Текст книги "Нечаянная радость"
Автор книги: Валерий Лялин
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
А в один прекрасный день день в деревню приехал милицейский «газик» с синей мигалкой, из которого вышли два милиционера.
– Есть ли здесь гражданин Петров Степан? – спросили приехавшие.
– Это я Петров, – выступил вперед Степан.
– А документы есть?
– У меня только профсоюзный билет, и тот случайно сохранился, но он с фоткой, а остальное отобрали вместе с квартирой те крутые ребятки.
– Вот они-то сейчас нами задержаны и на допросе показали, что завезли вас сюда и бросили в нежилой деревне. Вот их фотографии. Они?
– Да, это они. Все верно, что завезли и бросили здесь. Но деревня теперь уже жилая с обитателями.
– У вас в городе осталась принадлежащая вам квартира. Поедете с нами?
– Нет, я буду жить здесь.
– Тогда составим протокол допроса потерпевшего и распоряжение о квартире в горжилотдел. Кому вы ее оставляете?
– Пусть вселят туда… – Степан ненадолго задумался, – …семью погибшего воина.
– Хорошо. Пишите свое распоряжение.
Составив протокол, милиционеры уехали.
– Ну вот, – сказал Степан, – теперь начнем новую жизнь.
Вечернее солнце опускалось за кромку леса. По небу плыли розовые облака. Прилетевшая из леса сорока уселась на верхушку флагштока. Из печных труб поднимался синий дымок. Это обитатели деревни готовили себе вечернюю трапезу.
Нечаянная радость
Вначале пятидесятых годов прошлого века, еще будучи студентом-медиком, лежал я в клинике профессора Федора Углова с обострением остеомиелита голени или по-народному – «костоедой», приобретенной еще в годы войны. И как на грех, в этой клинике проходило испытание белковой сыворотки академика Беленького, которую приготовляли на мясокомбинате из крови крупного рогатого скота. Впоследствии эта несовершенная сыворотка много наделала бед при ее применении, что, возможно, и послужило одной из причин вышедшего из недр КГБ дела о врачах-отравителях.
Итак, ассистент Звягинцев взял меня, раба Божьего, на каталку и в чистой перевязочной «вкатил» мне внутривенно четверть литра этой многообещающей сыворотки, чтобы посмотреть, что будет. К сожалению, эта многообещающая сыворотка, как оказалось, обещала только гроб и лопату. Что со мной начало твориться после этой процедуры, знают только специалисты-медики, так как пациенты, «вкусившие» этой сыворотки, не могли ничего рассказать, умолкнув навеки. В те времена еще не было специфических средств для выведения из такого состояния, и мои родные, оплакивая меня, положились только на волю Божию. Виновники моей беды даже не подходили ко мне, и выхаживала меня, не жалея сил, сухонькая старушка врач-хирург Ольга Владимировна Бехтерева – родная дочь знаменитого психиатра академика Бехтерева. Как она меня вытаскивала из этой черной ямы смерти, знает только один Господь.
Что касается профессора Углова, то когда к нему пришла моя мать, он, махнув рукой, сказал, что мое дело безнадежное, почки отказали почти полностью по причине моей давней болезни ноги.
– Амилоидоз, – сказал он веско, стукнув ребром ладони по столу, как бы обрубая всякую надежду на жизнь.
Но жизнь еще теплилась в моем теле, и после Бехтеревой мной занимался у себя в клинике академик Черноруцкий, и к весне я все же ожил, несмотря на угловский отруб. Господь хранил меня во время страшной, недавно закончившейся войны, сохранил он меня и на этот раз.
Бывает такое, когда злой, ошалевший от кухонной жары повар ошпарит приблудную собаку кипятком, и она бежит от этого места без оглядки с великим воем и визгом, так и я покинул эти мрачные клиники, сырой, холодный город с его мистической аурой массовых смертей и холодным дыханием блокадных призраков и воспоминаний, которые так и лезли из каждого угла, так и сочились вместе с сыростью из старых кирпичных стен.
Уехал я в солнечный бальзамический Крым с его живительным теплым и сухим климатом, благодатным для моих больных почек. Не пропустив ни одного года, я стал дальше учиться в Крымском медицинском институте, который был миниатюрнее ленинградского, но как-то уютнее, доброжелательнее, и поскольку нас – студентов – было меньше, то с нами преподаватели и профессора возились больше и внимательнее.
Комнату я снимал на окраине города у старой супружеской пары бывших врачей, которые по возрасту давно уже были не у дел и материально весьма нуждались. Они окончили медицинский факультет еще до революции, он – в Петербурге, а она – в Берне, в Швейцарии. Старуха-хозяйка была крупная, ширококостная, крепко курила табак и говорила густым басом. Она была фронтовым хирургом еще в первую мировую войну и, испытав немецкую газовую атаку, страдала астмой. Когда она была в хорошем настроении, то, вращая ручку кофейной мельницы, всегда напевала себе под нос: «Папироска, друг любезный, я с тобой не разлучусь». Старичок тоже был заядлый курильщик, сам набивавший машинкой желтый табак в папиросные гильзы. Скромный, незаметный, сухонький; меломан, в прошлом – терапевт. Он вечно сидел с наушниками, то улыбаясь, то хмурясь, слушая классическую музыку, но, в основном, все же лицо его выражало блаженство и довольство, как у большинства незрячих людей. Ходил он по квартире на ощупь, как-то виновато улыбаясь и тихо напевая различные оперные арии, и случайно наступив рыжему наглому коту на хвост, хватался за голову и страдальчески морщился от истошного немузыкального вопля.
У них был целый сундук дореволюционных медицинских учебников, которые я жадно с большим интересом рассматривал, сравнивая с современными достижениями медицины. Застав меня за этим занятием, не выпуская папиросы изо рта и окутываясь клубами синего дыма, старуха ворчливо заметила, что пусть я не воображаю, что настоящая медицина существует только сейчас. И раньше тоже не лыком были шиты, и оперировали, и наркоз был, и знали что такое асептика и антисептика. Много учебников она мне подарила на память, и они долгие годы странствовали со мною по городам и деревням и были не лишними в моей врачебной практике, постепенно теряясь или переходя в другие руки.
Совершенно неожиданно старики продали свой хороший каменный дом и переехали в жалкую глинобитную хибарку. При получении денег, как это всегда бывает с интеллигентными стариками, их облапошили, и в дом въехал новый хозяин – хитрый и нахрапистый военный отставник вместе со своей семьей, и мне пришлось убираться восвояси. Но по воле Господа все делается ко благу.
Я снял комнату у ветхой старухи-польки Терезы, всегда лежащей на тоже ветхом засаленном диване и доживавшей свой век с племянником – идиотом Камой. Говорила она с ним только по-польски, ругая его на все корки надтреснутым визгливым голосом: «Пшеклентый лайдак, вепш, пшинеси каву, пшинеси гербати!» (Проклятый дурень, кабан, принеси кофе, принеси чай.) Когда ее отпускали старческие боли в суставах, старая Тереза любила предаваться краковским и варшавским воспоминаниям, где она в молодости служила горничной «у великого паньства». Взволнованно она рассказывала мне про Варшаву в начале столетия, про польскую знать, фантастически богатую и гордую. Про их шикарные выезды в лакированных венских экипажах, запряженных чистокровными лошадьми, про блестящие никелем и яркими красками американские автомобили на резиновом ходу, про грандиозные костелы и умопомрачительные богослужения, когда так сладостно пели «Аве Мария», сопровождаемые мощными переливами органных труб, с неслыханными по торжественности и богатству процессиями, когда на носилках, над впадающий в религиозный экстаз толпой, проплывали раскрашенные и убранные драгоценностями скульптуры Христа, Марии и католических святых. Рассказывала она и про докучливых и вездесущих пейсатых и бородатых евреев-хасидов в черных лапсердаках и шляпах, коротких штанах и белых чулках, быстрыми сухими ногами в черных туфлях поспевающих повсюду, где можно было заработать хотя бы один злотый. Притом ужасно богатых, прячущих в подвалах своих домов ломящиеся от золотых талеров сундуки… Старуха шамкала, вытирая слюну и жадно блестя мышиными глазками. Она же мне рассказала про главного Крымского знаменитого епископа – начальника над всеми православными церквями, у которого ойц (отец) был поляк и добрый католик. Этого епископа лично знает даже Сталин, который вначале гноил его семнадцать лет в тюрьмах и лагерях, а как началась война, вспомнили о нем, что он великий хирург, и сразу освободили, а после войны наградили Сталинской премией за успешное лечение раненых и научные труды, но польский гонор не позволил взять деньги, пся крэв, из таких пшеклентых рук, и епископ отдал их на прокормление детей-сирот.
Я знал, о ком говорила Агнесса и видел этого епископа еще в 1947–1948 годах. Я жил на одной улице с ним и много раз видел этого высокого человека богатырского сложения, проходящего мимо моих окон с мальчиком-подростком, который держал его за рукав рясы. Какое-то необыкновенное величие было в этом человеке. Он не выступал с гордостью и важностью, а нес свое большое и грузное тело какой-то величественной поступью, вероятно, эта привычка выработалась у него при совершении архиерейских богослужений. Каждый день он выходил на прогулку по Липовой улице через речушку Салгир к областной больнице. Владыка уже тогда начал терять зрение, и поэтому его всегда сопровождал келейник – его юный внучатый племянник Николаша. Это было давно – более полувека тому назад, и я тогда даже не мог предполагать, что через полвека мы будем соседями по одной лестнице в старом ленинградском доме. Владыку я тогда воспринимал только как знаменитого ученого с мировым именем, блестящего хирурга и диагноста, а духовно-религиозная сущность Владыки тогда не осознавалась мною потому, что в моем сердце еще не нашлось места Христу.
Наши институтские профессора, как сговорившись, умалчивали о том, что у нас в городе живет великий ученый и знаменитый хирург. О его трудах, пользующихся мировой известностью, не было сказано ни слова. Какое-то табу незримо распространялось на личность епископа. Один только старый партиец, тучный, с бабьим обрюзглым лицом, совершенно бездарный хирург профессор Петр Петрович Царенко со злобой и презрением отзывался об этом «каторжнике и ненормальном попе, которому надо было не давать Сталинскую премию, а добавить тюремный срок». Он давно травил епископа, еще в Средней Азии, когда они оба работали там в одном городе.
Постепенно, в трудах и учебе прошли четыре года, и я успешно окончил медицинский институт, получив назначение в город Феодосию.
Поскольку я все шесть лет учебы в институте уделял большое внимание патологической анатомии, то и был послан на должность городского патологоанатома. Больничный морг был устроен в часовне. Все предметы церковного обихода были убраны и посредине поставлены два оцинкованных секционных стола, на которых производились вскрытия. И первым покойником, поступившим на судебно-медицинское вскрытие, был большой, атлетического сложения молодой мужчина – начальник пограничной заставы, почему-то покончивший жизнь самоубийством, застрелившись из пистолета в висок. У него на груди лежала набитая опилками кукла с удивленным лицом, в которой застряла пуля. С горечью я ходил вокруг и около, брал в руки эту глупую куклу и думал: зачем, зачем в расцвете сил он лишил себя жизни? Я думал о кудрявой девочке, внезапно ставшей сироткой, жизнь которой сложится совсем иным путем. А главное, меня угнетала непоправимость случившегося.
Потом пошли жуткие утопленники, выброшенные волнами Черного моря на берег, с впившимися в их тела жадными крабами. Вереницей друг за другом ложились на секционный стол умершие в больнице: кто от рака, кто от сердца, кто от туберкулеза. Были и дети.
Однажды утром я обнаружил на столе двух маленьких девочек и их братика. Они были сбиты на шоссе машиной, когда, взявшись за руки, шли вместе с родителями по краю шоссе. Родители с тяжелыми травмами лежали в больнице, а их дети здесь, в морге. У них были удивленные лица, как у той куклы с застрявшей пулей. Я потянул девочку за ручку, и она, как-то по-детски, недоуменно сделала движение головой. А у порога морга на земле валялся и рыдал шофер, заснувший за рулем грузовика.
Вероятно, Бог дал мне слишком чувствительное сердце, и я мрачнел с каждым днем. Прошло два года, и от моей студенческой жизнерадостности не осталось и следа. Происходило медленное заражение смертью. А когда шесть феодосийских мальчишек на горе колотили камнями противотанковую мину, и взрыв потряс землю, и черный дым столбом поднялся над горой, и когда ко мне в морг принесли сочащийся кровью узел с останками их тел, задымленных и черных, я не выдержал и заплакал над этим страшным узлом.
После этого я сам стал ожидать скорое приближение смерти. Я делал биохимические анализы крови, и мне давали плохие показатели работы почек. А умирать не хотелось, я был еще так молод, и мне посчастливилось выжить в войну, и окончить институт, и не умереть в клинике Углова. А жизнь была так прекрасна, а крымская весна так блистательна и волшебна, когда все цвело, благоухало и жужжало под ярким ослепительным солнцем. Придя домой, я сел за стол и написал отчаянное письмо Никите Хрущеву, которое было криком души. В нем я просил отправить меня в Соединенные Штаты Америки, где в хирургической клинике братьев Мейо уже делали пересадки почек. Ответ из Москвы пришел быстро. В нем было указание областному начальству оказать мне необходимую медицинскую помощь. И помощь была оказана. Из Симферополя за мной прислали машину и отвезли меня в психушку, где подвергли тщательной психиатрической экспертизе и нашли у меня угнетенное состояние психики – депрессию.
И вот тогда-то я пошел к Архиепископу Луке, профессору и великому хирургу. Владыка был уже очень стар и совершенно к тому времени потерял зрение, но разум имел ясный и успешно управлял епархией, борясь с обкомом партии, который по директиве Никиты Хрущева закрывал подряд все церкви в области. Владыка принял меня ласково, как старого знакомого. Я ему выложил все, что накопилось у меня в душе и на сердце. Собственно говоря, это был мой прощальный визит перед неминуемой смертью. Владыка несколькими словами успокоил меня, и сидя в кресле, подозвал к себе. Он ощупал руками мое лицо, вытер слезы, нагнувшись, ощупал голени ног, проверил пульс, велел расстегнуть рубашку, приложил к моей груди большое прохладное старческое ухо и выслушал сердце, поколотил кулаком по пояснице и велел подойти к зеркалу – посмотреть, какого цвета слизистая век и каков язык. Все оказалось розовым. Старец поднялся с кресла и подошел к иконам. Молился он минут десять, вздыхая и что-то неразборчиво говоря. Потом опять уселся в кресло и, подперев рукою большую львиную голову, задумался, закрыв глаза. В комнате воцарилось молчание, только громко тикали большие часы да через открытое окно с улицы доносились какие-то слабые уличные звуки. Я думал, что он заснул.
– Знаешь что, – наконец, сказал он, открыв глаза. – Ты врач и я врач, и скажу тебе откровенно, что в ближайшее время умереть предстоит мне, а не тебе, а ты будешь жить еще долго-долго и может даже доживешь до моего возраста. Поминай меня в молитвах своих. Я много потрудился для Бога и людей, и исполнил меру дел своих, и чувствую, что силы мои уже исчерпаны. А тебе советую оставить работу в морге. Эта работа не для тебя. А возьми-ка ты свою докторскую трубочку и отправляйся в деревню сельским врачом к живым труженикам, кормильцам нашим. Послужи им по-совести. Читай каждый день Новый Завет, послание к Коринфянам и Псалтирь. Благословение Господне с тобою.
Когда я вышел от Владыки, то через дорогу увидел широко открытые двери церкви. Потолки в ней были низкие, никакие звуки не нарушали тишину, стоял прохладный полумрак, освещаемый только лампадками и свечами. Это была любимая церковь Владыки – ныне прославленного Церковью святого архиепископа Луки Войно-Ясенецкого, где он чаще всего служил и молился. Я подошел к крайней большой иконе и прочитал: «Нечаянная Радость», и сердце мое дрогнуло и радостно забилось долго-долго… И это было почти полвека тому назад.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.