем городе не ползала такая мразь! Мы пришли!

В него полетели бутылки, сразу несколько человек, маленьких и отчаянных, выскочили на сцену. Скинхед, изготовившись для прыжка, издал дикий гортанный вскрик, похожий на боевой клич вождя индейцев, призывающий к бою, с обезьянней ловкостью схватил одного из нападавших, запустил им, как снарядом, в другого и скинулся вниз. И еще одна группа бритоголовых ворвалась в зал, и еще одна… В мгновение оцепили они зал с трех сторон, оставив свободной лишь ту, где двери, и запустили свою широкозахватную косилку на полную мощность, срезая все, что не успевало убежать или уползти. Крик, стон, плач, визг, свист, глухие удары и рявкающие команды, тяжелое дыхание и звон стекла – под эту многоголосую «музыку», звучавшую все равно приятней, чем та, только что оборванная, которая наигрывала здесь праздник, выбивался теперь прощальный марш, и лишь опытный слух мог заподозрить в нем разнобой оркестра. Досталось и замешкавшемуся Ивану: чья-то рука ухватила его сзади за вихры, нагнула голову влево, а справа прилетел такой удар, что Иван присел под ноющую песенку, но тут же вскочил от громкого и протяжного крика: «Мен-ты-ы-ы!» Все бросилось врассыпную. Когда Иван выскочил на улицу, два милиционера за дверью хватали по очереди то космача, то бритоголового, пускали их подзатыльниками еще двоим, орудовавшим возле «воронка», а уж те вталкивали их в фургон. Иван проскользнул мимо, рванул со всех ног по улице вправо и только возле автобусной остановки притормозил, делая равнодушный и ни к чему не причастный вид. Отер ладонью лицо, подвигал челюсть и, убедившись, что она цела, совсем успокоился. Подкатила «маршрутка», и в ней в двух парнях в одинаковых легких шапочках, явно маскировочного назначения, он признал скинхедов из «Пионера». Через две остановки они выходили; Иван выскочил за ними и, окликнув, спросил:

– А меня-то вы за что?

– Что за что? – с нарочитой вялостью отозвался один, белобрысый, ставший сразу, как только снял он шапочку с головы и засунул ее в карман, лупоглазым, с торчащими большими ушами. Второй, не вмешиваясь, отдыхал.

– Меня-то за что зацепили? Я с вами туда зашел. Похож я на них?

– А ты и на нас не похож, – сказал белобрысый.

Что верно, то верно – не похож ни на тех, ни на других. И не однажды задумывался Иван: а надо ли на кого-то походить? Или, напротив, ни на кого не надо? В «Пионере» он держал себя нейтралом, оказавшись в этой схватке случайно, но со своей нейтральной полосы был, конечно, на стороне скинхедов: они на свой манер делали то, что должна была делать городская власть, чтобы остановить пложение этой сопливой нечисти. Но власть теперь всего боится и ничего не делает. Не поймешь, кому она служит и на что рассчитывает завтра, если сегодня последние остатки здорового увязить, как в болоте, в невмешательстве. Утром газеты с захлебом назовут скинхедов после этой истории русскими экстремистами и фашистами, снова и снова будут гнусаво каркать, добиваясь, чтобы позволили им расклевать мясо скинхедов до костей… И что же – поганистая «пионерия», захлебывающаяся наркотиками и теряющая человеческий образ, лучше? Так выходит. Это она – будущее России? А ей именно и позволяют быть будущим. Кто-то должен же ее и все подобное ей остановить? Или уж коли пущена жизнь на самотек, то так она и пойдет, пока не придет к конечному результату!

И все же оказаться среди скинхедов Иван не хотел бы… Почему? – он не смог бы внятно объяснить, это было что-то интуитивное и невыговариваемое, не имеющее отношения ни к внешней браваде этих ребят, ни к их действиям. Встречаешь иной раз человека, с которым во всем согласен, который делает тебе добро и оказывает услуги, а подружиться с ним не тянет. Душа не пускает. Сблизился – узнал бы лучше, а не хочешь узнавать лучше. Боишься его нутра, его чужести. Или это всего лишь отговорки, чтобы остаться чистеньким и не мазаться в грязи, подобно той, какая ползала в «Пионере»? И кто-то должен эту грязь вытряхивать и принимать на себя сыплющиеся со всех сторон проклятия! Может, дело только в этом, и к бритоголовым стоит получше присмотреться, а не уходить в сторонку с удобным оправданием?

Но и собственное нутро Иван хорошо не знал, и в нем обнаруживались пугающие бездны. Он продолжал бывать на рынке, находя тайное и безрадостное удовольствие в смутном ожидании чего-то, какого-то то ли несчастья, то ли возмездия за всю тайную клоачную жизнь этого муравейника, куда неудержимо втягивало и пороки, и несчастья. А между тем рынок по-прежнему продолжал втягивать в себя и остатки их семьи, становясь судьбой и роком. В начале августа отец наконец расстался со своей «пустопорожней» автобазой, давно не дающей заработка, и вошел в долю с Деминым. Входить в долю на равноправных началах было не с чем, это Демин пожалел отца, придумав арендовать грузовичок, на котором бы Анатолий крутился, подвозя и развозя оптовый товар и для себя, и для связанных каким-то боком с ним мелких магазинчиков вокруг китайского рынка. Анатолий подозревал, что связь эта – через Егорьевну, подругу Демина, но ни ему об этом не было сказано, ни он не спрашивал. В этом мире, куда он был позван, и верно, чем меньше знаешь, тем крепче спишь. Но Егорьевна, яркая, сдобная, белотелая, все больше смахивающая на процветающую купчиху, набирающую обороты, изредка милостиво подъезжала к деминской неказистой лавке и давала Демину наставления. И так совпадало, что после этого и у Демина находились наставления для Анатолия. Не нравилась Анатолию эта карусель, а что же делать? Приняв первую получку, он разбередил сердце: если бы заглядывали к ним такие деньги раньше, можно было уберечь и Светку, и Тамару Ивановну. А тут еще Демин предложил запрячь и Ивана в помощники к отцу на оставшиеся до школы две недели. Тоже приработок на школьную амуницию.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации